Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Часть вторая 15 страница



А в августе 1918 года —сразу после приезда из Москвы: «Я, зритель трагедии русской, уже начинаю в душе сочувст­вовать бешеным нашим революционерам»77.

В декабре, опять же по возвращении из Москвы, еще бо­лее неожиданно: «Самое тяжкое в деревне для интеллигент­ного человека, что каким бы ни был он врагом большеви­ков — все-таки они ему в деревне самые близкие люди»78.

Вот так! И никуда от этого признания не денешься, и чувствуется в нем безутешная провальная правда одинокого человека, затерявшегося в мужицком море, и потому пред­ставить дело так, что в 30-е годы Пришвин ни с того ни с сего, от страха иудейска или еще по какой-то причине вдруг враз стал подкоммунивать, изворачиваться и лгать — значит искажать его духовный путь.

В семнадцатом году большевики представлялись ему вы­разителями плазмы, антигосударственного, разрушительно-

го начала и он выступал против них, в восемнадцатом он увидел, что они — плохие или хорошие — взяли (украли, ог­рабили — неважно) власть, с этих пор именно на них лежит ответственность за Россию как государство, и оттого ин­стинктивно отношение Пришвина к большевикам меняется.

Большевизм как власть виделся ему единственно воз­можным выходом из смуты. Неважно куда выйти — важно выйти, и любая власть лучше безвластия.

«Как это ни странно, а большевизм является государст­венным элементом социализма»79 — в устах писателя-госу­дарственника такое признание дорогого стоит.

В одном из вариантов написанной по горячим следам ре­волюционных событий повести «Мирская чаша» про ее героя комиссара Персюка — человека жестокого и властного, «ед­ва отличного от мерзости» (мужиков, которые уклонялись от уплаты налога, в прорубь опускал), было сказано: «Персюк в своих пьяных руках удержал нашу Русь от распада»80.

Пришвиноведы традиционно предпочитают избегать этой непростой темы: прежде — потому, что Пришвин был не совсем правильным коммунистом, теперь — потому, что в той или иной мере, со своими поправками, но коммунис­тическим идеям сочувствовал.

Пришвин не был конъюнктурщиком, когда искал оправ­дания большевикам и новой власти; он не был одинок: больше половины профессиональных офицеров царской ар­мии (то есть наиболее служивой части государства) перешли на сторону большевиков.

«Разгадка Брусиловых: (я — Брусилов) — я иду с ними (коммунистами), потому что они все-таки свои и ближе мне, чем англичане и французы»81.

И эта мысль для Пришвина не нова: еще в 1915 году он записал: «Может быть, нам было бы лучше, если бы какие-нибудь народы пришли к нам и разрушили государство, но беда в том, что, приходя и разрушая внешнее, они посягают и на нашу душу, на личность, вот отчего я враг немцев...»82

В отличие от многих более продвинувшихся на этом пу­ти писателей он вовсе не настаивал на том, чтобы к штыку приравняли перо, не заигрывал с комиссарами, а во все вре­мена стремился выработать собственное кредо: «Я не нуж­даюсь в богатстве, славе, власти, я готов принять крайнюю форму нищенства, лишь бы остаться свободным, а свободу я понимаю как возможность быть в себе...»83

«Пора бросать придавать значение этим разным словам революции: «большевизм», «коммуна» и пр., все равно, как бы ни называться, где бы ни быть, нужно оставаться чело-


веком, и потом из этого сами собой возникнут настоящие живые лозунги»84.

Пришвин стоял на той точке зрения, что существуют, с одной стороны, идея большевизма, а с другой — националь­ные формы, в которых большевизм выражается, и точно так же есть два пласта коммунистической идеологии: подзем­ный источник русского коммунизма — разрыв с отцами и наземный — западные идеи («Эту обезьяну (коммуну) выдумал немец и выходил русский мужик (бунтарь)»85). Они боролись между собой, и находящийся в эпицентре этой борьбы мысля­щий страдающий человек переживал невыносимое состояние разорванности, разделенности, как и окружавший его мир.

И вот в это чудовищное время (хотя Пришвин небезосно­вательно писал в первый день нового, 1919 года: «Вот во­прос: время величайшее, историческое, а мы тут мечтаем, как бы поскорее перескочить его...»86 или: «Теперь, верно, уже настало время разгадки русского Сфинкса, напр., хотя бы Петр, сколько спорили о том, добро он сделал для Рос­сии или зло. Скоро можно будет это знать. Вообще история русская сведет концы»87) в личной жизни писателя неожи­данно произошло, затянулось, закружилось событие, которо­му уделено чрезвычайно много места на страницах Дневни­ка первых послереволюционных лет и которое отчасти поз­волит нам переключиться от высокой и низкой политики и исторических сравнений к обыденной и поэтической, веч­ной стороне бытия, ради которой оно, бытие, и творится.

Глава XIII КЛЮЧ И ЗАМОК

Много лет спустя после описываемых трагических собы­тий в «Глазах земли», книге благостной и покойной, состав­ленной из дневниковых записей конца сороковых — начала пятидесятых годов, Пришвин написал: «Чтобы понять мою «природу», надо понять жизнь мою в трех ее периодах: 1) От Дульсинеи до встречи с Альдонсой (детская Марья Моревна — парижская Варвара Петровна Измалкова); 2) Разлука и пустынножительство; 3) Фацелия — встреча и жизнь с ней.

И все вместе как формирование личности, рождающей сознание»1.

За этой трехчастной схемой стоит определенная легенда, своеобразное мифотворчество, которое исповедовал При­швин, однако, выпрямляя свой путь к счастью, писатель од­новременно обеднял его, и середина его жизни не была со-


вершенно пустой. Об этом знала и его вторая жена Валерия Дмитриевна Пришвина (в Дневнике имеются ее пометки именно к той пришвинской записи, которая вынесена в на­звание этой главы), но по ей одной ведомым соображениям искажала реальное положение вещей, когда писала: «Всегда ему не хватало с женщиной какого-то «чуть-чуть», и потому он не соблазнялся никакими подменами чувства, не шел ни на какие опыты — он оставался строг и верен долгу в семье»2; «Если и бывала в прошлом измена, то лишь в мечте: жизнь прошла, по существу, как у юноши»3; «Не было никогда под­мены в любви — никаких опытов: натура не позволяла»4.

Не так все это было, не в одной только мечте, и, чтобы природу Пришвина понять, надо попытаться восстановить истину и рассказать о женщине, в которую Пришвин был влюблен в период «разлуки и пустынножительства».

При всем том, что Ефросинью Павловну Михаил Михай­лович давно не любил, как муж он долгое время сохранял ей верность и причиной тому откровенно и прямо называл «бо­язнь нечистых связей: особая боязнь — болезнь»5, и это це­ломудрие, вынужденное или нет, — еще одно коренное от­личие его от довольно легкомысленной и распущенной ли­тературной богемы начала века*.

Бывал ли он до 1918 года, то есть за почти полтора десятка лет брака влюблен, пусть даже платонически, сказать трудно.

По-видимому, нет: сердце писателя было отдано далекой Варваре Петровне Измалковой, которая навсегда осталась для него в Лондоне, хотя именно в это время она снова объяви­лась в Петербурге, и одному Богу ведомо, что могло бы вый­ти из случайной встречи, буде вдруг двое парижских влюб­ленных из Люксембургского сада столкнулись на голодных улицах революционного града либо на аллеях в Летнем саду.

Впрочем, на этих улицах внимание Пришвина в ту пору занимала иная особа. В Дневнике 1917—1918 годов большое место отведено некой Козочке, Софье Васильевне Ефимо­вой, соседке Михаила Михайловича по дому на Васильев­ском острове. Ей было в ту пору всего восемнадцать лет (а

* В рассказе «Невидимый класс» (в собр. соч. советского времени он вошел под названием «Радий») герой, купец по прозвищу Самородок (прообразом которого был все тот же Павел Михайлович Легкобытов), проповедуя половое воздержание, убеждал рассказчика: «Нет ничего драгоценнее металла радия, а капли, семена жизни, я считаю, еще до-роже.(...) А они не берегли, — указал Самородок на проезжавших в ав­томобилях богатых людей. — Их дни сочтены...»





может, и меньше, Пришвин в оценке девичьего возраста был по обыкновению противоречив), и сохранилась фотография невзрачной, с острыми чертами лица («холодный нос, дет­ские губы с ложбинкой», «глаза козьи, жаждет жизни, копит по 3 р. в месяц на поездку по Волге»6), по-видимому, не очень умной, но влюбчивой и одновременно с тем расчетли­вой девицы, к которой Пришвин испытывал симпатию, на­зывал своей племянницей и по ее поведению замечательно судил о двух революциях: в феврале семнадцатого Козочка прыгала от радости, восхищалась красными флагами и пела с толпой «Вставай, подымайся!», а в ноябре ей стало все про­тивно*, и она, как Шарлотта Корде, мечтала убить Марата, только не знала, кто в России Марат — Ленин или Троцкий? Когда в январе 1918-го Пришвин был арестован, она при- • ходила к нему в тюрьму, и именно этот эпизод перекочевал позднее в «Кащееву цепь», где к заключенному Алпатову под видом невесты приходила посланница партии Инна Ростов­цева: во всяком случае, на той фотографии, где изображена худенькая, остролицая, нахохлившаяся Козочка, рукою При­швина написано: «Моя тюремная невеста»**. Он размышлял над ее судьбой, и мысли писателя о будущем этой девушки, чья молодость пришлась на годы русской смуты, переклика­ются с известными бунинскими раздумьями о русских гим­назистках: «Опять несет мокрым снегом. Гимназистки идут облепленные им — красота и радость. Особенно была хоро­ша одна — прелестные синие глаза из-за поднятой к лицу меховой муфты... Что ждет эту молодость?»7***

* К этой идее противопоставления двух революций Пришвин вер­нулся три года спустя — в пору кронштадтского восстания: «Замеча­тельно, что именно в Феврале каждый год поднимаются надежды, по­хожие на воспоминание февральского чувства свободы, пережитого в 1917 году, и каждый год в Октябре погружаются в безнадежность, как будто это два естественных праздника света и тьмы» (Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 146-147).

** В «Черных тетрадях» у Зинаиды Гиппиус есть странная запись, относящаяся к освобождению Пришвина из неволи: «На досуге запишу, как (через барышню, снизошедшую ради этого к исканиям влюбленно­го под-комиссара) выпустили безобидного Пришвина» (Гиппиус 3. Н. Дневник. Т. 2. С. 270). Досуг для Зинаиды Николаевны так и не настал и новых комментариев не последовало, но нет сомнения, что речь идет именно о Козочке — больше не о ком. Другое дело — верить или не ве­рить г-же Гиппиус, да и откуда вообще эта версия возникла? Возмож­но, от Ремизовых, которые устроили очередную мистификацию.

*** Поразительно, как в 1932 году Пришвин практически повторяет ту же мысль: «Мягкая погода, чуть метет. Бегут по улице барышни, их не видишь, — так они чем-то одна на другую похожи: бегут, бегут, как поземок, и больше ничего не остается от них» (Пришвин М. М. Дневник 1932 года. С. 163).


Разница и в возрасте, и в житейском опыте между При­швиным и Софьей Васильевной была огромная, но некий намек на эротический оттенок их отношений все же встре­чается и перекликается с революционным падением нравов. «И Козочка моя, которую родители готовили для замуже­ства, просит целовать себя не христианским поцелуем, а языческим, она сама не замечает, как, попадая в кометный хвост, она день за днем забывает «нашу революцию», и те­перь ее жизнь — стремление поскорее сгореть»8.

Но от такой развязки Пришвин себя удержал и несколь­ко лет спустя, оценивая историю ретроспективно, написал (в третьем лице — но речь шла именно о Козочке): «В этом смешанном чувстве было два главных, одно, которое давало направление дружбе спокойной и светлой, а другое, увле­кавшее вниз. С этим низменным чувством он вступал в борьбу и успевал иногда от него отделаться»9.

Революция революцией, но, как и положено девушке в ее возрасте, Софья Васильевна мечтала о женихах и даже была готова на роман с каким-то безымянным, но о-очень благо­родным кавказцем («с кинжалом» — язвительно, а может, уязвленно добавлял Пришвин), или выйти замуж за немца: сватался к ней некий прапорщик Горячев, и она советова­лась с писателем, выходить за него или нет. На возможность брака между Пришвиным и Ефимовой намекала мать Софьи Васильевны, которой Пришвин в свойственной ему полу­шутливой-полусерьезной манере (где одно нельзя отличить от другого) сказал: «— Заявляю вам, что люблю одну Козоч­ку и больше никого, ее единственную.

А она:

— Когда же венчаться.

Логика тещи»10.

Любила ли та барышня Михаила Михайловича Пришви­на, который ей по возрасту в отцы годился, сказать трудно, в Дневнике мешаются реальные факты и наброски к како­му-то художественному произведению, умиление и неж­ность в сердце писателя («Коза — это бал мой»") сменяют­ся раздражительностью и чуть ли ненавистью к своей моло­дой соседке «за эту шляпу-лепешку, за кофту какую-то по­лукитайскую... и ходит она странно — стремительно шагая куда-то вперед, будто несется полуптица, полуощипанная птица, хочет и не может улететь»12.

«Она подбирается к душе моей болеющей, как утренняя звезда подбирается к бледному месяцу, и он видит, что на­прасно светил всю ночь и творил очарование предметов, — никакое лунное очарование не сравнится с лучами, создаю-


щими жизнь новую, и бледный месяц скрывается в небе, и с ним скрывается утренняя звезда, неизменная и любимая вестница его исчезновения»13.

Именно эту небесную, обреченную на исчезновение в ог­не нового дня Козочку писатель сделал героиней «Голубого знамени», вернее, племянницей главного героя — купца Се­мена Ивановича. В этом недооцененном критикой рассказе она — актриса, которая ездит в Париж танцевать, путается с актерами и кончает жизнь самоубийством, и именно эта ужасная смерть отпугивает робкого героя, так что он в по­следний момент не решается ехать на похороны, вместо че­го попадает в революционный Петроград, где и сходит с ума.

Глядя из восемнадцатого года, трудно сказать, насколько проницательно провидел Пришвин судьбу своей юной со­седки, но, по-видимому, она действительно страдала от бед­ности, пыталась устроиться на службу к большевикам, куда ее не взяли. Возможно, Пришвин привлекал ее как писа­тель, хотя судил он о ней со свойственной ему порою без­жалостностью («Тоже драма: она хочет войти в сферу выс­шей любви и гонится за писателями и художниками: в сущ­ности это и есть мещанство в изуродованном виде»; «У Ко­зы мне нравится ее мертвая хватка: вцепится, позеленеет и не выпустит: ее почти цинизм, как заключение сложной внутренней борьбы, в истоках своих имеющую грусть-тоску и готовность смело отдаться порыву»14), но весной он уехал в Елец, и Софья Васильевна в течение многих лет не появ­лялась ни в его жизни, ни на страницах Дневника*, так что оставалось лишь гадать, что произошло с этим одновремен­но восторженным и прагматичным созданием, случайно по­павшим в большую литературу, уцелела она в советском ли­холетье или нет, и даже самая последняя пришвинская за­пись о ней, относящаяся к началу страшного двадцатого го­да, мало что проясняет: «Козочка — в ней нет ничего, она погибает, как цветок под косою...»15

Однако, быть может, именно это смутное чувство «коз­лоногого фавна», как Пришвин чуть позднее себя называл,

* Правда, летом 1918 года покинув Петроград, Пришвин написал остававшемуся в городе А. М. Ремизову, с которым сам уже больше так и не увиделся: «Еще вот что прошу: наведайтесь в мою квартиру, цело ли там все мое добро и существует ли племянница моя София Василь­евна. Она писала мне, что хочет покончить с собой из-за голода, а я ей послал уже месяц тому назад записку к Кугелю на получение 200 р<уб-лей>, но с тех пор писем от нее не имею. Не думаю, чтобы из-за голо­да она могла что-то проделать: с ней мать и брат, и не такого склада де­вица. Но все-таки надо же знать, в чем тут дело — узнайте и напиши­те» (Русская литература. 1995. № 3. С. 207).


послужило прелюдией к роману, который развернулся в Ельце, и героиню его, по какому-то владимиро-соловьевскому совпадению, звали, как и Козочку, Софьей.

Начало этого романа относится к лету восемнадцатого года, и так случилось, что личная любовь стала фоном все­общей русской трагедии, а трагедия оттенила горький и еди­ничный сюжет счастливой любви. Дневник писателя за 1918 год в одинаковой мере наполнен и личным, и обществен­ным содержанием, где одно на первый взгляд противопос­тавлено другому, но на более глубинном уровне обнаружи­вается их родство и общность.

«21 июля. Начало романа. Корни. Бежал от ареста боль­шевиков, а попал под арест женщины, и вот уже неделю жи­ву, как самый мудрый сын земли, задом к городу, лицом к тишине и странным звукам елецкого оврага у Сосны — хо­рошо!..»16

А была эта пленившая писателя женщина замужней да­мой, и не просто замужней, а женой лучшего пришвинского друга и однокашника по елецкой гимназии, а также и тю­ремного узника по революционным делам Александра Ми­хайловича Коноплянцева, того самого, кто давал молодому марксисту-бебелевцу приют после возвращения в Елец из тюрьмы, кто помог ему перебраться после агрономических мытарств в Питер и настроил заняться литературным тру­дом, исследователя творчества Константина Леонтьева (он был одним из составителей сборника «Памяти К. Н. Леонть­ева». СПб., 1911), розановского ученика (Розанов упомина­ет его в «Опавших листьях») и честного российского, а за­тем и советского чиновника.

До этого Коноплянцев был, по-видимому, счастлив в браке: не случайно еще в 1915 году Пришвин записал: «Че­ловек бывает очарован вещами (...) Александр Михайло­вич — поповной»17, но в течение девяти лет безмятежной жизни этой супружеской пары Пришвин жену друга недо­любливал («В Коноплянцеве нет никакой скорлупы, чистое ядрышко, а что такое Софья Павловна? золоченый елоч­ный и пустой в середке орех»18), и она платила ему тем же. Александр Михайлович, если верить Пришвину, был о сво­ей половине тоже не слишком высокого мнения, хотя со­шлись они за чтением Байрона, что для благовоспитанной поповой дочки выглядит несколько пикантно, безуспешно пытался нацелить ее на учительскую работу, как супругу весьма ценил («Она ничего из себя не представляет, но за­то уж верная, вот уже верная!»19), совершенно ей доверял, рано успокоился, растолстел, и вот что-то в одночасье пе-



ременилось, случайная встреча, письмо, разговор, пригла­шение на обед...

Что именно случилось, насколько было это неизбежно — волновало и Пришвина, внесшего смятение в чужую жизнь.

«Мне кажется, Ульяне (еще один пришвинский излюб­ленный и распространенный в Дневнике прием: время от времени наделять реальных людей выдуманными имена­ми, так, Софья Павловна у него то Ульяна, то Липа, то Ланская, то Мстиславская. — А. В.) за ним так должно быть хорошо, надежно до конца, с ним она должна быть счастлива и навсегда быть с ним, и всякие помышления на перемены странны. Все-таки есть в заборе их огорода ка­кая-то трещинка, и лунный свет через нее пробивается, и в нем Ульяна — моя, не хочу, не желаю, злюсь очень мно­го на себя и даже на нее, но... это есть и, верно, так по­всюду»20.

Поначалу, когда все только весною начиналось, При­швин пытался противиться любви во имя мужской дружбы («Только теперь, посмотрев на Александра Михайловича, понимаю — какое счастье, что я не оказался вором — нет!»21), но очень скоро сопротивление слабеет и чувство долга сходит на нет: «Попал к ней под арест — попался, но кажется, и она попалась: пьяные вишни и воровской поце­луй. Ничего-то, ничего я не понимаю в женщинах и еще мню себя писателем!»22

Она вошла в его жизнь владычицей, хозяйкой: «Теперь она, эта презираемая мной когда-то поповна, одним щелч­ком вышвырнула за окошко мою Козочку, убежище мое — Ефросинью Павловну — показала во всей безысходности, а свое духовное происхождение представила, как поэму. Ни­чего, никогда мне это не снилось. (...)

Пусть она будет моя героиня, блестящая звезда при пол­ном солнечном свете... Пишу, как юноша, а мне 45 и ей 35 — вот чудно-то!»23

Удивительно, как удалось ей стать героиней целомудрен­ного, одинокого и верного сердца, была ли с ее стороны женская наивность или особый расчет, кокетство, страсть, а может, она «хотела позабавиться от скуки»24? Размышляя над этим, Пришвин приводит слова своей возлюбленной: «— Когда ты сказал: «Я могу влюбиться в девушку, но не в женщину бальзаковского возраста», — я подумала: «Ну хоро­шо, не пройдет двух дней, ты будешь мой». Тогда я начала игру, но вдруг сама попалась»25.

И действительно попалась, так что едва не оказались поломанными четыре судьбы. Но Пришвин и Коноплянце-


ва об этом не задумывались — их несло в языческом пото­ке революционных лет, как бедную, вытесненную из писа­тельского сердца юную петербургскую барышню, а в осно­ве всего лежал чистый эрос, недаром позднее Софья Пав­ловна деликатно признавалась своему возлюбленному, что как женщина никогда не испытывала удовлетворения в брачной жизни, при том что в семейной была счастлива совершенно.

«Так растет виноградный сад у вулкана (...), — написал Пришвин, — и вот Везувий задымился — что-то будет?»26

Вот одна из сцен начала пришвинского адюльтера, ис­полненная в духе «Темных аллей», со всеми атрибутами — усадьба, ночь, луна — сцена, более похожая на прозу (да­же несколько ритмизованную), нежели на торопливую дневниковую запись: «Три дня лил дождь, сесть было не­куда — такая везде сырость, мы проходили мимо омета с соломой, разгребли до сухого и сели в солому; из-за пар­ка огромная, как будто разбухшая от сырости, водянисто-зеленая поднималась над садом луна. Мы сидели на соло­ме напряженно-горячие, пожар готов был вспыхнуть каж­дую минуту. Вдруг в соломе мышь зашуршала, она вско­чила испуганная и под яблонями при луне стала удалять­ся к дому. Я догнал ее.

— Соломинку, — сказала она шепотом, — достаньте со­ломинку.

Я опустил руку за кофточку и вынул соломинку.

— Еще одна ниже.

Я ниже опустил руку и вынул.

— Еще одна!

С помраченным рассудком я забирался все дальше, даль­ше, а вокруг была сырая трава и огромная водянистая набух­шая луна.

— Ну покойной ночи! — сказала она и ушла к себе в ком­нату.

А я, как пес, с пересохшим от внутреннего огня языком, с тяжелым дыханием, стою под огромной водянисто-огром­ной луной, безнадежно хожу: в спальне дети, тут сырая тра­ва и водяная луна охраняет честь моего отсутствующего друга ...»27

Состояние этой любви было для Пришвина ново, и со всей своей дотошной писательской, исследовательской страстью он кинулся его описывать. Прошу прощения у чи­тателя за обильное цитирование Дневника, но лучше само-


го влюбленного историю его любви не расскажет никто. Трудность заключается лишь в том, что летом восемнадца­того года Дневник писался не в одной, а в нескольких тет­радях, в нем перемежаются даты, август сменяется июлем, а сентябрь августом, но очевидно одно — в то лето и толь­ко лето — Михаил Пришвин был по-настоящему влюблен и счастлив.

«На вопрос: «Не люблю, как... а почему рука ваша?..»: одни начинают любовь с поцелуев пяток, эти меняют жен­щин, как белье, другие встречают ее в заоблачном мире в бесплотности и потом несмело целуют руку, встречают гла­за, губы и так она встает среди белого дня, как видение, и тело ее, настоящее, земное, поражает, как осуществленное сновидение.

Это может случиться только в ранней юности или под са­мый конец, а середина существования наполняется какой-то жизнью под вопросом: посмотри, мол, как это у всех со­вершается.

Сказано слишком много: так разойтись и быть равно­душными друг к другу невозможно»28.

«Любовь женщины в 35 лет имеет свои мучения, с одной стороны, поднимаются все неизведанные девичьи чувства, а с другой, навстречу им страсть опытной в любви женщины».

«Мы сблизились, потому что страшно одиноки были...»29

«Сержусь сам на себя и капризничаю. Спрашивается, от­чего смута и отчего противоречия, — как будто сама не по­нимает: по обе стороны семьи, и тут это таинственное путе­шествие.

Письмо — это любовь по воздуху, как у Новгородского дурачка, который влюбился в дочь Соборного протоиерея «по воздуху» и потом посылал ей письма с адресом «Преблагословенной и Непорочной деве Марии», хотя на том же конверте приписывал: «Собственный дом соборного прото­иерея о. Павла».

Кончится тем, что стыдно потом будет встретиться»30.

Конечно, назвать его состояние абсолютным счастьем невозможно, но долгое время все препятствия казались пре­одолимыми, и он был странно беспечен и благодушен — со­стояние, похожее на козочкин, а даже и на пришвинский восторг от Февральской революции («преступление это бу­дет прощено...», «святая ложь февральских любовников и гнусная правда октябрьского вечного мужа»31).

Последняя запись требует определенной расшифровки. Пришвин во все времена стремился к тому, чтобы смот­реть на свою личную жизнь сквозь призму общественных


отношений. Пытаясь определить роль интеллигенции, одинаково ненавидимой большевиками, стихией, вопло­щенной для него в образе Николая Семашко, с одной сто­роны, и той силой, которую он охарактеризовал как «свя­тое начало» и связывал с образом Франциска Ассизского - с другой, он называл интеллигента любовником, ча­рующим словами. Словами прекрасными, но лживыми в противовес «правде» вечного мужа — образ, восходящий к Достоевскому.

Но — «к мужу я совершенно не ревную, мне кажется это неважным обстоятельством (какою-то «естественной по­требностью»), только смущает, что он будет закрывать от меня ее душу, как вьюшка трубу. (...)

Нет, я не боюсь этой страсти, я заслужил это счастье, я прав»32.

Тем временем в Москве свершилось убийство Мирбаха, левоэсеровский мятеж, позднее отозвавшийся неприятно­стями в судьбе пришвинских литературных друзей, про­изошло в тылу восстание чехословацкого корпуса, в Ека­теринбурге был расстрелян государь, дошло до Ельца из­вестие о гибели Ленина, именно так — о гибели, на са­мом-то деле это было покушение Фанни Каплан, и При­швин отозвался на сенсационную новость совершенно за­мечательной в своем роде записью («Странно, как будто это убили бешеную собаку, и нет! а вот какую-то грешно-полезную собаку, которая пущена была сделать наше же дело и нам же, а теперь как ненужную уже ее где-то при­стукнули»33, да и вообще пришвинская лениниана — это особая статья), страна стояла на пороге гражданской вой­ны, но в какой-то момент все это было писателю совер­шенно неважно и... не стыдно от того, что он счастлив, «когда вокруг бедствие».

«И пускай! провались весь свет — я буду счастлив! (цвет побеждает: та роковая ночь, как борьба креста и цветов и победа цветов)»34.

Он видел в своей незваной и преступной несвоевремен­ной любви некую правду, вызов, который бросал окружав­шей его чудовищной жизни даже не сам он или соблаз­нившая его женщина, но какая-то более мощная и власт­ная сила.

«Гений Рода между тем уже ставил престол свой в разо­ренной России, ему не было никакого дела до гражданской войны, бесправия, даже голода, даже холеры.(...) Гений ро­довой жизни всюду в разделенной стране брызгал части живой водой, и части срастались и начинали жить совсем



по иным законам, которые хотели навязать природе «без­душные» человеки. Так и мы под покрывалом идеальной дружбы мужчины и женщины двигались в чувствах своих от поцелуя руки до поцелуя ноги и неизменно шли к «по­следствиям» по общей тропе, проложенной радостным ге­нием Рода»35.

Он противопоставил эту силу истории и культуре, она поддерживала и спасала его, и позднее подобный выход от­кроется пришвинскому герою Алпатову.

Гений рода, по Пришвину, это особая территория, на ко­торую нечаянно вступают влюбленные, воображая, что на­шли некий им одним ведомый секрет и ставят его себе в личную заслугу, в то время как гений рода — территория безличная (можно было бы сказать «чан»), и поэтому муд­рые наши предки выдавали своих дочерей замуж за неведо­мых женихов: «Своя воля в поисках счастья — свое препят­ствие счастью, и если все-таки приходит счастье, то прихо­дит, обходя "свою волю"»36.

И если, продолжает свою мысль писатель, люди на­шли друг друга, то нашли они всего лишь берег этой обе­тованной земли... (Не поэтому ли и старый его знакомый Павел Михайлович Легкобытов с такой бытовой легкос­тью женил по своему усмотрению своих подопечных сек­тантов?)

Гений рода — это чему служат все безумные действия лю­дей, где все перепуталось: «и зло, и добро, и истина и ад, правда и ложь — все одинаково служат гению Рода»37.

Идея, очень близкая к розановской, — не случайно не­многим позднее решительно восставший против советской литературы 20-х годов, где так же владычествовала тема


эроса, но вульгарно понятая («у молодых авторов эротиче­ское чувство упало до небывалых в русской литературе ни­зов (...) Почему же вы, молодые русские писатели, дети революции, вчера носившие на своей спине мешки с кар­тошкой и ржаной мукой, бежите, уткнув носы в зад, как животные в своих свадьбах»38), Пришвин противопос­тавлял новой культуре своего знаменитого, незадолго до того скончавшегося в Сергиевом Посаде «литературного опекуна».





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 466 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.015 с)...