Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Герман Гессе Нарцисс и Гольдмунд 10 страница




ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Лесная жизнь их закончилась прежде, чем отцвело лето, закончилась совсем не так, как они ожидали. Однажды Гольдмунд долго бродил по окрестностям со своею пращой в надежде подбить куропатку или какую-нибудь другую дичь, ибо запасы пищи их совсем оскудели. Лена собирала где-то поблизости ягоды; порою он даже проходил мимо и видел над кустарником ее голову и смуглую шею и слышал ее пение, а один раз заглянул к ней и съел на ходу пару ягод из ее лукошка, затем отправился дальше и долго не видел ее. Он думал о ней полунежно, полусердито: давеча она вновь завела разговор об осени и о будущем, говорила, что ей кажется, будто она беременна, и что она никуда не отпустит его. “Скоро всему этому придет конец, — думал он, — всему свое время. И отправлюсь я дальше один, оставив и Роберта, попробую поспеть до холодов в большой город, туда, где живет мастер Никлаус, там и зазимую, а весною куплю себе новые башмаки и опять пущусь в дальнюю дорогу: надобно пробиться мне обратно, в Мариаброннский монастырь, да проведать Нарцисса; прошло, почитай, уж десять лет, с тех пор как мы расстались. Я должен повидаться с ним, хоть на день или два”.
Странный звук прервал его мысли, и, возвращаясь к действительности, он понял вдруг, как далек уже от этих мест в своих мыслях и желаниях. Он прислушался; тревожный звук повторился, ему показалось даже, что он узнал голос Лены, и он пошел на зов, недовольный тем, что она отвлекает его от дела. Вскоре сомнения его рассеялись — да, это был голос Лены, она в отчаянии, точно попав в беду, выкрикивала его имя. Он ускорил шаги, все еще сердясь на нее, но уже проникаясь жалостью и тревогою. Наконец он увидел ее: в разодранной рубахе сидела она на земле — а может быть, стояла на коленях — и боролась с каким-то мужчиною, пытавшимся овладеть ею. Несколькими прыжками преодолел он разделявшее их расстояние, и вся накопившаяся в нем печаль, тревога и злость обратилась вдруг в бешеную ярость, которую и обрушил он на голову злодея. Он настиг его в то самое мгновение, когда тот уже повергнул Лену наземь; обнаженная грудь ее была расцарапана и кровоточила; незнакомец жадно сжимал ее в своих объятиях. Гольдмунд бросился на него и сдавил холодеющими от ярости пальцами его тощую, жилистую шею, заросшую мягкою шерстью. Он с наслаждением сжимал горло врага, пока тот не отпустил девушку и тело его не обмякло в его руках; продолжая душить его, Гольдмунд протащил бесчувственное и уже почти безжизненное тело несколько шагов до торчавших из земли острых серых камней, поднял его, не замечая тяжести, и бросил головою на камни, затем еще и еще раз. Наконец он отшвырнул побежденного противника с разбитою головою прочь; гнев его все еще не был утолен, ему хотелось еще терзать свою жертву.
Лена следила за ним сияющим взором. Грудь ее кровоточила, она еще вся тряслась от волнения и тяжело дышала, но уже захвачена была неожиданным зрелищем: отрешенным взором, полным сладострастного восторга, следила она за тем, как ее сильный любовник волочил незнакомца по земле, как он душил его, как колотил головою о камни, а затем отшвырнул от себя его труп. Словно растоптанная змея, лежал тот на земле, нелепо разметав руки и ноги; серое лицо его, утопающее в бороде и обрамленное жидкими скудными волосами, неестественно запрокинулось назад. Наконец Лена ликующе бросилась Гольдмунду на грудь, но в ту же минуту ей сделалось дурно, она побледнела и бессильно опустилась на траву: она еще не успела оправиться от пережитого ужаса. Спустя некоторое время Гольдмунд отвел ее в хижину и обмыл ей царапины; на одной груди обнаружил он также след от укуса.
Роберта неожиданное происшествие привело в чрезвычайное возбуждение, жадно выспрашивал он подробности поединка.
— Неужто и вправду размозжил ему голову? Ай да Гольдмунд! С тобой, видать, и впрямь шутки плохи!
Но Гольдмунд не желал больше говорить об этом, он вновь замкнулся в себе, помрачнел; покидая злополучное место, где остался лежать убитый, он вспомнил бедного разбойника Виктора и подумал о том, что это уже второй человек, павший от его руки. Чтобы хоть на некоторое время избавиться от Роберта, он сказал:
— Тебе тоже не мешало бы сделать что-нибудь полезное. Ступай, попробуй убрать труп. Если не получится вырыть там яму, стало быть, придется перенести его в камыши или завалить камнями и землею.
Но Роберт в ужасе замахал на него руками: возиться с трупами — только этого ему недоставало! А вдруг он заражен чумою?
Лена прилегла на свое ложе в хижине. Укус на груди причинял ей боль, но чувствовала она себя уже лучше и вскоре встала и развела огонь, чтобы вскипятить молоко на ужин; она была очень весела, однако Гольдмунд велел ей лечь сегодня пораньше. Она повиновалась ему безропотно, как овечка, — столь велико было ее восхищение возлюбленным. Гольдмунд же по-прежнему оставался мрачен и молчалив. Роберт, привыкший к таким переменам в его настроении, не беспокоил его. Ночью, укладываясь на свое соломенное ложе, Гольдмунд склонился над Леною и прислушался к ее дыханию. Девушка спала. На душе у него было тревожно, мысль о Викторе то и дело приходила ему в голову, его томили страх и жажда странствий; он чувствовал, что игра в родину близится к концу. Сильнее же всего заботило его одно неожиданное открытие. Он успел поймать взгляд Лены, которым следила она за его свирепою расправой над несчастным бродягой. Странный то был взгляд, он знал, что никогда не забудет его — эти широко раскрытые, полные ужаса и восторга глаза, излучающие такую гордость, такое торжество, такое глубочайшее, неистовое соблаженство убийства и мести, какого никогда еще доселе не видел он ни на одном женском лице и какого не мог бы себе даже представить. Если бы не этот взгляд, он, быть может, когда-нибудь со временем забыл бы лицо Лены. Этот взгляд сделал лицо ее — обыкновенное лицо крестьянской девушки — величественным, прекрасным и страшным. Много месяцев уже не представлялось взору его ничего, что пронзило бы его мыслью: это я должен нарисовать! И вот, поймав этот взгляд, в ту же секунду почувствовал он с какою-то необъяснимою робостью, как шевельнулось в нем такое желание.
Не в силах уснуть, он наконец встал и вышел из хижины. Ночь была прохладною, ветер сонно играл ветвями берез. Он походил во тьме взад-вперед, сел на камень и погрузился в горестные раздумья. Ему было жаль Виктора, ему было жаль убитого им сегодня бродягу, жаль своей утраченной невинности и младенческого целомудрия души. Неужели он оставил монастырь, покинул Нарцисса, обидел мастера Никлауса и отказался от красавицы Лизбет лишь для того, чтобы подстерегать здесь, в этой пустоши, заплутавших коз или кур? И для того, чтобы размозжить голову несчастному бродяге? Был ли во всем этом хоть какой-нибудь смысл, стоило ли все это того, чтобы быть пережитым? Сердце его сжималось от горького сознания бессмысленности жизни и от презрения к себе самому. Он опустился на землю, лег навзничь и устремил неподвижный взгляд в небо, на бледные ночные облака, и постепенно в этом созерцательном оцепенении думы его рассеялись; забывшись, он уже едва ли мог бы сказать, смотрит ли он в небо или в серую бездну своей собственной души. И вдруг, в то самое мгновение, когда сон наконец смежил ему глаза, посреди плывущих по небу облаков вспыхнул, точно дальняя зарница, огромный лик — лик Евы; тяжел и сумрачен был взор огромных очей, но вот они внезапно распахнулись и загорелись сладострастием и жаждой убийства. Проснулся Гольдмунд от холода, когда выпала роса.
Утром Лена занемогла. Они не велели ей вставать и сами принялись за работу. Дел было много. Роберт встретил в лесочке неподалеку двух овец, которые тотчас же пустились в бегство. Он позвал Гольдмунда, и они охотились за ними весь день; одну овцу им в конце концов удалось поймать; домой они вернулись лишь к вечеру, едва держась на ногах от усталости. Лена чувствовала себя скверно. Гольдмунд осмотрел и ощупал ее и обнаружил чумные желваки. Он скрыл это, но Роберт заподозрил неладное, когда услышал, что Лена все еще нездорова, и отказался спать в хижине, заявив, что устроит себе ночлег на свежем воздухе и возьмет с собою козу, дабы она, чего доброго, тоже не заразилась.
— Ну так убирайся к черту! Плакать по тебе не стану, — в ярости вскричал Гольдмунд.
Козу он отвел в хижину, за перегородку. Роберт бесшумно исчез, махнув рукою на козу, умирая от страха — от страха перед чумою, перед Гольдмундом, перед одиночеством и надвигающейся ночью. Он устроился рядом с хижиною.
Гольдмунд сказал Лене:
— Не печалься. Я останусь с тобой. Ты непременно выздоровеешь.
Она покачала головой:
— Будь осторожен, милый, чтобы и тебе не захворать. Тебе нельзя приближаться ко мне. Не старайся утешить меня. От смерти не убежишь, и мне лучше умереть, чем проснуться однажды и увидеть, что твое ложе пусто и что ты покинул меня. Каждое утро думала я об этом и боялась открыть глаза. Нет, уж лучше мне умереть.
К утру ей стало совсем худо. Гольдмунд давал ей время от времени глоток воды и вновь забывался ненадолго тревожным сном. Когда рассвело, он отчетливо увидел на лице ее, так внезапно завядшем и одряхлевшем, знаки приближающейся смерти. Он вышел ненадолго из хижины подышать свежим воздухом и взглянуть на небо. Солнце уже позолотило кривые красноватые стволы сосен на опушке леса, сладок и чист был утренний воздух, далекие холмы еще утопали в рассветной дымке. Гольдмунд прошелся немного, глубоко дыша, потягиваясь и разминая затекшие члены. Прекрасен был мир в это скорбное утро. Скоро он вновь пустится в странствия. Пробил прощальный час.
С опушки его окликнул Роберт. Он желал знать, полегчало ли Лене. Если это не чума, то он, пожалуй, останется. И пусть Гольдмунд не сердится на него: зато он все это время присматривал за овцой.
— Проваливай к дьяволу со своей овцой! — крикнул ему Гольдмунд. — Лена вот-вот умрет, и я тоже заразился.
Про себя он солгал; он сделал это, чтобы избавиться от Роберта. Хоть тот и имел доброе сердце — он изрядно надоел Гольдмунду: слишком уж труслив и мелок был он для него, слишком уж нелепою казалась фигура его перед лицом этой суровой годины, полной великих скорбей и потрясений. Роберт скрылся и больше не показывался. Над землею медленно подымалось солнце.
Когда Гольдмунд вернулся в хижину, Лена спала. Он тоже прилег и уснул и увидел во сне своего коня Блесса и прекрасное каштановое дерево у монастырских ворот; ему казалось, будто он смотрит из немыслимой дали, из некой бескрайней пустыни на свою потерянную, милую, благословенную родину, и когда он проснулся, по щекам его, заросшим светлою бородою, струились слезы. Лена что-то говорила слабым голосом; он подумал, что она зовет его, и приподнялся на своем ложе, но речь ее обращена была не к нему, она просто бормотала отдельные, бессвязные слова, то ласковые, то бранные, временами тихонько смеялась чему-то, затем вновь тяжко вздыхала и постепенно умолкала. Гольдмунд встал и склонился над нею; с горьким любопытством вглядывался он в ее уже искаженное лицо, следил, как мучительно изгибаются и путаются его линии под жгучим дыханием смерти. “Милая Лена! — кричало его сердце. — Милое, доброе дитя! И ты тоже покидаешь меня? Я уже наскучил тебе?”
Ему захотелось все бросить и бежать прочь. Странствовать, странствовать, шагать по земле, дышать, испытывать усталость, видеть новые картины — вот что было бы благотворно для него и, быть может, рассеяло бы удушливый мрак в его душе. Но он не мог уйти, не мог бросить на произвол судьбы это бедное умирающее дитя. Он едва решался время от времени оставить ее на несколько минут, чтобы подышать свежим воздухом. Молока она больше не могла пить, поэтому Гольдмунд сам напивался им досыта: другой пищи у них не было. Козу он тоже несколько раз выводил из хижины, чтобы та пощипала травы, напилась и погуляла. И вновь возвращался он к больной, бормотал нежные слова утешения, не сводя глаз с ее лица, смотрел с болью в сердце, но вместе с тем с пристальным вниманием, как она принимает смерть. Она не теряла сознания, лишь временами засыпала, а проснувшись, едва приподнимала усталые, обмякшие веки. Лицо девушки старилось на глазах; всего явственнее проступали следы увядания вкруг глаз и носа, и странно было видеть одновременно это старушечье лицо и нежную девичью шею. Изредка она произносила одно-два слова — “Гольдмунд” или “любимый” — и касалась языком пересохших, синеватых губ. И тогда Гольдмунд давал ей глоток воды.
На следующую ночь она умерла. Она умерла безропотно, тело ее едва приметно содрогнулось, и дыхание замерло, а по коже словно пробежал легкий озноб, подобный ряби на воде; сердце Гольдмунда сжалось от тоски: ему вспомнились умирающие рыбы, на которых так часто смотрел он на рынке, изнывая от сострадания; именно так угасала в них жизнь, с едва приметною судорогой и легким болезненным трепетом, пробегающим по телу и уносящим с собою жизнь и блеск. Он постоял еще некоторое время перед нею на коленях, затем вышел из хижины и опустился наземь посреди вереска. Вспомнив про козу, он вернулся и вывел животное на воздух. Коза побродила немного по лужайке и улеглась на траву. Он лег рядом с нею, положил голову ей на бок и уснул. На рассвете он в последний раз вошел в хижину, в последний раз взглянул на мертвое лицо Лены. Уйти, оставив ее лежать здесь непогребенной, он не мог. Он пошел, набрал охапку хвороста, бросил ее в открытую дверь хижины, высек огонь и поджег убогое жилище, из которого не взял он ничего, кроме огнива. В тот же миг ярко вспыхнула сухая дроковая перегородка. Долго стоял Гольдмунд перед горящей хижиной, с опаленным лицом, стоял, пока пламя не охватило крышу и не рухнули первые балки. Жалобно блеяла и металась из стороны в сторону испуганная коза. Ее следовало бы заколоть и подкрепиться жареным мясом перед дорогой. Но он не смог бы заставить себя сделать это. Он отогнал козу в степь и пошел прочь. До самого леса преследовал его дым от пожарища. Никогда еще не начиналось для него странствие столь печально.
И все же то, что ожидало его в пути, оказалось страшней, чем он мог вообразить себе. Началось все с первых же хуторов и деревень и становилось час от часу прискорбнее. Вся местность, вся обширная земля объята была облаком смерти, укрыта саваном боли, ужаса и душепомрачения, и самым страшным были не вымершие дома, не издохшие от голода и разлагающиеся цепные псы или непогребенные мертвецы, не молящие о подаянии сироты и братские могилы перед воротами городов. Самым страшным были живые, которые, казалось, ослепли под бременем адских зрелищ и страха смерти и утратили свою бессмертную душу. Удивительные и жуткие картины представлялись взору Гольдмунда. Родители бросали детей, а мужья жен, заметив у них признаки болезни. Могильщики и служители лечебниц властвовали, словно палачи; они грабили опустевшие жилища и по своему произволу то бросали трупы, не желая предавать их земле, то срывали с постели умирающих, не дожидаясь, пока те испустят дух, и тащили их на свои повозки. Повсюду одиноко блуждали беженцы, одичавшие, избегающие всякой близости с людьми, гонимые страхом смерти. Иные, напротив, сбивались в кучки, охваченные злобным, судорожным весельем, и устраивали пирушки и праздники танцев и любви и плясали в обнимку со смертью. Третьи, оборванные и грязные, словно окаменев, с помутившимися взорами, молча скорбя или изрыгая хулу на весь свет, сидели перед могилами или перед своими обезлюдевшими домами. Еще же страшнее было то, что всякий искал козла отпущения, виновника всех этих невыносимых мук, всякий полагал, что он-то уж знает нечестивцев, чей злой умысел навлек на них небывалый мор. Сказывали, будто некие слуги дьявола, злорадствуя, усердно распространяют заразу — извлекают из трупов чумной яд и обмазывают им стены и дверные кольца и отравляют колодцы и скотину. Те, на кого падало подозрение, были обречены, если друзья не успевали вовремя предостеречь их и они не спасались бегством: их ожидал смертный приговор, вынесенный судом либо толпою. К тому же богатые во всем винили бедных, а бедные богатых, затем вдруг и те и другие объявляли злоумышленниками евреев или других инородцев или лекарей. В одном городе Гольдмунд с кипящим от гнева сердцем наблюдал, как горел целый еврейский переулок, дом за домом, а улюлюкающая толпа силою оружия загоняла молящих о пощаде беглецов обратно в огонь. В беспамятстве страха и ожесточения люди повсюду забивали насмерть, жгли и пытали своих невинных собратьев. С яростью и отвращением взирал Гольдмунд на этот отравленный, гибнущий мир; казалось, на земле нет больше места для радости, благочестия и любви. Повсюду пиликала скрипка смерти, ему уже хорошо знакомы были эти звуки; часто искал он утешения в гульбищах отважных жизнелюбов, часто делил с ними отчаянные кутежи, играя на лютне или отплясывая лихорадочными ночами при свете смоляных факелов.
Страха он не чувствовал. Он давно уже изведал страх смерти, сперва в ту зимнюю ночь, под елями, когда Виктор едва не задушил его, а затем не раз еще во время своих странствий, погибая от голода или холода. То была смерть, с которою можно было бороться, от которой можно было защищаться, и он боролся, с трясущимися руками и ногами, с горящим от неукротимой жажды пищи желудком, качаясь от усталости, боролся и побеждал и остался жив. С этой же смертью — с чумою — бороться было невозможно, ей надобно было покориться и предать себя в ее свирепую власть, и Гольдмунд давно покорился. Он не чувствовал страха; казалось, он ничем уже в жизни не дорожил, с тех пор как оставил Лену в пылающей хижине, с тех пор как началось его скорбное шествие по опустошенной смертью стране. Но его влекло вперед, освежая дух и тело, некое исступленное любопытство: неутомимо, и день и ночь, впивал он в себя зрелище великой жатвы, слушал песнь бренности мира, ничего не страшась, всюду покорствуя единой, привычной страсти — желанию ничего не упустить, все увидеть зорким оком, до конца свершить этот путь сквозь ад. Он ел заплесневелый хлеб, найденный в вымерших домах, он пил вино и веселился на безумных пирушках, срывал быстро вянущие цветы любовных услад, смотрел в застывшие, хмельные глаза женщин, в неподвижные, одурелые глаза пьяниц, в гаснущие глаза умирающих, ласкал отчаявшихся, лихорадочно возбужденных женщин, за тарелку супа или пару грошей помогал выносить мертвецов или засыпать голые трупы землею. Мир обезумел и погрузился во мрак; все заглушая, звучала заунывная, похожая на вой песнь смерти, и Гольдмунд жадно внимал ей, весь обратившись в слух.
Целью его был город, в котором жил мастер Никлаус, туда звал его голос сердца. Долог был путь к нему, долог и полон смерти, увядания и тлена. Печально шагал он к своей цели, опьяненный песнью смерти, сроднившийся душою с вопиющими к небесам страданиями мира, и был счастлив в своей печали, и дух его бодрствовал.
В одном монастыре увидел он свежую роспись на стене и долго не мог оторваться от нее. То было изображение пляски смерти: бледная костлявая смерть вырывала людей из жизни, закружив их в своем безумном танце: короля, епископа, аббата, графа, рыцаря, лекаря, крестьянина, ландскнехта — всех без разбору уносила она с собою, а скелеты-музыканты подыгрывали ей на человечьих костях. Жадно впивало ненасытное око Гольдмунда эту картину. Неведомый собрат его извлек свои уроки из всего, что принесла с собою чума, и обрушил на людей горькую и громогласную проповедь о неотвратимости смерти. Хороша была картина, славною была проповедь, верно сумел незнакомый мастер увидеть и запечатлеть происходящее, жуток был этот разудалый стук костей. И все же это было не то, что Гольдмунд сам увидел и пережил. Здесь и в самом деле написан был образ неотвратимости смерти, суровый и неумолимый. Гольдмунду же грезился совсем иной образ, иначе звучала в нем буйная песнь смерти — не суровым костяным перестуком, а скорее сладким и призывным напевом, матерински-ласково манящим в родные пределы. Там, где смерть простирала свою руку в жизнь, песнь эта подобилась не только гортанным, воинственным кликам, в ней слышны были также глубина и нежность, вздохи осени и сытое гудение ветра, и крохотный огонек жизни еще светлее и ярче разгорался с приближением смерти. И чем бы ни была смерть для других — воином, палачом, судьею или злою мачехою, — для него она была матерью и возлюбленной, и зов ее был зовом любви, а прикосновение — любовным ознобом. Насмотревшись вдоволь на нарисованную пляску смерти и отправившись дальше, он еще острее ощутил в себе желание поскорее добраться до мастера и взять в руки ваяло. Но на каждом шагу ждали его непредвиденные задержки, новые картины и впечатления; жадно дышал он воздухом смерти; то там, то здесь сострадание или любопытство его стоили ему новых жертв — то часа, а то и целого дня промедления. Три дня провозился он с маленьким хнычущим крестьянским мальчуганом, часами тащил его на спине, этого чуть было не умершего от голода карапуза пяти-шести лет, который доставил ему немало хлопот и от которого он никак не мог избавиться. В конце концов мальчика взяла одна женщина, жена угольщика: муж ее умер, и ей захотелось иметь подле себя живую душу. Потом за ним увязалась бродячая собака, она ела у него с руки, грела его ночью своими теплыми боками, но через несколько дней вновь пропала и больше уже не появлялась. Гольдмунда огорчило ее исчезновение, он уже привык разговаривать с нею, обращая к безответному животному нескончаемые задумчивые речи: о подлости людей, о Боге, об искусстве, о грудях и бедрах некой юной рыцарской дочки по имени Юлия, которую знал он когда-то много лет назад. Ибо конечно же, рассудок Гольдмунда как бы слегка помутился во время его шествия через царство смерти: все так или иначе оказавшиеся в землях, где владычествовала чума, были слегка помешаны, а многие и впрямь впали в безумство. Слегка помешанною была, верно, и молодая еврейка Ребекка, прекрасная черноволосая девушка с горящими глазами, из-за которой он потерял два дня.
Он нашел ее в поле, вблизи небольшого городка; она сидела перед черною грудою пепла, била себя по лицу, рвала на себе волосы и выла. Ему стало жаль ее прекрасных волос, он поймал и крепко сжал ее яростно вырывающиеся руки, ласково заговорил с девушкою и увидел, что и лицо, и фигура ее были необыкновенной красоты. Она оплакивала своего отца, сожженного вместе с другими четырнадцатью евреями по приказу городских властей; ей удалось бежать, и теперь, в отчаянии воротившись назад, она не могла простить себе, что не сгорела вместе со всеми. Гольдмунд терпеливо успокаивал девушку, не отпуская ее рук, которые она все еще пыталась освободить, ласково бормотал ей слова сочувствия и утешения, предлагал свою помощь. Она непременно хотела похоронить отца и стала просить его помочь ей, и они вместе выгребли из еще горячего пепла все кости, снесли их подальше в поле и закопали в укромном месте. Между тем наступил вечер; Гольдмунд занялся поисками ночного прибежища и, устроив девушке ночлег в дубовом лесочке, обещал ей, что станет охранять ее сон и никому не даст ее в обиду, и долго слушал, как она всхлипывала и судорожно вздыхала, пока наконец не уснула. Тогда и он поспал немного, а утром начал подбирать ключи к ее сердцу. Он говорил, что ей нельзя оставаться одной, что люди, признав в ней еврейку, убьют ее или она станет добычею распутствующих бродяг, а в лесах водятся волки и цыгане. А он — он возьмет ее с собою и будет защищать от людей и зверей, ибо он проникнут жалостью и состраданием к ней и желает ей добра, потому что он не слепой и умеет распознать и оценить красоту и ни за что не допустит, чтобы эти прекрасные умные глаза и эти драгоценные плечи достались лесным хищникам или сгорели на костре. Она мрачно слушала его речи, потом вдруг вскочила на ноги и побежала прочь. Гольдмунду лишь с трудом удалось настичь беглянку.
— Ребекка!.. — молвил он. — Ты же видишь, я не злодей. У тебя горе, ты скорбишь об отце и не желаешь ничего слышать о любви. Но завтра или послезавтра — когда-нибудь я вновь спрошу тебя об этом, а до того я буду тебе опорой и защитой, буду заботиться о пище и не прикоснусь к тебе даже пальцем. Скорби, сколько потребуется. Ты можешь быть печальна или весела — со мною ты будешь делать лишь то, что доставляет радость тебе самой.
Но все слова были напрасны. С горечью и злостью отвечала она, что не желает больше ничего, что доставляло бы радость, говорила, что желает одной лишь боли, что никогда уже не сможет даже думать о какой-либо радости и что чем скорее ее сожрут волки, тем лучше для нее. И велела ему не тратить попусту слов и идти своей дорогой, ибо она не изменит своего решения.
— Послушай, — не унимался Гольдмунд, — разве ты не видишь, что вокруг гуляет смерть и что нет города или дома, который бы она пощадила, и что все вокруг полно горя. И злоба глупцов, которые сожгли твоего отца, есть тоже не что иное, как нужда и горе, ее породили слишком большие страдания. Пойми, скоро смерть придет и за нами, и мы сгнием в чистом поле и превратимся в игральные кости для кротов. Давай же покуда жить и любить друг друга. Ах, Ребекка, поистине жаль было бы, если бы краса твоя пропала даром — эта белая шея, эта маленькая ножка! Славное, милое дитя, идем со мною, я не прикоснусь к тебе и пальцем, я хочу лишь видеть тебя и заботиться о тебе.
Он долго еще молил и увещевал ее, пока вдруг и сам не ощутил всю тщетность своих попыток словами добиться ее любви. Он умолк и долго печально смотрел на нее. Гордое царственное лицо ее словно окаменело от непреклонности.
— Вот вы какие!.. — произнесла она наконец с ненавистью и презрением. — Вот вы какие, христиане! Вчера еще ты помогал дочери схоронить отца, которого убили твои соплеменники и которого ты не стоишь даже мизинца, а сегодня уже готов завладеть девушкой и сделать ее своею наложницей. Вот вы какие! Я думала, ты добрый человек, но ты не лучше других! Ах, все вы свиньи!
В глазах ее сквозь ненависть увидел Гольдмунд нечто, что глубоко тронуло его сердце и исполнило его стыдом и раскаянием. Он увидел в них смерть. Не неотвратимость смерти, не необходимость умереть, а желание, счастливое право умереть, смиренная, беззаветная покорность зову Праматери.
— Ребекка, — молвил он тихо, — пожалуй, ты права. Я недобрый человек, хоть и желаю тебе добра. Прости меня. Я только теперь понял тебя.
Сняв шапку, он низко поклонился ей, словно княгине, и пошел прочь с тяжелым сердцем: он принужден был оставить ее здесь на погибель. Долго не покидала его печаль, долго не желал он ни с кем говорить. Как ни странно это было, но бедное гордое еврейское дитя это чем-то напоминало ему Лидию, дочь рыцаря. Любовь к таким женщинам означала страдания. Но некоторое время ему казалось, что он никогда не любил никого, кроме этих двух юных красавиц: пугливой бедняжки Лидии и трепетной еврейки с ожесточившимся сердцем.
Немало дней провел он в раздумьях о черноволосой девушке с горящими очами, немало ночей снилась ему обжигающая краса ее стройного тела, сотворенная для цветения и любви, но безвременно обреченная на гибель. О, неужто эти губы и эти груди в самом деле станут добычею “свиней”, а затем истлеют где-нибудь в степи или в лесу?.. Неужто нет такой силы, такого волшебного средства, которое могло бы спасти эти драгоценные цветы? Да, такое средство есть: сохранить их в своей душе, взлелеять их внутренним оком и воплотить. С ужасом и восторгом почувствовал он вдруг, как переполнена душа его образами и видениями, как много фигур начертали на аспидной доске его души эти странствия во владениях смерти. О, как ширилась и разбухала эта полнота в его груди, как мучило его желание пристально вглядеться в нее, просеять ее и претворить во множество зримых и осязаемых образов! Все нетерпеливее, все безудержнее стремился он вперед, еще, как прежде, вожделея новой пищи для глаз и для чувств, но уже истомившийся тоской по бумаге и карандашу, по глине и дереву, по мастерской и работе.
Лето прошло. Многие уверяли, что осенью или уж к началу зимы мор непременно прекратится. Безрадостная то была осень. В одних местах, через которые лежал путь Гольдмунда, не осталось уже никого, кто мог бы собрать урожай фруктов; созревшие плоды срывались с ветвей и гнили в траве; в других шайки одичавших и озлобившихся горожан грабили сады и огороды, попирая ногами и уничтожая все, что не могли употребить сами.
Медленно приближался Гольдмунд к своей цели, и чем ближе она была, тем чаще охватывал его страх напоследок заболеть чумою и умереть в каком-нибудь хлеву. Теперь он уже не желал умирать: он должен был прежде еще раз переступить порог мастерской, еще раз испытать счастье творчества. Впервые в жизни мир казался ему чересчур широк, а германская империя чересчур велика. Ни один хорошенький городок не мог отныне соблазнить его отдыхом, ни одна хорошенькая крестьянка не в силах была удержать его дольше, чем на одну ночь.
Однажды проходил он мимо какой-то церкви, портал которой украшен был множеством древних фигур — ангелами, апостолами и мучениками, стоявшими в глубоких, поддерживаемых маленькими колонками нишах; похожие изваяния доводилось ему видеть не раз, были они и в Мариаброннском монастыре. Много лет назад, еще юношей, он охотно разглядывал их, но не испытывал к ним особого восторга; они казались ему красивыми и исполненными достоинства, но немного чопорными и холодными и какими-то старомодными. Позже, в конце его первого большого странствия, глубоко пораженный и восхищенный сладостно-печальною Богоматерью мастера Никлауса, он считал эти допотопные изваяния слишком тяжелыми, неподвижными и чужими, он взирал на них с некоторым высокомерием, ибо полагал, что открыл в творениях своего мастера более живое, более глубокое и одухотворенное искусство. Сегодня же, когда он возвращался из мира, переполненный образами, с душою, испещренною шрамами и следами многих злоключений и незабываемых зрелищ, до боли истосковавшийся по благодатному спокойствию ума и по ваянию, увидел он древние строгие лики эти иными глазами: они обожгли вдруг сердце его нестерпимою нежностью. В молитвенном оцепенении стоял он перед почтенными образами, в которых билось сердце давно ушедшей эпохи и упрямо, спустя столетия, противились вечности претворенные в камень страхи и восторги давно исчезнувших родов. Одичавшее сердце его заполнили трепетное и смиренное чувство благоговения и ужас перед собственною попусту растраченною и загубленною жизнью. Он сделал то, чего не делал уже много-много лет: он направился к исповедальне, чтобы покаяться и принять наказание.
Однако ни в одной из исповедален не нашел он священника: иные умерли, другие лежали в больнице, третьи скрылись, опасаясь заразы. Церковь была пуста, гулкое эхо вторило одиноким шагам Гольдмунда под каменными сводами. Он опустился на колени в одной из пустых исповедален, закрыл глаза и зашептал в зарешеченное окошко:
— Боже!.. Посмотри, что стало со мною. Я возвращаюсь из мира дурным, никчемным человеком, я расточил свою молодость, словно безрассудный гуляка, не много осталось от нее. Я убивал, крал, блудил, я тунеядствовал, я ел чужой хлеб. Боже, почему Ты создал нас такими, почему ведешь нас такими путями? Разве мы не дети Твои? Разве не Твой Сын принял за нас смерть? Неужто нет ангелов или святых, которые могли бы быть нам провожатыми? Или все это лишь милые сказки, которые рассказывают детям и над которыми смеются сами попы? У меня из-за Тебя уже помутился разум, Бог-Отец; плох сотворенный Тобою мир, совсем не заботишься Ты о порядке в нем. Я видел дома и переулки, полные мертвецов, я видел, как богачи запирались в своих домах или спасались бегством, а бедняки бросали своих братьев и сестер непогребенными, как все они подозревали друг друга, как забивали, словно скотину, евреев. Я видел столько невинных жертв и столько благоденствующих злодеев. Неужели Ты совсем покинул и забыл нас, неужели Твое творение так опостылело Тебе? Неужели Ты решил стереть нас всех с лица земли?
Горько вздыхая, вышел он через высокие ворота наружу, где стояли безмолвные изваяния ангелов и святых, высокие сухощавые фигуры, скованные застывшими волнами складок их каменных одежд, неподвижные, недостижимые, не от мира сего и все же созданные рукою человека, порождения человеческого духа. Строгие и глухие, стояли они наверху, на крохотной пяди пространства, недоступные ни для чьих просьб и вопросов, и были все-таки неиссякаемым источником утешения, живым ликованием победы над смертью и отчаянием, переживая в своем величии и благолепии одно поколение людей за другим. Ах, если бы здесь стояли бедная прекрасная еврейка Ребекка и сгоревшая вместе с хижиною бедняжка Лена, и милая, незабвенная Лидия, и мастер Никлаус! Но они еще будут стоять здесь, и дни их продлятся — он поставит их здесь, и образы их, означающие для него сегодня любовь и муку, страх и душевные бури, будут стоять перед грядущими поколениями, безымянные и безвестные, молчаливые символы человеческого бытия.




Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 135 | Нарушение авторского права страницы



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.007 с)...