Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Опыт лжи



(в связи с романом М. Фриша "Назову тебя Гантенбайн")

Весьма неожиданная мысль в связи с историей предательства Иудой Христа встречается у М. Фриша: "…я жажду предательства. Я хочу знать, что я существую. Все, что меня не предает, подозревается в том, что живет оно только в моем воображении, а я хочу выйти за пределы своего воображения, хочу существовать в мире. В глубине души я хочу быть преданным… добиться предательства, чтобы существовать в мире, чтобы доказать реальность своего бытия в мире…". И далее: "Предательство – это, видимо, нечто очень тонкое, его нельзя ни увидеть, ни услышать, если иллюзия не увеличит его".

Примечательно, что у богини Правосудия завязаны глаза. Она не видит, а только слышит и взвешивает услышанные доводы на весах справедливости. Гантенбайн тоже якобы не видит. Он взвешивает свою жизнь и жизнь других, пытаясь примерить жизнь других на себя, чтобы определить, какая предпочтительней. И предпочтительней оказывается игра роли слепого!? Быть в этой жизни и одновременно смотреть на нее со стороны – таков экзистенциальный опыт Гантенбайна. Беспристрастно оценивать жизнь, как оценивает по сказанному поступки богиня Правосудия.

Однако и эта роль обнаруживает свою уязвимость. Гантенбайн в качестве свидетеля, который видел обвиняемого в другом месте в то время, когда совершалось убийство, предстает перед судом. Свидетельство Гантенбайна как зрячего человека давало бы алиби подсудимому. И вопроса судьи о том, видел ли он обвиняемого, – единственно, чего боится Гантенбайн, потому что дал себе клятву в случае такого вопроса дать честный ответ, ответ, который разоблачит его и не позволит далее осуществлять свой опыт. Но ему не задают этого вопроса, т. к. все уверены в его слепоте. Гантенбайн сохраняет молчание, добровольно не сообщая о том, что видел обвиняемого в ту ночь. Игра может продолжаться, но эта ситуация приводит к пониманию, что "у каждой роли своя вина".

Итак, Гантенбайн готов играть роль, условно говоря, лгать до тех пор, пока все это принимают и ни в коей мере не подвергают сомнению его состояние, в частности, состояние слепого. Как только кто-нибудь усомнится в этом его положении и потребует либо подтверждения, либо опровержения этих возникших сомнений, он готов сказать правду, что и случается в истории с Камиллой Губер, разгадавшей его обман.

Открытие Гантенбайна заключается еще и в том, что те, с кем он общается, живет, встречается и пересекается как слепой, вели бы себя с ним совсем иначе, если бы он был для них зрячим. Гантенбайн доходит до этой двуличности человека только благодаря тому, что стал сознательным слепцом. Не произойди этого, и онтологическая природа человека могла остаться для него сокрытой.

Но возникает вопрос, а возможно ли вообще держать себя так в тех ситуациях, которые предложены в романе, как это получается у героя, прикинувшегося слепым? Может ли не тайное в основании показать себя другим онтологической, а не артистической таинственностью?

Здесь уже затрагивается вопрос о связности тайны, знания и незнания. По ходу повествования выходит так, что в жизни лучше знать, видеть, но делать вид, что не знаешь и не видишь. Т. о., успех и удача сопутствуют тем, кто умело блефует, обманывает другого, не указывая при этом на распознанную ложь другого. Сила состоит в самообладании, сдержанности и терпимости к обману, который кто-то допустил в отношении тебя. Как только ты раскрываешь карты, сообщаешь о том, что ты все знаешь и видишь, то либо сразу же, либо в скором времени благополучию приходит конец, разрыв наступает неминуемо. Незнающий и невидящий одинаково невыносим, как знающий и видящий. Удобным оказывается лишь тот, кто знает и видит, но делает вид, что не знает и не видит, т. е. не говорит о своих знании и видении.

Таким образом, вроде бы, ложь возводится в благочестивое искусство, сохраняющее мир, гармонию, любовь, понимание, доверие, счастье, избавляя от фальши, подозрительности, мнительности и т. п. Ложь тогда – добродетель, оберегающая человеческие отношения и удерживающая мир в порядке. Притча о слепом Али и его красавице-жене; Гантенбайн, решивший снять очки, став зрячим; и Гантенбайн, остающийся в очках, но при этом все видящий, продолжая играть роль слепого, – три истории о сказанном выше. Ложь дает возможность другим раскрепоститься, почувствовать себя естественно, безыскусственно, неподконтрольно и надежно. С другой стороны, к тебе самому могут проявить подозрение, либо тебе это будет постоянно казаться. Ложь, следовательно, дает свободу, по крайней мере, другим. Притворство предпочтительнее искренности. Лучше играть роль, чем быть самим собой. Хорошо сыгранная роль ставит тебя выше всех, делает тебя мудрее всех.

И вместе с тем остается какое-то сомнение в отношении такой позиции. Существует ли однозначное соответствие между игрой и ложью и даваемое ими положение в бытии?

Возможной разгадкой этого вопроса может послужить концовка романа. Гантенбайн все же снимает очки после того, как почувствовал, что Лиля больше ему не изменяет, не обманывает, когда возвращается с очередных гастролей. Он решается перестать ее обманывать и признается ей в том, что все это время он видел, а значит, и знал. Лиля же делает ответный ход и выгоняет Гантенбайна, делая вывод из всей его истории, что он все это время не любил ее. Она была уверена, что она ведет игру, устраивающей, прежде всего, ее, т. е., что Гантенбайн ничего не знает об ее адюльтере. Но исповедь Гантенбайна открывает ей глаза, которые, оказалось, были незрячи. Игру, владея полностью ситуацией, вел как раз таки Гантенбайн, уличивший ее как плохо играющую свою роль актрису, недооценившей своего зрителя. Очевидно, что уровень игры был бы значительно выше, знай она, что изменяет зрячему человеку.

Лиля обманывала, но сама стала жертвой обмана, поэтому само обманывание приобретает принципиальное значение, т. е. сами обстоятельства и условия, которые ему сопутствуют. Если ты обманываешь, и никто о твоем обмане не догадывается, то это оказывается приемлемым, но если же обман раскрывается и тебя в нем изобличают, то это позорит тебя. Усыпленная конструкцией игры обстоятельств или конституирующей игрой рассудка и воображения совесть пробуждается от раскрывшегося откровенного обмана. Причем, уличая грехи другого (Лили как обманщицы), Гантенбайн уличает и свой собственный грех обманщика. Лиля, интуитивно схватывая это, моментально переводит адресованные ей упреки на Гантенбайна, хотя по существу обращает их самой себе. Совесть не может перенести и позволить открытого обмана.

Примечателен небольшой момент с дочкой Гантенбайна, который прямо относится к этой ситуации. Для нее отец един с Господом Богом, поэтому, когда он рядом с ней, то, даже зная, что он слепой, она не решается его обманывать, хотя и предпринимала несколько таких попыток. Рядом находящийся папа-бог все видит и все знает даже тогда, когда он слеп. Однако есть одна удобная уловка, которой и можно пользоваться. Когда папы рядом нет, когда он действительно ничего не видит, то тогда можно обманывать. Т. е. обманывать можно вдали и в тайне. И эта уловка успешно переходит в качестве оружия и средства для действий во взрослую жизнь.

Как античности была близка тема зрячей и слепой судьбы, так для верующего близка тема зрячей и слепой веры. Зрячая вера такова, что верующий воспринимает повсеместно вездесущего и всевидящего Бога, пред взором которого невозможно бесследно грешить. Перед Богом не солгать. Перед видящими (знающими) не лгут. Прелюбодействовать на глазах у Гантенбайна, если бы он был зрячим в ее представлении, Лиля бы не смогла, ибо для человека невыносима неприкрытая измена. Открытая измена оказывается более оскорбительной, чем скрытая.

Лиля не смогла утаить свою связь, что удалось сделать Гантенбайну в отношении его мнимой слепоты. Гнев Лили, направленный в конечном итоге на саму себя, гонит прочь не Гантенбайна, а себя от него, чтобы не быть рядом с человеком, знающим о ее падении. Гантенбайн же извлек очередной урок: если знаешь или узнал тайну, то она по определению никогда не должна быть раскрыта; делай вид, что ничего не знал, не видел, не знаешь и не видишь. Из этого следует, что Гантенбайн должен был продолжать свой обман, т. к. его саморазоблачение вылилось в суд над Лилией, на который он не имеет права, не будучи Господом Богом, за исключением разве что пока для своей дочурки. В жизни роль, которую ты решился сыграть, требует того, чтобы ты по-настоящему стал тем, кого собрался играть.

Т. о., у обмана помимо оттенка прямоты появляется второй оттенок – скрытости, если допустить ложь в качестве модуса тайны. Последнее становится ложью в квадрате, более изощренным и "нравственным" видом лжи. Первая ложь – "прекрасная" ложь, вторая – "возвышенная". Но если такая ложь остается все же тайной, т. е. если ты не раскрываешь свою игру в слепца и становишься им, то такая ложь снимает саму себя.

Вопрос в том, есть ли знание о присутствующем. Ведь думая, что все учтено, можно ошибиться. А если бы Лиля первая раскрыла обман Гантенбайна, чтобы было, какова бы была его реакция на это? А этого он очень боялся. Как бы вела себя в этом случае Лиля?

Итак, он обманывал (играл роль), она обманывала, тоже играла роль. Он сорвал с себя маску, автоматически срывая маску и с нее. Открылась истина, и все обернулось трагедией.

Возможно ли дознаться, что же мы думаем, что скрывается за нашими играми? Ложь, не будучи раскрытая сразу же, оставаясь скрытой и не очевидной, будет играть охранительную роль для дальнейшего продолжения отношений. Однако разоблаченная ложь, неважно, по желанию ли самого когда-то солгавшего, либо тем, кого обманули, разрушает. Если я верно понимаю, в онтологии лжи А. К. Секацкого говорится о том, что мы никогда не договариваем до конца истину, т. е. никогда не продумываем до конца выдвигаемые нами положения, однако если это происходит, то истина, положения, принимаемые нами за истинные, оказываются ложью.

Но недоговоренность бывает как оружие, скрытое за спиной, чтобы в нужный момент нанести коварный удар. В этой связи, по мысли К.А.Сергеева, весь современный тип мышления мстительный и подмигивающий.

И тогда предпочтительней (по крайней мере, в целях добродетели) выглядит классическое понимание, что недосказанная или смутная «истина»[2] есть ложь, но когда ее все же договаривают, то она как "ложь" оказывается истиной, и только в качестве недосказанности (т. е. для того, кто не знал, что он имеет дело с истиной, но ее ему не высказывают) продолжает оставаться ложью. Истина и ложь зависят оттого, с чьей стороны на них брошен взгляд? Однако истина претендует быть независимой от всяческих взглядов. Но возможна ли такая истина? 2х2 – это истина разума.

Если ложь онтологична, то тогда становится возможным представить способность воображения лишь как модус лжи. По существу таким утверждением ложь вообще можно будет приравнять к способности воображения. Но что мы имеем в воображении? Является ли воображение ложью? Скорее уж ложь есть модус воображения.

Если привязывать воображение строго к сознанию безотносительно к действительному положению вещей, то все в сознании будет истиной. Но если и увязывать с действительностью, то что мы тогда получим: есть человек, есть лошадь – это истины как эмпирические факты. Мы связали их в одно и получилось "ложное" существо – кентавр. Но ложь-то мы получаем из истины, а не из лжи. Где здесь в этой нашей способности воображения рефлексивность лжи? Ее здесь нет, а есть просто сама способность связывать все и вся с учетом эстетического вкуса. Имеет ли смысл называть это ложью? В продолжение возможен следующий непростой вопрос: как возможно наличие нравственного императива Канта, который является вообще условием разумности, в связи с теми вещами, которые вытекают из онтологизации лжи. Ведь получится, что ложь должна отрицать нравственный императив, но мы же от этого не перестаем быть разумными? Верно, что человек способен лгать, и этим он отличается, например, от машины. Но как же тогда примирить или вписать в контекст нравственного императива эту способность лжи, наличие L-сознания? И даже если говорить о существовании лжи до сотворения человека, выступающего разумным субъектом лжи, то как в концепции онтологии лжи может игнорироваться разумность Бога, в монадологии Лейбница вполне могущего видеть и связывать в гармонию все сущее со всем набором предположенных эхо-эффектов (искажений) творения, или игнорироваться исходная истинность природы, хотя бы и устанавливаемая теоретическим разумом?

Изначально все же способность воображения основывается на истинных фактах, т. е. она имеет дело с истиной, которую превращает в фантастический факт или, если угодно, в ложь. Способность воображения – это синтез, модус созидания, а не модус лживой рефлексии. Ложь связана с нацеленной рефлексией на сокрытие, утаивание того, что таинственным априори не является. Из соприкосновения с априорностью тайны исходит способность воображения. Тайна – недопущение к онтологически сокрытому и должному быть таковым.

Вымысел – это ложь? Вымысел – это предоставление всего данного исключительно только для мысли, в которой все это становится реальностью и истиной. Вымысел не требует своей оценки из действительного чувственного мира, он заранее говорит собою, что останется исключительно в мысли, выходя из мысли; выйдя из мысли, но оставшись в ней, выданный ею. Ложь – второстепенный продукт воображения.

Способность воображения – это процесс, протекающий в составлении чего-то тебе еще неведомого. Ложь – это результат. Лгание – процесс, но это процесс, сопровождаемый сознанием того, что я произвожу ложь. О продукте воображения мы уже можем сказать, что это ложь, но само его произведение не будет лганием. Имея что-то, как результат, пожелав, ты можешь его объявить ложью, даже если он истина, но объявлять сам процесс ложью, если в нем она заранее не предполагалась в качестве желаемого результата, мы не можем. Поэтому, по-моему, говорить, что способность воображения – это модус лжи, логически не совсем корректно. Но то, что истина нуждается во лжи – это может вызвать доверие, о чем и говорят нам слова М. Фриша, приведенные в начале этого текста. И крайне значимой оказывается теоретическая работа по определению проблемного поля, возникающего в связи с тематизацией лжи и связанного с этим выявлением ее онтологического статуса. Необходима ли ложь истине и почему? Оборачивается ли сама истина в ложь и для чего? Или ложь имеет субстанциональный характер, как и истина?

Ложь продуцируется со знанием того, что полученный результат представлен именно в модусе лжи. Если ложь имеет субстанциальный характер, то в таком случае она будет не просто несуществованием, нехваткой истины или ее сознательным искажением, а присутствием, бытием неистины. Но что это такое без связи с предшествующей ей истиной?

Если мудрец говорит истину непререкаемую и непоколебимую, то тут может возникнуть некоторое недоумение и логическое затруднение. Возьмем достаточно нелепый пример, который вовсе не согласуется с понятием мудрости, и все же допустим, что мудреца спросили, как пишется то или иное слово. И также допустим, что он все же ответит на такой вопрос, а не спокойно промолчит. Предположим, что его ответ о правописании этого слова совпадет с общепринятой нормой, и, т. о., он скажет не только всеобщую, как и положено мудрецу, но и общепризнанную (конвенциональную) истину. Однако может случиться так, что с течением времени правило написания этого слова изменится. Как тогда квалифицировать прошлый ответ мудреца в сравнении с этим новым положением дел, т. е. чем станет та истина, которая в устах мудреца, по идее, находится вне времени? В этой связи интересна будет и позиция самого мудреца, если он доживает до таких обстоятельств. Станет ли он настаивать на своих прежних словах (что фактически будет означать непризнание им изменения правил и будет подчеркивать неправомерность искажения данной раз и навсегда истины слова), или, напротив, скажет, что надо согласиться с новым положением дел, но этим тогда поставит себя в двусмысленное положение, т. к. объявит две взаимоисключающие истины приемлемыми в отношении одного и того же. Получится, что истина, сказанная мудрецом, приобретет относительный характер относительно времени: то, что говорит мудрец, например, в данный момент является истиной, но в другой момент он может сказать по поводу того же самого уже что-то отличное от прежнего, но и это точно также будет являться истиной. Либо мудрец подстраивается под окружающий его мир, либо мир подстраивается под мудрость мудреца. Это недостаточно понятно. Склонен ли мудрец к безапелляционности и насколько она допустима для него, когда он что-то изрекает? Является ли слово мудреца принуждением всех думать так, как думает он? В архаике это было так, но сейчас, признаем ли мы вообще кого-либо за мудреца? Однако не осталось ли все так, как и прежде, приобретя только скрытые формы? Конечно, можно сказать, что мудрец никогда впрямую не настаивает, он просто говорит и отходит в сторону. Но так ли это очевидно?

Истина, как лик вида ликующего, зажигает наши глаза, притягивает к себе взор, ложится печатью на лица, слышится ушами, упав, раскрываясь, на уста. Ее внимание приковано к самой себе и оторваться от себя она не может – такова аллегорическая скульптура в Летнем саду "Истина".

Все суждения, претендующие на истину, будучи неистинными окончательно, принадлежат ей, но определение этого требует навыка усмотрения. Это не эклектика, когда все высказанное соединяется воедино ради единства самого по себе и так представляется, как составляющее истину. Истина, например, в один момент раскрыла себя так, в другой – иначе, но исчезла о себе не досказав, оставив нас в тайном сомнении, ведущем к вопросам и спору. Это не стирание различий между истиной и ложью. Истина ложь не приемлет, но ею пользуется. Мы истину можем объявить и часто объявляем ложью. Нельзя быть одним и другим в одно и то же время, в одном и том же месте одной и той же вещи, но в разное время, в разных местах одна и та же вещь может по-разному раскрываться в своей истине, причем, возможно, противоречащим образом, противоречащим предыдущему состоянию, но, тем не менее, это не отменяет истинности случившегося в обоих моментах. Сейчас – это истина, потом – не истина, и наоборот. В целом же все это – истина. С такой парадоксальностью истины нам, конечно, трудно смириться, т. к. рассудок отказывается это понять, но жизнь постоянно об этом нам говорит и порой иронично напоминает.

Часто потерянная мысль (в сновидении, например) возвращается, но при этом теряет плотность, интенсивность и напряженность своего первоначального пребывания. Я, как пространство, схватываю миг, который ищет своего места для возможного развертывания и наполнения собою естественного ему (и в этом смысле собственного) места. Дать мысли родиться и дойти до своей полной осуществленности – таков закон напряжения мысли. И то, что зов остается не услышан, есть результат не просто отпадения, а укоренения в падшесть или, по Сократу, не возвращения к благодарению собственной мысли.





Дата публикования: 2014-12-08; Прочитано: 349 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.008 с)...