Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

В творчестве Достоевского 5 страница



Совершенно так же, как и идеи Наполеона III в «Преступ­лении и наказании», с которыми Достоевский-мыслитель был совершенно не согласен, или идеи Чаадаева и Герцена в «Под­ростке», с которыми Достоевский-мыслитель был отчасти со­гласен, то есть мы должны рассматривать идеи самого Достоев­ского-мыслителя как идеи-прототипы некоторых образов идей & его романах (образов идей Сони, Мышкина, Алеши Карама­зова, Зосимы).

В самом деле, идеи Достоевского-мыслителя, войдя в его -полифонический роман, меняют самую форму своего бытия, -превращаются в художественные образы идей: они сочетаются в неразрывное единство с образами людей (Сони, Мышкина, Зосимы), освобождаются от своей монологической замкнутости;и завершенности, сплошь диалогизуются и вступают в большой диалог романа на совершенно равных правах с другими обра­зами идей (идей Раскольникова, Ивана Карамазова и других). Совершенно недопустимо приписывать им завершающую функ­цию авторских идей монологического романа. Они здесь вовсе не несут этой функции, являясь равноправными участниками -большого диалога. Если некоторое пристрастие Достоевского-публициста к отдельным идеям и образам и сказывается иногда в его романах, то оно проявляется лишь в поверхностных мо­ментах (например, условно-монологический эпилог «Преступле­ния и наказания») и неспособно нарушить могучую художест­венную логику полифонического романа. Достоевский-художник всегда одерживает победу над Достоевским-публицистом.

Итак, идеи самого Достоевского, высказанные им в моноло­гической форме вне художественного контекста его творчества (в статьях, письмах, устных беседах), являются только прото­типами некоторых образов идей в его романах. Поэтому совер-■шенно недопустимо подменять критикой этих монологических





идей-прототипов подлинный анализ полифонической художест­венной мысли Достоевского. Важно раскрыть функцию идей в полифоническом мире Достоевского, а не только их монологи­ческую субстанцию.

Для правильного понимания изображения идеи у Достоев­ского необходимо учитывать еще одну особенность его формо­образующей идеологии. Мы имеем в виду прежде всего ту идео­логию Достоевского, которая была принципом его видения и изображения мира, именно формообразующую идеологию, ибо от нее в конце концов зависят и функции в произведении отвле­ченных идей и мыслей.

В формообразующей идеологии Достоевского не было как раз тех двух основных элементов, на которых зиждется всякая идеология: отдельной мысли и предметно-единой системы, мыс­лей. Для обычного идеологического подхода существуют отдель­ные мысли, утверждения, положения, которые сами по себе мо­гут быть верны или неверны, в зависимости от своего отноше­ния к предмету и независимо от того, кто является их носите­лем, чьи они. Эти «ничьи» предметно-верные мысли объединя­ются в системное единство предметного же порядка. В систем­ном единстве мысль соприкасается с мыслью и вступает с нею в связь на предметной почве. Мысль довлеет системе, как по­следнему целому, система слагается из отдельных мыслей, как из элементов.

Ни отдельной мысли, ни системного единства в этом смысле идеология Достоевского не знает. Последней неделимой едини­цей была для него не отдельная предметно-ограниченная мысль, положение, утверждение, а цельная точка зрения, цельная по­зиция личности. Предметное значение для него неразрывно сли­вается с позицией личности. В каждой мысли личность как бы дана вся целиком. Поэтому сочетание мыслей — сочетание це­лостных позиций, сочетание личностей.

Достоевский, говоря парадоксально, мыслил не мыслями, а точками зрения, сознаниями, голосами. Каждую мысль он стремился воспринять и сформулировать так, чтобы в ней вы­разился и зазвучал весь человек, тем самым в свернутом виде все его мировоззрение от альфы до омеги. Только такую* мысль, сжимающую в себе цельную духовную установку, Досто­евский делал элементом своего художественного мировоззрения; она была для него неделимою единицей; из таких единиц слага-


лась уже не предметно объединенная система, а конкретное событие организованных человеческих установок и голосов. Две мысли у Достоевского — уже два человека, ибо ничьих мыслей нет, а каждая мысль представляет всего человека.

Это стремление Достоевского воспринимать каждую мысль как целостную личную позицию, мыслить голосами отчетлива проявляется даже в композиционном построении его публици­стических статей. Его манера развивать мысль повсюду одина­кова: он развивает ее диалогически, но не в сухом логическом диалоге, а путем сопоставления цельных глубоко индивидуали­зированных голосов. Даже в своих полемических статьях он„ в сущности, не убеждает, а организует голоса, сопрягает смыс­ловые установки, в большинстве случаев в форме некоторого воображаемого диалога.

Вот типичное для него построение публицистической статьи-

В статье «Среда» Достоевский сначала высказывает ряд со­ображений в форме вопросов и предположений о психологиче­ских состояниях и установках присяжных заседателей, как и всегда, перебивая и иллюстрируя свои мысли голосами и полу­голосами людей; например:

«Кажется, одно общее ощущение всех присяжных заседате­лей в целом мире, а наших в особенности (кроме прочих, разу­меется, ощущений), должно быть ощущение власти, или, лучше сказать, самовластия. Ощущение иногда пакостное, т. е. в слу­чае, если преобладает над прочими... Мне в мечтаниях мере­щились заседания, где почти сплошь будут заседать, например, крестьяне, вчерашние крепостные. Прокурор, адвокаты будут к ним обращаться, заискивая и заглядывая, а наши мужички будут сидеть и про себя помалчивать: „Вон оно как теперь, за­хочу, значит, оправдаю, не захочу — в самое Сибирь"...

„Просто жаль губить чужую судьбу, человеки тоже. Русский народ жалостлив", разрешают иные, как случалось иногда слышать».

Дальше Достоевский прямо переходит к оркестровке своей темы с помощью воображаемого диалога.

«— Даже хоть и предположить, — слышится мне голос, — что крепкие-то ваши основы (т. е. христианские) все те же и что вправду надо быть прежде всего гражданином, ну и там держать знамя и пр., как вы наговорили, — хоть и предполо­жить пока без спору, подумайте, откуда у нас взяться гражда­нам-то? Ведь сообразить только, что было вчера! Ведь граж­данские-то права (да еще какие!) на него вдруг как с горы





скатились. Ведь они придавили его, ведь они пока для него только бремя, бремя!

— Конечно, есть правда в вашем замечании, — отвечаю
я голосу, несколько повеся нос, — но ведь опять-таки русский
народ...

— Русский народ? Позвольте, — слышится мне другой го­
лос, — вот говорят, что дары-то с горы скатились и его прида­
вили. Но ведь он не только, может быть, ощущает, что столько
власти он получил, как дар, но и чувствует сверх того, что и по­
лучил-то их даром, т. е. что не стоит он этих даров пока...
(Следует развитие этой точки зрения).

— Это отчасти славянофильский голос, — рассуждаю я про
себя. — Мысль действительно утешительная, а догадка о сми­
рении народном пред властью, полученною даром и дарован­
ною пока „недостойному", уж, конечно, почище догадки о же­
лании „поддразнить прокурора..." (Развитие ответа).

— Ну, вы, однако же, — слышится мне чей-то язвительный
голос, — вы, кажется, народу новейшую философию среды на­
вязываете, это как же она к нему залетела? Ведь эти двенад­
цать присяжных иной раз сплошь из мужиков сидят, и каждый
из них за смертный грех почитает в пост оскоромиться. Вы бы
уж прямо обвинили их в социальных тенденциях.

— Конечно, конечно, где же им до „среды", т. е. сплошь-то
всем, — задумываюсь я, — но ведь идеи, однако же; носятся
в воздухе, в идее нечто проницающее...

— Вот на! — хохочет язвительный голос.

— А что, если наш народ особенно наклонен к учению
о среде, даже по существу своему, по своим, положим, хоть
славянским наклонностям? Что, если именно он-то и есть наи­
лучший материал в Европе для иных пропагандистов?

Язвительный голос хохочет еще громче, но как-то выделан-но».'

Дальнейшее развитие темы строится на полуголосах и на материале конкретных жизненно-бытовых сцен и положений, в конце концов имеющих последней целью охарактеризовать какую-нибудь человеческую установку: преступника, адвоката, присяжного и т. п.

Так построены многие публицистические статьи Достоевско­го. Всюду его мысль пробирается через лабиринт голосов, полу­голосов, чужих слов, чужих жестов. Он нигде не доказывает своих положений на материале других отвлеченных положений,

1 Достоевский Ф. М. Поли. собр. худож. произвел. Т. 11. С. 11—15.


не сочетает мыслей по предметному принципу, но сопоставляет установки и среди них строит свою установку.

Конечно, в публицистических статьях эта формообразующая особенность идеологии Достоевского не может проявиться до­статочно глубоко. Здесь это просто форма изложения. Моноло-гизм мышления здесь, конечно, не преодолевается. Публицисти­ка создает наименее благоприятные условия для этого. Но тем не менее и здесь Достоевский не умеет и не хочет отрешать мысль от человека, от его живых уст, чтобы связать ее с другою мыслью в чисто предметном безличном плане. В то время как обычная идеологическая установка видит в мысли ее предмет­ный смысл, ее предметные «вершки», Достоевский прежде всего видит ее «корешки» в человеке; для него мысль двустороння; и эти две стороны, по Достоевскому, даже в абстракции неотде­лимы друг от друга. Весь его материал развертывается перед ним как ряд человеческих установок. Путь его лежит не от мыс­ли к мысли, а от установки к установке. Мыслить для него — значит вопрошать и слушать, испытывать установки, одни со­четать, другие разоблачать. Нужно подчеркнуть, что в мире Достоевского и согласие сохраняет свой диалогический харак­тер, то есть никогда не приводит к слиянию голосов и правд в единую безличную правду, как это происходит в монологиче­ском мире.

Характерно, что в произведениях Достоевского совершенно нет таких отдельных мыслей, положений и формулировок типа сентенций, изречений, афоризмов и т. п., которые, будучи выде­лены из контекста и отрешены от голоса, сохраняли бы в без­личной форме свое смысловое значение. Но сколько таких от­дельных верных мыслей можно выделить (и обычно выделяют) из романов Л. Толстого, Тургенева, Бальзака и других: они рассеяны здесь и в речах персонажей и в авторской речи; отре­шенные от голоса, они сохраняют всю полноту своей безличной афористической значимости.

В литературе классицизма и Просвещения выработался осо­бый тип афористического мышления, то есть мышления отдель­ными закругленными и самодостаточными мыслями, по самому замыслу своему независимыми от контекста. Другой тип афо­ристического мышления выработали романтики.

Достоевскому эти типы мышления были особенно чужды и враждебны. Его формообразующее мировоззрение не знает безличной правды, и в его произведениях нет выделимых без­личных истин. В них есть только цельные и неделимые голоса-





идеи, голоса — точки зрения, но и их нельзя выделить, не иска­жая их природы, из диалогической ткани произведения.

Правда, у Достоевского есть персонажи, представители эпи­гонской светской линии афористического мышления, точнее афо­ристической болтовни, сыплющие пошлыми остротами и афо­ризмами, вроде, например, старого князя Сокольского («Подрос­ток»). Сюда, но лишь отчасти, лишь периферийной стороной своей личности, относится и Версилов. Эти светские афоризмы, конечно, объектны. Но есть у Достоевского герой особого типа, это Степан Трофимович Верховенский. Он эпигон более высо­ких линий афористического мышления — просветительской и романтической. Он сыплет отдельными «истинами» именно по­тому, что у него нет «владычествующей идеи», определяющей ядро его личности, нет своей правды, а есть только отдельные безличные истины, которые тем самым перестают быть до конца истинными. В свои предсмертные часы он сам определяет свое отношение к правде:

«Друг мой, я всю жизнь мою лгал. Даже когда говорил правду. Я никогда не говорил для истины, а только для себя, я это и прежде знал, но теперь только вижу...» (VII, 678).

Все афоризмы Степана Трофимовича не имеют полноты зна­чения вне контекста, они в той или иной степени объектны, и на них лежит ироническая печать автора (то есть они двуго­лосы).

В композиционно выраженных диалогах героев Достоевского также нет отдельных мыслей и положений. Они никогда не спорят по отдельным пунктам, а всегда цельными точками зре­ния, вкладывая себя и свою идею целиком даже в самую крат­кую реплику. Они почти никогда не расчленяют и не анализи­руют свою целостную идейную позицию.

И в большом диалоге романа в его целом отдельные голоса и их миры противопоставляются тоже как неделимые целые, а не расчлененно, не по пунктам и отдельным положениям.

В одном из своих писем к Победоносцеву по поводу «Брать­ев Карамазовых» Достоевский очень хорошо характеризует свой метод целостных диалогических противопоставлений:

«Ибо ответом на всю эту отрицательную сторону, я и пред­положил быть вот этой 6-й книге, Русский инок, которая появит­ся 31 августа. А потому и трепещу за нее в том смысле: будет ли она достаточным ответом. Тем более, что ответ-то ведь не прямой, не на положения прежде выраженные (в Великом Инквизиторе и прежде) по пунктам, а лишь косвенный. Тут


представляется нечто прямо [и обратно] противоположное выше выраженному мировоззрению, — представляется опять-таки не по пунктам, а так сказать в художественной картине» (Пись­ма, т. 4, с. 109).

Разобранные нами особенности формообразующей идеоло­гии Достоевского определяют все стороны его полифонического творчества.

В результате такого идеологического подхода перед Достоев­ским развертывается не мир объектов, освещенный и упорядо­ченный его монологической мыслью, но мир взаимно освещаю­щихся сознаний, мир сопряженных смысловых человеческих ус­тановок. Среди них он ищет высшую авторитетнейшую установ­ку, и ее он воспринимает не как свою истинную мысль, а как другого истинного человека и его слово. В образе идеального человека или в образе Христа представляется ему разрешение идеологических исканий. Этот образ или этот высший голос должен увенчать мир голосов, организовать и подчинить его. Именно образ человека и его чужой для автора голос являлся последним идеологическим критерием для Достоевского: не вер­ность своим убеждениям и не верность самих убеждений, отвле­ченно взятых, а именно верность авторитетному образу чело­века. '

В ответ Кавелину Достоевский в своей записной книжке на­брасывает:

«Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их одна — Христос. Но тут уж не философия, а вера, а вера — это красный цвет...

Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком, ибо не признаю вам тезис, что нравственность есть согласие с внутренними убеждениями. Это лишь честность {русский язык богат), но не нравственность. Нравственный об­разец и идеал есть у меня — Христос. Спрашиваю: сжег ли бы

1 Здесь мы имеем в виду, конечно, не завершенный и закрытый образ действительности (тип, характер, темперамент), но открытый образ-слово. Такой идеальный авторитетный образ, который не созерцают, а за которым следуют, только предносился Достоевскому как последний предел его худо­жественных замыслов, но в его творчестве этот образ так и не нашел своего осуществления.

20 Заказ № 43





он еретиков,— нет. Ну так, значит, сжигание еретиков есть по­ступок безнравственный...

Христос ошибался — доказано! Это жгучее чувство говорит: лучше я останусь с ошибкой, со Христом, чем с вами...

Живая жизнь от вас улетела, остались одни формулы и ка­тегории, а вы этому как будто и рады. Больше, дескать, спокой­ствия (лень)...

Вы говорите, что нравственно лишь поступать по убеждению. Но откудова же вы это вывели? Я вам прямо не поверю и ска­жу напротив, что безнравственно поступать по своим убежде­ниям. И вы, конечно, уж ничем меня не опровергнете».'

В этих мыслях нам важно не христианское исповедание До­стоевского само по себе, но те живые формы его художествен­но-идеологического мышления, которые здесь достигают своего осознания и отчетливого выражения. Формулы и категории чужды его мышлению. Он предпочитает остаться с ошибкой, но со Христом, то есть без истины в теоретическом смысле этого слова, без истины-формулы, истины-положения. Чрезвычайно характерно вопрошание идеального образа (как поступил бы Христос?), то есть внутренне-диалогическая установка по отно­шению к нему, не слияние с ним, а следование за ним.

Недоверие к убеждениям и к их обычной монологической функции, искание истины не как вывода своего сознания, вооб­ще не в монологическом контексте собственного сознания, а в идеальном авторитетном образе другого человека, установка на чужой голос, чужое слово характерны для формообразующей идеологии Достоевского. Авторская идея, мысль не должна нести в произведении всеосвещающую изображенный мир функцию, но должна входить в него как образ человека, как установка среди других установок, как слово среди других слов. Эта идеальная установка (истинное слово) и ее возможность должна быть перед глазами, но не должна окрашивать произве­дения как личный идеологический тон автора.

В плане «Жития великого грешника» есть следующее очень показательное место:

«1. ПЕРВЫЕ СТРАНИЦЫ. 1) Тон, 2) втиснуть мысли худо­жественно и сжато.

Первая NB Тон (рассказ житие — т. е. хоть и от автора, но сжато, не скупясь на изъяснения, но и представляя сценами. Тут надо гармонию). Сухость рассказа иногда до Жиль Блаза.

1 Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского. СПб., 1883. С. 371—372, 374.


На эффективных и сценических частях — как бы вовсе этим нечего дорожить.

Но и владычествующая идея жития чтоб видна была — т. е. хотя и не объяснять словами всю владычествующую идею и всегда оставлять ее в загадке, но чтоб читатель всегда видел, что идея эта благочестива, что житие — вещь до того важная, что стоило начинать даже с ребяческих лет. — Тоже — подбо­ром того, об чем пойдет рассказ, всех фактов, как бы беспре­рывно выставляется (что-то) и беспрерывно постановляется на вид и на пьедестал будущий человек».1

«Владычествующая идея» намечалась в замысле каждого романа Достоевского. В своих письмах он часто подчеркивает исключительную важность для него основной идеи. Об «Идиоте» он говорит в письме к Страхову: «В романе много написано иаскоро, много растянуто и не удалось, но кой-что и удалось. Я не за роман, а я за идею мою стою».2 О «Бесах» он пишет Майкову: «Идея соблазнила меня, и полюбил я ее ужасно, но слажу ли, не изгавняю ли весь роман, — вот беда!».3 Но функ­ция владычествующей идеи и в замыслах особая. Она не выно­сится за пределы большого диалога и не завершает его. Она должна руководить лишь в выборе и в расположении материа­ла («подбором того, о чем пойдет рассказ»), а этот материал — чужие голоса, чужие точки зрения, и среди них «беспрерывно постановляется на пьедестал будущий человек».4

Мы уже говорили, что идея является обычным монологиче­ским принципом видения и понимания мира лишь для героев. Между ними и распределено все то в произведении, что может служить непосредственным выражением и опорою для идеи. Автор оказывается перед героем, перед его чистым голосом. У Достоевского нет объективного изображения среды, быта, природы, вещей, то есть всего того, что могло бы стать опорою для автора. Многообразнейший мир вещей и вещных отноше­ний, входящих в роман Достоевского, дан в освещении героев,

1 Документы по истории литературы и общественности. Вып. 1: Ф.М.До­
стоевский. М., 1922. С. 71—72.

2 Достоевский Ф. М. Письма. М.; Л.: Госиздат, 1930. Т. 2. С. 170.

3 Там же. С. 333.

4 В письме к Майкову Достоевский говорит: «Хочу выставить во второй
повести главной фигурой Тихона Задонского, конечно, под другим именем,
но тоже архиерей будет проживать в монастыре на спокое... Авось, выведу
величавую, положительную, святую фигуру. Это уже не Костанжогло-с,
не немец (забыл фамилию) в Обломове... и не Лопуховы, не Рахметовы.
Правда, я ничего не создам. Я только выставлю действительного Тихона,
которого я принял в свое сердце давно с восторгом» (Письма, т. 2, с. 264).

20*


в их духе и в их тоне. Автор, как носитель собственной идеи, не соприкасается непосредственно ни с единою вещью, он сопри­касается только с людьми. Вполне понятно, что ни идеологи­ческий лейтмотив, ни идеологический вывод, превращающие свой материал в объект, невозможны в этом мире субъектов.

Одному из своих корреспондентов Достоевский в 1878 году пишет: «Прибавьте тут, сверх всего этого (говорилось о непод­чинении человека общему природному закону. — М. Б.), мое я, которое все сознало. Если оно это все сознало, т. е. всю землю и ее аксиому (закон самосохранения.— М. Б.), то, стало быть„ это мое я выше всего этого, по крайней мере, не укладывается в одно это, а становится как бы в сторону, над всем этим, судит и сознает его... Но в таком случае это я не только не подчи^ няется земной аксиоме, земному закону, но и выходит из них, выше их имеет закон» *.

Из этой, в основном идеалистической, оценки сознания До­стоевский в своем художественном творчестве не сделал, одна­ко, монологического применения. Сознающее и судящее «я» и мир как его объект даны здесь не в единственном, а во множе­ственном числе. Достоевский преодолел солипсизм. Идеалисти­ческое сознание он оставил не за собою, а за своими героями, и не за одним, а за всеми. Вместо отношения сознающего и су­дящего «я» к миру в центре его творчества стала проблема взаимоотношений этих сознающих и судящих «я» между собою.

1 Достоевский Ф. М. Письма. М: Госиздат, 1959. Т. 4. С. 5.


ГЛАВА IV





Дата публикования: 2015-06-12; Прочитано: 267 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.012 с)...