Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Часть вторая 3 страница



Мать пристально смотрит на Марианну, гладит дочь по щеке, словно это последнее проявление нежности помогает ей сдержать слезы.

– Что бы мне ни сказали, доченька, я тебя очень люблю, я горжусь тобой.

Дверь трещит от ударов снаружи. Марианна последний раз целует мать и идет открывать.

Вечер выдался теплый; Осна курит сигарету, облокотившись на подоконник. На улице появляется машина, она тормозит возле ее дома. Из нее выходят четверо мужчин в пальто. Пока они поднимаются по лестнице, Осна еще могла бы скрыться, но долгие месяцы подпольной жизни отняли у нее все силы. Да и где прятаться? Осна затворяет окно, подходит к раковине, споласкивает лицо.

– Вот и пришло время, - шепчет она своему отражению в зеркале.

Она уже слышит шаги на лестнице.

Перронные часы показывают семь часов тридцать две минуты. Дамира нервничает, то и дело подходит к краю платформы: не идет ли поезд, который увезет их подальше отсюда?

– Опаздывает он, что ли?

– Нет, - спокойно отвечает Марк, - он прибывает через пять минут.

– Как ты думаешь, остальные спаслись?

– Насчет всех не знаю, но за Шарля я не очень беспокоюсь.

– А я страшно волнуюсь за Осну, Софи и Марианну.

Марк знает, что никакие слова не помогут ему успокоить любимую; он обнимает и целует ее.

– Не переживай, я уверен, что их успели предупредить. Так же, как нас.

– А если нас арестуют?

– Ну, по крайней мере, мы будем вместе, но нас не арестуют.

– Я боюсь не за нас, а за "бортовой журнал" Шарля, ведь это я его везу.

– Ах, вот что!

Дамира с нежной улыбкой смотрит на Марка.

– Прости, я не то имела в виду. Просто мне так страшно, что я болтаю всякие глупости.

Вдали показывается паровоз, поезд описывает плавную дугу и приближается к платформе.

– Ну вот, видишь, все хорошо, - говорит Марк.

– Хорошо-то хорошо, но до каких пор?

– Однажды к нам вернется весна, помни это, Дамира.

Состав уже близко, скрежещут тормоза, из-под колес вылетают снопы искр, и поезд останавливается.

– Обещай, что будешь меня любить по-прежнему, когда кончится война, - просит Марк.

– А кто тебе сказал, что я тебя люблю? - с кокетливой улыбкой отвечает Дамира.

И в тот миг, когда они подходят к ступенькам вагона, на ее плечо ложится тяжелая рука.

Марк прижат к земле, на него надевают наручники. Дамира отбивается, но жестокая затрещина отбрасывает ее к стенке вагона. Ее лицо разбивается о табличку состава. За миг до обморока Дамира видит перед собой крупные буквы - "МОНТОБАН".

В комиссариате полицейские обыскивают ее и находят конверт, который Шарль доверил Марку.

Так 4 апреля 1944 года бригада чуть ли не в полном составе попала в лапы полиции. Лишь некоторым удалось спастись. Ян и Катрин ускользнули из ловушки. Полицейским остался неизвестен адрес Алонсо. Что касается Эмиля, то он бежал в самый последний момент.

Этим вечером 4 апреля 1944 года Жильяр и его безжалостный помощник Сиринелли чокаются шампанским с остальными полицейскими. Подняв бокалы, они поздравляют друг друга с тем, что положили конец действиям "банды юных террористов".

Благодаря проделанной работе чужаки, вредившие Франции, проведут остаток жизни за решеткой.

– Хотя… -добавляет комиссар, перелистывая "бортовой журнал" Шарля, - с такими доказательствами можно уверенно сказать, что этим инородцам жить осталось недолго, их наверняка расстреляют.

Палачи уже начали пытать Марианну, Софи, Осну и всех, кого арестовали в тот день, а человек, предавший их своим молчанием, решивший по политическим мотивам не давать ход сигналу, что поступил от сочувствующих борьбе работников префектуры, уже готовится к вступлению в генеральный штаб Освобождения.

Узнав на следующий день о разгроме 35-й бригады имени Марселя Лангера, входившей в состав ИРС, он пожимает плечами и отряхивает пиджак, который через несколько месяцев украсится орденом Почетного легиона. Пока он еще майор внутренних вооруженных сил Франции, но скоро получит звание полковника.

Что же до комиссара Жильяра, отличившегося своим усердием перед властями, то в конце войны ему вверят руководство бригадой по борьбе с наркотиками. В этой должности он спокойно завершит свою карьеру.

Я уже говорил тебе, мы так и не сдались. Те немногие, кто избежал ареста, начали сорганизовываться заново. К ним присоединились парни из Гренобля. Во главе бригады теперь встал Урман; он не дал передышки врагу, и акции возобновились на следующей же неделе.

Уже давно стемнело. Клод уснул, как и большинство обитателей камеры; только я стоял у окна, пытаясь разглядеть звезды между прутьями решетки.

В глубокой тишине вдруг послышались рыдания одного из наших. Я подошел к нему.

– Ты чего?…

– Мой брат не мог убить, поверь мне, он был неспособен выстрелить в человека, даже в мерзавца-милиционера.

Самюэль отличается странным сочетанием мудрости и вспыльчивости. До встречи с ним я думал, что эти две черты не могут существовать вместе.

Самюэль утирает слезы, проводя ладонью по лицу; его впалые щеки смертельно бледны. Мне чудится, будто его глубоко запавшие глаза едва держатся в орбитах: на изможденном лице истаяли все мускулы, под тонкой, прозрачной кожей - одни кости.

– Это было так давно, - чуть слышно продолжает он. - Представь себе, нас было всего пятеро. Пятеро подпольщиков на весь город, и всем вместе не набралось бы даже ста лет. Сам я выстрелил только один раз, в упор, но это был отъявленный негодяй, один из тех, кто доносил на людей, пытал и насиловал. А мой брат был неспособен причинить зло даже таким гадам.

Самюэль как-то странно захихикал; из его легких, изъеденных туберкулезом, вырывался громкий хрип. Да и голос звучал странно, - низкий мужской тембр то и дело перемежали звонкие детские нотки. Самюэлю было всего двадцать лет.

– Я знаю, не стоило тебе рассказывать, это нехорошо, от этого еще больней, но когда я говорю о брате, я словно продлеваю его жизнь, хоть капельку, понимаешь?

Я не очень понимал, но все-таки кивнул. Какая разница, о чем он говорит, этот парень, - ему просто нужно, чтобы его кто-то выслушал. Все равно звезд на небе не было, а голод мешал мне заснуть.

– Это было в самом начале. У брата было ангельское сердце и милое личико. Он верил в существование добра и зла. Знаешь, я сразу понял, что он пропадет, - с такой голубиной душой воевать невозможно. А душа его была так прекрасна, так чиста, что рядом с ним не существовало ни грязи заводов, ни мрака тюрем, ее свет озарял утренние дороги, по которым люди шли на работу, еще не стряхнув с себя тепло постели.

Его невозможно было заставить убивать. Я ведь тебе уже это говорил, правда? Он исповедовал всепрощение. Только пойми правильно: он был храбрым, мой брат, он никогда не отказывался участвовать в акциях, но только не с оружием в руках. "Оно мне ни к чему, я все равно не умею стрелять", - говорил он, подсмеиваясь надо мной. Сердце не позволяло ему целиться в человека, а сердце у него было вот такое огромное, поверь мне, - говорил Самюэль, разводя руки. - И он шел на бой с пустыми руками, спокойный и уверенный в своей победе.

Нам дали задание вывести из строя конвейер на местном заводе. Там делали патроны. Для моего брата это было вполне логично: ведь чем меньше патронов сойдет с конвейера, тем больше спасенных жизней.

Мы с ним собрали нужные сведения. Мы ведь никогда не расставались. Ему было всего четырнадцать лет, и я считал своим долгом беречь его, заботиться о нем. Но если хочешь знать правду, я думаю, что все это время он меня опекал, а не наоборот.

Руки у моего братишки были просто золотые; видел бы ты, как он рисовал - он мог изобразить все что угодно. Пара штрихов, и твой портрет готов, да такой портрет, что твоя мама повесила бы его на почетном месте в гостиной. И вот, вскарабкавшись на заводскую стену в кромешной ночной тьме, он набросал план завода и раскрасил в разные цвета все его корпуса, которые выросли на листе бумаги, как грибы. Я стоял на стреме, поджидая его внизу. А он вдруг неожиданно начал смеяться - прямо там, в темноте; это был такой искренний и веселый смех, я унесу его с собой в могилу, когда туберкулез меня совсем доконает. Брат смеялся потому, что в центре своего плана изобразил дурацкого кривоногого человечка, похожего на его школьного директора.

Закончив рисовать, он спрыгнул со стены и сказал мне: "Готово, теперь можно смело туда идти". Вот видишь, какой он был, мой брат; окажись там жандармы, нам бы не миновать тюрьмы, но он плевать хотел на опасность, он любовался своим рисунком с кривоногим человечком посредине, хохотал от всей души, и, клянусь тебе, этот смех разгонял ночную тьму.

В другой день, пока он был в школе, я наведался на тот завод, побродил по двору, стараясь не слишком привлекать к себе внимание, как вдруг ко мне обратился какой-то рабочий. Он сказал, что если я пришел наниматься сюда, то мне нужно пройти по дорожке, которая тянется вдоль трансформаторов, и показал мне ее; поскольку он назвал меня "товарищ", я понял, что он имел в виду.

Вернувшись домой, я все рассказал братишке, и он включил трансформаторы в свой план. На этот раз он разглядывал свой рисунок серьезно, без смеха, даже когда я ему указывал на кривоногого человечка.

Самюэль на минуту смолк, переводя дыхание. У меня в кармане был припасен бычок, и я его раскурил, но не стал предлагать ему затянуться из-за его кашля. Он дал мне время насладиться первой затяжкой, потом продолжил свой рассказ, и его интонации менялись в зависимости от того, говорил он о себе или о своем брате.

– Через неделю моя подружка Луиза высадилась из поезда с картонной коробкой под мышкой. В коробке было двенадцать гранат. Один Бог знает, как она их раздобыла.

Знаешь, нам ведь оружие на парашютах не сбрасывали, мы были изолированы от всех и ужасно одиноки. Луиза была потрясающая девчонка, она мне очень нравилась, да и я ей тоже. Иногда мы ходили заниматься любовью неподалеку от сортировочной станции и до того увлекались, что не обращали внимания на то, что творится кругом; впрочем, у нас всегда было мало времени. На следующий день после того, как Луиза вернулась со своим свертком, мы должны были провести акцию. Была холодная и темная ночь, такая же, как вот эта… хотя нет, не такая, ведь тогда мой брат был еще жив. Луиза проводила нас до самого завода. Мы взяли с собой два револьвера, я раздобыл их у милиционеров - подстерег на улице сперва одного, потом другого и хорошенько стукнул по голове. Брат отказался брать оружие, так что я засунул оба револьвера в багажник своего велосипеда.

Я должен подробно рассказать, что случилось, иначе ты мне просто не поверишь, даже если я побожусь, что не вру. Мы едем на велосипедах, они подпрыгивают на булыжной мостовой, и вдруг я слышу за спиной чей-то голос: "Месье, вы что-то обронили". Мне не хотелось реагировать, но человек, который, потеряв свою вещь, не останавливается, а едет дальше, вызывает подозрение. Я затормозил и оглянулся. По привокзальной улице шли с завода рабочие, у каждого на плече была сумка. Они шли по трое, потому что для четверых тротуар был слишком узок. Ты только представь себе эту картину: по улице шагает весь завод. А в тридцати метрах от меня, на мостовой, лежит, поблескивая, мой револьвер, выпавший из багажной сумки. Я прислоняю велосипед к стене и иду к человеку, тот нагибается, подбирает мою "пукалку" и протягивает ее мне, как будто отдает носовой платок. Парень кивает мне на прощанье и догоняет поджидающих его товарищей, а те желают мне приятного вечера. Сегодня все они придут домой, к женам, и сядут за ужин, который те им приготовили. А я прячу оружие за пазуху, взбираюсь на свой велосипед и качу следом за братом. Представляешь себе эту картину? Интересно, как бы ты выглядел, если бы потерял свой ствол перед самой акцией и кто-нибудь поднял бы его и вернул тебе?!

Я ничего не ответил Самюэлю, мне не хотелось его прерывать, но в памяти тотчас всплыл застывший взгляд немецкого офицера, лежавшего с раскинутыми руками возле писсуара, а потом глаза Робера и моего друга Бориса.

– Патронный завод вырисовывался перед нами в полумраке, как эскиз тушью на серой бумаге. Мы проехали вдоль заводской стены. Братишка взобрался на нее, ставя ноги на каменные выступы, как на ступени. Перед тем как спрыгнуть по другую сторону, он улыбнулся мне и сказал: ничего со мной не случится, я люблю вас - тебя и Луизу. Я в свой черед вскарабкался на стену и догнал его в заводском дворе - как мы и условились, за опорой, которую он пометил на своем плане. В наших сумках с легким стуком перекатывались гранаты.

Действовать нужно осторожно, здесь есть охранник. Его пост довольно далеко от того корпуса, который сейчас загорится, и при взрыве он успеет выбежать и спастись, но мы-то здорово рискуем, если он нас сейчас углядит.

Брат уже крадется дальше, сквозь туманную морось, я иду за ним до тех пор, пока наши дороги не расходятся: он должен заняться складом, а я - цехом и административными помещениями. Я хорошо помню план завода, и темнота меня не пугает. Вхожу в здание, пробираюсь вдоль сборочного конвейера и поднимаюсь по приставной лесенке к мосткам, ведущим в бюро. Дверь закрыта на стальной засов, на нем висит здоровенный амбарный замок - это плохо, но зато стеклянные перегородки разбить ничего не стоит. Я вынимаю две гранаты, выдергиваю из каждой чеку и швыряю с обеих рук внутрь. Стекла со звоном разлетаются вдребезги, и я едва успеваю пригнуться, как взрывная волна сшибает меня с ног. Я падаю, раскинув руки, оглушенный, голова у меня гудит, легкие наполнены дымом, и я судорожно выкашливаю его вместе с цементной пылью, поднявшейся при взрыве. Пытаюсь встать, на мне тлеет рубашка, сейчас я сгорю заживо. Слышу другие взрывы, гремящие вдали, со стороны складов. Мне тоже нужно завершить свою часть работы.

Кубарем скатываюсь по железной лесенке и приземляюсь возле окна. В небе стоит багровое зарево - это поработал мой братишка; после каждого взрыва очередной корпус вспыхивает ярким пламенем, разогнавшим темноту. Выхватываю из сумки гранаты и по одной бросаю их в цель на бегу, пробираясь сквозь дым к выходу.

Позади грохочут взрывы, при каждом меня швыряет из стороны в сторону. Пламя бушует так яростно, что становится светло как днем, и лишь временами огонь заволакивают черные клубы дыма. Я почти ничего не вижу: из глаз ручьем текут жгучие слезы.

Я хочу жить, хочу вырваться из этого ада на чистый воздух. Хочу увидеть братишку, обнять его, сказать, что все это - лишь нелепый ночной кошмар и что, пробудившись, я снова найду наши прежние жизни, найду случайно, в сундучке, куда мама складывала наши вещи. В той жизни, его и моей, мы ходили в лавку на углу и воровали у бакалейщика карамельки; в той жизни мама ждала нас после школы и заставляла рассказывать ей домашние задания, но все это кончилось, когда они пришли и отняли у нас маму, отняли наши жизни.

Прямо передо мной обрушилась горящая потолочная балка; она перегородила мне дорогу. Жар становится невыносимым, но я знаю, что там, снаружи, ждет брат, он никуда не уйдет без меня. И тогда я лезу в огонь и голыми руками оттаскиваю балку прочь.

Ты даже представить себе не можешь, до чего больно кусает огонь, пока сам такого не испытал. Знаешь, я просто взвыл, как пес, которого избивают плеткой, взвыл, как грешная душа в аду; но я уже сказал тебе, что мне безумно хотелось жить, и я помчался дальше прямо сквозь огонь, мечтая только об одном - чтобы мне отрезали руки, избавив от этой кошмарной пытки. Но вот наконец я добрался до маленького дворика, обозначенного на плане брата, и увидел вдали лестницу, заранее приставленную к стене. "Я уж начал волноваться. Куда ты пропал? - спросил он, увидев мою физиономию, закопченную, как у трубочиста. И добавил: - Ну и ну, здорово тебе досталось!" Он велел мне подниматься первому, из-за ожогов. Я начал кое-как взбираться по лестнице, опираясь на локти, - руки жгло невыносимо. Наверху я обернулся, чтобы сказать ему: теперь твоя очередь, давай, не тяни.

Самюэль опять смолк, точно набирался сил, чтобы дорассказать свою историю. Потом вытянул руки и показал мне ладони: это были руки древнего старика, всю свою жизнь пахавшего землю. Самюэлю было всего двадцать лет.

– Мой брат стоял внизу, во дворе, но на мой призыв ответил голос другого человека. Заводской охранник целился из ружья и кричал: "Стой, стой!" Я выхватил из сумки револьвер, забыв о боли в руках, и навел его на сторожа, но тут мой брат крикнул: "Не надо, не стреляй!" Я смотрю на него, и моя рука выпускает револьвер. Он падает к ногам брата, и тот облегченно улыбается, - теперь он уверен, что я никому не причиню зла. Я тебе говорил: у него было ангельское сердце. Совершенно безоружный, он с улыбкой повернулся к охраннику и сказал: "Не стреляй, не надо, мы из Сопротивления". Он сказал это так, словно хотел успокоить этого толстячка с его наставленным на нас ружьем, убедить его, что мы никому не причиним зла. Потом добавил: "После войны твой завод отстроят заново, он будет еще красивей прежнего". Брат поворачивается и ставит ногу на первую перекладину лестницы. Толстячок снова кричит: "Стой! Стой!", но брат продолжает подниматься к небу, и тогда сторож нажимает на курок.

Я увидел, как пуля разворотила грудь брата, как застыл его взгляд. Окровавленные губы улыбнулись мне и шепнули: "Беги, я тебя люблю", и его тело рухнуло наземь.

Я стоял там, на стене, а он лежал внизу, в расплывшейся под ним багровой луже, в багрянце всей той любви, что покидала его бездыханный труп.

Больше Самюэль не произнес за эту ночь ни слова. Когда он кончил свой рассказ, я подошел к Клоду и лег рядом, потревожив его сон; он что-то недовольно пробурчал.

Лежа на убогом тюфяке, я увидел сквозь решетку несколько звезд, зажегшихся на темном небосклоне. Я не верю в Бога, но в ту ночь мне почудилось, что среди них мерцает душа брата Самюэля.

Майское солнышко согревает нашу камеру. В середине дня оконные решетки отбрасывают на пол тень - три черные полосы. Когда ветер дует в нашу сторону, к нам сюда проникает аромат первых распустившихся лип.

– Похоже, наши ребята раздобыли машину.

Это нарушил тишину голос Этьена. Я познакомился с ним, с нашим Этьеном, уже здесь; он вступил в бригаду через несколько дней после того, как арестовали нас с Клодом, и вместе с другими угодил в сети комиссара Жильяра. Слушая его, я пытаюсь представить себя там, на воле, совсем в другой жизни, не такой, как теперешняя. Я слышу, как шагают по улице прохожие, - это легкая поступь свободных людей, не подозревающих, что в нескольких метрах от них за двойной стеной кто-то томится в плену, в ожидании смерти. Этьен напевает, как будто хочет развеять скуку. Но куда страшнее скуки эта несвобода, она душит нас, как удав, беспощадно, беспрерывно. Ее укус не причиняет боли, но яд убивает. И слова песни, которую поет наш друг, возвращают нас к действительности: нет, мы не одиноки, мы здесь все вместе.

Этьен сидит на полу, привалившись спиной к стене; его слабый мягкий голос напоминает голос ребенка, который рассказывает сказку, голос храброго мальчишки, что вкладывает в свой напев надежду:

На том холме девчонок шалых нет, Нет ни шпаны, ни бандюков, ни лохов. Ах, где же ты, Мулен де ла Галетт, Где ты, Париж, обитель скоморохов?!

Тот холм напился кровью допьяна; Все, кто там пал, ни в чем не виноваты. Зато тиранов обойдет война, Они спасутся, - сгинут лишь солдаты.

К голосу Этьена присоединяется голос Жака, и руки остальных, только что бесцельно барабанившие по жестким тюфякам, теперь дружно отбивают ритм припева.

Тот холм прозвали Красным в честь ребят,

Что, взяв его, легли на поле боя.

Там нынче созревает виноград,

В чьем сладком соке бродит кровь героя.

Из соседней камеры доносятся голоса Шарля и Бориса с их легким акцентом; они тоже поют вместе с нами. Клод, выводивший какие-то слова на клочке бумаги, бросает карандаш - ему ближе слова песни. Встав с койки, он присоединяется к общему хору.

Тот холм не знает свадебных пиров, То не Монмартр для праздничных гуляний. Здесь слышен только плач скорбящих вдов Да звук сиротских жалобных рыданий.

Тут кровь простых людей лилась рекой, Тут вся земля слезами пропиталась. Злодеи, что живут одной войной, Не плачут - этим незнакома жалость.

Тот холм прозвали Красным в честь ребят,

Что, взяв его, легли на поле боя.

Там нынче созревает виноград,

В чьем сладком соке бродит кровь героя.

Испанцы у меня за спиной тоже вступают в хор; слов они не знают, но напевают мелодию. И вскоре "Красный холм' звучит во всех камерах нашего этажа. Теперь его поют уже сотни людей.

На том холме сбирают виноград С веселым смехом и веселой песней. Влюбленные друг другу говорят Слова любви, которых нет чудесней.

Им застит взор любовный жаркий пыл. Они не слышат, в поцелуях тая, Как ночью тени вставших из могил Стенают на холме, к живым взывая.

Тот холм прозвали Красным в честь ребят, Что, взяв его, легли на поле битвы. Там нынче созревает виноград, А мне - видны кресты, слышны молитвы.

Вот видишь, Этьен был прав: мы не одиноки, мы здесь все вместе. Снова наступает тишина, а следом меркнет и дневной свет. Каждый из нас возвращается к своей тоске, к своему страху. Скоро придется выходить на галерею и снимать одежду - всю, кроме трусов: спасибо испанским товарищам, теперь мы имеем право оставаться в них на ночь.

Забрезжил жиденький рассвет. Заключенные уже одеты и ждут завтрака. Двое дежурных тащат по мосткам котел с едой, разливая ее в протянутые миски. Заключенные расходятся по камерам, двери захлопываются, и концерт задвижек стихает. Каждый сидит сам по себе, углубившись в свое одиночество и грея руки о края своей металлической посудины. Губы тянутся к миске с варевом, втягивают солоноватую жидкость, пьют ее мелкими глотками. Пьют наступающий день.

Вчера, когда мы пели, в хоре не хватало одного голоса - голоса Энцо, лежащего в тюремном лазарете.

– Они там преспокойно ждут, когда можно будет его казнить, но мы-то должны действовать, - говорит Жак.

– Отсюда, из камеры?

– Сам видишь, Жанно, сидя здесь, мы ничего сделать не сможем, поэтому нужно навестить его в больнице, - отвечает он.

– И что дальше?

– Пока он не может стоять на ногах, они не имеют права его расстрелять. Вот и нужно помешать ему выздороветь слишком быстро, понял?

По моему взгляду Жак догадывается, что я еще не уразумел, какую роль мне отводят в этом деле; мы бросаем жребий, кому из нас двоих придется изображать болящего.

Мне никогда не везло в игре, но тогда, согласно примете, должно было бы везти в любви, так нет же, черта с два - поверьте, я знаю, что говорю!

И вот я катаюсь по полу, корчась от воображаемых болей, которые не так-то трудно изобразить, если вспомнить, где мы находимся.

Прошел целый час, прежде чем охранники сподобились явиться и взглянуть, кто это тут страдает и вопит, как ненормальный; пока я испускал душераздирающие стоны, мои сокамерники как ни в чем не бывало продолжали беседу.

– Неужели ребята раздобыли машины? - спрашивает Клод, не обращая никакого внимания на мои актерские таланты.

– Похоже, что так, - говорит Жак.

– Черт подери, они там, на воле, ездят на акции в машинах, а мы тут паримся без дела, как последние дураки.

– Да уж, хуже некуда, - бурчит Жак.

– Как думаешь, вернемся мы к ним или нет?

– Откуда я знаю… все может быть.

– А вдруг они нам помогут? - спрашивает мой братишка.

– Ты имеешь в виду ребят с воли? - уточняет Жак.

– Да, - продолжает Клод с радостно-мечтательным видом. - Вдруг они попробуют нас освободить?

– Вряд ли. Для этого им понадобится целая армия: на сторожевых вышках стоят немцы, во дворе французские охранники.

Брат призадумался; его надежды лопнули, как мыльный пузырь. Он садится спиной к стене - бледный, с унылой миной.

– Эй, Жанно, ты не можешь орать чуточку потише, а то мы друг друга не слышим! - ворчит он, а потом и вовсе умолкает.

Жак вдруг пристально смотрит на дверь камеры. За ней раздается шарканье ботинок по железному полу.

Щелкает заслонка, и в окошечке возникает багровая физиономия надзирателя. Он водит глазами, отыскивая источник воплей. В двери щелкает ключ, двое других поднимают меня и волокут наружу.

– Дай бог, чтобы это было серьезно, раз ты побеспокоил нас в неурочное время, иначе мы у тебя живо отобьем охоту к прогулкам, - говорит один из них.

– Верно, можешь не сомневаться! - подтверждает второй.

А мне наплевать, пусть зададут какую угодно трепку, лишь бы доставили в лазарет, к Энцо.

Он лежит на койке в лихорадочном полусне. Санитар принимает меня и велит лечь на каталку возле Энцо. Дождавшись, когда сторожа выйдут, он обращается ко мне.

– У тебя действительно что-то болит или ты притворился, чтобы дать себе передышку на пару часов?

Я со страдальческой гримасой указываю ему на живот; он ощупывает меня, колеблется.

– Тебе уже удаляли аппендикс?

– Кажется, нет, - лепечу я, не задумываясь о последствиях своего ответа.

– Давай-ка я тебе кое-что разъясню, - сухо говорит санитар. - Если ты будешь настаивать на своем "нет", то вполне возможно, что тебе располосуют живот и удалят воспаленный аппендикс. Конечно, в таком варианте есть свои преимущества: ты поменяешь две недели в камере на такой же срок в хорошей постели и с гораздо лучшей жратвой. Если тебе предстоит суд, его отложат ровно на такой же срок, а если ты оклемаешься и твой приятель все еще будет здесь, вы даже сможете поболтать друг с другом.

Санитар вытаскивает из кармана халата пачку сигарет, протягивает одну мне, другую сует в рот и продолжает, еще более внушительным тоном:

– Конечно, в этом есть и свои минусы. Во-первых, я не хирург, а только экстерн, иначе, как ты понимаешь, не был бы санитаром в тюрьме Сен-Мишель. Но учти следующее: я не утверждаю, что у меня нет шансов успешно тебя прооперировать, свои учебники я знаю наизусть; с другой стороны, ты должен понять, что лучше тебе попасть в более опытные руки. Кроме того, не хочу от тебя скрывать, что гигиенические условия здесь не блестящие. Всегда есть опасность занести инфекцию, и в этом случае, скажу тебе прямо, может развиться такой сепсис, который прикончит тебя гораздо вернее, чем рас-стрельный взвод. Так что давай-ка я выйду на минутку покурить, а ты пока постарайся вспомнить, откуда у тебя вот этот шрам внизу живота - не от операции ли аппендицита?

И санитар вышел из комнаты, оставив меня наедине с Энцо. Я растолкал своего товарища и, кажется, оторвал его от приятного сна, поскольку он открыл глаза, блаженно улыбаясь.

– Ты как сюда попал, Жанно? Тебя что, охранники вздули?

– Нет-нет, со мной все в порядке, просто решил тебя проведать.

Энцо сел на постели; теперь, судя по тому, как изменилось выражение его лица, он окончательно проснулся.

– Вот это да! Значит, ты устроил этот спектакль только для того, чтобы меня повидать?

Вместо ответа я кивнул; по правде сказать, я был здорово взволнован встречей с моим другом Энцо. И чем больше я глядел на него, тем сильней волновался: мне чудился рядом с ним Марьюс в кинотеатре "Варьете", а рядом с Марьюсом - Розина, и она мне улыбалась.

– Не стоило так трудиться, Жанно, я ведь скоро смогу ходить, я уже почти здоров.

Я опустил глаза, не зная, с чего начать разговор.

– Ну что, дружище, я вижу, тебя эта новость радует, - добавил Энцо.

– Конечно, но, по правде сказать, лучше бы ты чувствовал себя похуже, понимаешь?

– Нет, не понимаю!

– Слушай внимательно. Как только ты встанешь на ноги, они выведут тебя во двор и прикончат. Но пока ты не можешь ходить, тебе будут давать отсрочку и к столбу не поставят. Теперь понял?

Энцо не ответил. Мне было стыдно за свои жестокие слова: кому приятно слышать такое? Но я хотел помочь ему, хотел спасти от смерти и потому отбросил смущение.

– Постарайся затянуть свое выздоровление, Энцо. Главное, выиграть время - ведь высадка когда-нибудь да состоится.

Энцо резким жестом откинул простыню и обнажил ногу. Она была исполосована страшными шрамами, но раны уже почти затянулись.

– А как же быть с этим?

– Жак пока не знает, но ты не беспокойся, мы найдем какое-нибудь средство. А пока притворись, будто тебя снова мучат боли. Если хочешь, я тебе покажу, как это делается, я здорово навострился симулировать.

Но Энцо сказал, что это излишне: у него еще слишком свежи воспоминания о своих реальных болях. Тут я услышал шаги возвращающегося санитара; Энцо сделал вид, будто снова задремал, а я отвернулся к другому краю каталки.

Хорошенько поразмыслив, я предпочел успокоить человека в белом халате и сообщил ему, что за время этой короткой передышки ко мне вернулась память, и я почти уверен в том, что в возрасте пяти лет перенес операцию аппендицита. Во всяком случае, сейчас боль как будто утихла, и я могу вернуться в камеру. Санитар сунул мне в карман несколько серных пастилок, чтобы было от чего прикуривать сигареты. А уводившим меня охранникам он сказал, что они правильно поступили, доставив меня сюда: у больного, мол, была непроходимость кишечника в начальной стадии, и это могло скверно кончиться; если бы не они, парень даже рисковал загнуться.

Так что когда надзиратели вели меня по мосткам обратно в камеру и один из них, совсем уж тупой, заявил, что спас мне жизнь, пришлось его благодарить; я до сих пор с отвращением думаю о своем "спасибо" и только при мысли, что пошел на это ради Энцо, забываю о стыде.





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 230 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.023 с)...