Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Часть вторая 1 страница



Невозможно привыкнуть к тюремным решеткам, невозможно не вздрагивать, когда за твоей спиной с грохотом захлопывают дверь камеры, невозможно терпеть каждодневные обходы надзирателей. Все это невозможно, когда душа неистово жаждет свободы. Кто способен объяснить, почему мы сидим в этих стенах? Мы были арестованы французскими полицейскими, мы скоро предстанем перед военным трибуналом, и расстреляют нас во дворе, сразу после оглашения приговора, тоже французы. Если во всем этом и есть какой-то смысл, то лично я не нахожу его в темном углу своей камеры.

Те, кто провел здесь уже много недель, говорят, что привыкнуть можно ко всему, что со временем налаживается нечто вроде нового образа жизни. Но я непрерывно думаю о потерянном времени, считаю каждую минуту. Я никогда не отпраздную свои двадцать лет, да и мои восемнадцать куда-то канули, их мне тоже не удастся прожить. Хорошо еще, что по вечерам нам приносят миски с едой, говорит Клод. Но еда отвратительна - капустный суп, в котором иногда плавают несколько фасолин, уже вздувшихся от долгоносика; такая пища сил не придает, все просто подыхают с голодухи. Мы делим нашу тесную камеру с несколькими товарищами по ИРС и ФТП [16]. Приходится сосуществовать с блохами и клопами, которые терзают нас днем и ночью, обрекая на непроходящую чесотку.

По ночам Клод спит, лежа вплотную ко мне. На стенах камеры мерцает ледяной иней. Холод собачий, мы прижимаемся друг к другу, чтобы хоть чуточку согреться.

Жак сильно изменился. Едва проснувшись, он начинает шагать взад-вперед по камере. Он тоже считает эти загубленные, навсегда потерянные часы. А может, думает о своей жене, оставшейся там, на воле. Отсутствие любимого человека хуже смерти; иногда по ночам, во сне, Жак тянет руку к чему-то, что давно ушло в прошлое: можно ли удержать былые ласки, касание нежной душистой кожи, взгляд, исполненный сострадания?!

Временами кто-нибудь из сочувствующих нам сторожей тайком сует в камеру подпольную газетку, издаваемую партизанами. Жак читает ее нам. Это помогает ему бороться с мучительным чувством унижения. Невозможность действовать гложет его с каждым днем все сильней и сильней. Как и разлука с Осной.

Но именно здесь, в этом тесном и мрачном пространстве, глядя, как Жак замыкается в своем отчаянии, я постиг одну из самых верных и прекрасных истин: человек может смириться с мыслью о собственной смерти, но не с отсутствием тех, кого любит.

Жак на минуту умолкает, затем читает дальше, сообщая нам новости о друзьях. Когда мы узнаём, что они повредили комплект самолетных крыльев или подорвали опору крана, прикончили на улице очередного милиционера, вывели из строя десяток вагонов, предназначенных для отправки невинных людей в Германию, нам кажется, что их победа - частично и наша.

Нас швырнули на самое дно жизни, в мрачную, тесную тюремную дыру, где царят мучения и болезни. Но даже в этой мерзкой норе, в самой непроницаемой тьме нет-нет да и вспыхнет крошечная искорка надежды, слабая, как шепот. Испанцы, сидящие в соседних камерах, иногда по вечерам поют о ней в своих песнях; они дали ей имя Esperanza - Надежда.

Мы не отмечали первый день нового года - праздновать было нечего. Именно тогда, в нашем тюремном небытии, я впервые увидел Шаина. Проходил январь, некоторые из нас уже предстали перед судом, и, пока вершилось это карикатурное правосудие, в тюремный двор въезжал фургон с гробами для осужденных. Потом раздавался лязг ружейных прицелов, из окон камер неслись прощальные слова узников, а наступившее жуткое безмолвие окутывало тела расстрелянных и сулило смерть еще живым.

Я так никогда и не узнал настоящего имени Шаина, у него не было сил его произнести. А назвал я его так потому, что иногда ночью он что-то бормотал в бреду. И часто звал к себе белую птицу, которая прилетит и освободит его. По-арабски "шаином" называют ястреба с белым оперением. После войны я долго искал такого, в память о тех часах.

Шаин томился в заключении уже много месяцев и угасал с каждым днем. Его тело было изъедено ужасными язвами, а иссохший желудок больше не принимал никакой пищи, даже супа.

Однажды утром, когда я сидел, обирая с себя вшей, мы встретились с ним глазами; его взгляд словно звал подойти к нему. Я подошел, и он, собрав последние силы, улыбнулся мне - еле заметно, но все-таки улыбнулся. Потом перевел взгляд на свои ноги. Они были истерзаны чесоткой. Я понял его немую мольбу. Смерть уже подошла к нему вплотную, но Шаин хотел встретить ее достойно, уйти чистым, насколько это было возможно. Я придвинул свою койку к его постели и с наступлением ночи начал снимать с него блох, очищать складки рубашки от расплодившихся там вшей.

Временами Шаин отвечал мне слабой улыбкой, которая была своего рода благодарностью, но требовала от него неимоверных усилий. А мне хотелось благодарить его самого.

Когда сторожа разносили вечером миски с едой, он делал мне знак, чтобы я отдал его порцию Клоду.

– Зачем кормить тело, когда оно уже мертво, - шептал он. - Спасай брата, он молодой, ему еще жить…

Шаин ждал наступления вечера, чтобы перемолвиться со мной несколькими словами. Вероятно, ночная тишина добавляла ему немного сил. И, перешептываясь в этом безмолвии, мы дарили друг другу немного человеческого тепла.

Тюремный священник отец Жозеф жертвовал своими талонами на питание, чтобы помочь Шаину. Каждую неделю он приносил для него пакетик печенья. Чтобы накормить Шаина, я дробил эти сухие бисквитики и заставлял его глотать крошки. Ему требовался час, а то и два, чтобы прожевать одно печенье. Обессилев, он умолял меня отдать все остальное ребятам, чтобы жертва отца Жозефа не пропала даром.

Вот видишь, какую историю я тебе рассказал - историю про французского кюре, который отдавал свою еду, чтобы спасти араба; про араба, который спасал еврея, помогая ему не утратить веру в человеческое благородство; про еврея, который поддерживал умирающего араба, в ожидании собственной смерти; словом, я рассказал тебе о мире обычных людей с его мгновениями нечаянных и светлых чудес.

Ночь на 20 января выдалась особенно студеной, холод пробирал до костей. Шаина сотрясала дрожь, она отнимала у него последние силы; я прижал его к себе. В ту ночь он отказался от пищи, которую я подносил к его губам.

– Помоги мне, я хочу только одного - вернуть себе свободу, - вдруг сказал он.

Я спросил, как можно вернуть то, чего нас лишили. Шаин с улыбкой ответил:

– В мыслях.

Это были его последние слова. Я сдержал обещание - обмыл тело Шаина и завернул в его одежду еще до наступления рассвета. Те из нас, кто верил в Бога, помолились за него, но что значили слова молитв в сравнении с чувствами, наполнявшими сердца?! Сам я никогда не был религиозным, но в какой-то миг тоже взмолился, чтобы желание Шаина исполнилось и чтобы в ином мире он наконец обрел свободу.

К концу января адский ритм казней в тюремном дворе замедлился, вселив в некоторых из нас надежду, что страна будет освобождена до того, как наступит наш черед. Когда надзиратели уводят людей из камеры, пленники уповают на то, что приговор не приведут в исполнение сразу же, что им оставят еще немного времени; увы, этого никогда не случается, их расстреливают.

Но пусть мы бессильны действовать в заключении, в своих темницах; зато мы знаем, что там, на воле, акции наших товарищей множатся с каждым днем. Сопротивление расширяет свою сеть, охватывает всю страну. Наша бригада создала регулярные отряды во всем районе, да и повсюду во Франции борьба за свободу принимает организованные формы. Шарль как-то сказал, что мы изобрели "уличную войну", - это он, конечно, преувеличил, не мы одни ее придумали, но в районе Тулузы мы подали пример остальным. И другие стали действовать так же, чиня врагам препятствия на каждом шагу, парализуя их усилия ежедневными подрывными операциями. Мы знали, что в каждом немецком составе, уходившем из Франции, хоть один вагон, хоть один груз будет взорван или испорчен. На каждом французском заводе, работавшем для немецкой армии, вдруг выходили из строя трансформаторы или разрушались станки. И чем активнее действовали партизаны, тем храбрее становились простые люди, тем скорее пополнялись ряды Сопротивления.

Во время прогулки испанцы сообщают нам, что вчера бригада устроила "мировой фейерверк". Жак пытается разузнать подробности у испанского политэмигранта по имени Болдадос. Его побаиваются даже надзиратели. Он родом из Кастилии и, как все его земляки, преисполнен гордости за свою страну. Эту страну он защищал во время гражданской войны и любовь к ней унес с собой в изгнание, перейдя пешком Пиренеи. Даже в лагерях на Западе, куда его отправили после ареста, он не переставал воспевать свою родину. Болдадос знаком подзывает Жака к решетке, отделяющей дворик для прогулок испанцев от дворика французов. Жак подходит, и Болдадос передает ему то, что сообщил один из сочувствующих узникам сторожей.

– Это сделал один из ваших. На прошлой неделе он сел поздно вечером в последний трамвай, забыв, что туда допускаются только немцы. Похоже, у него голова была занята чем-то другим, у твоего дружка, раз он сотворил такую глупость. Какой-то офицер тотчас вышвырнул его вон пинком в зад. Твоему приятелю это очень не понравилось. И я его понимаю: пинок в зад - это унизительно, это недостойно человека. Тогда он провел небольшое расследование и скоро установил, что в этом трамвае каждый вечер ездят офицеры, побывавшие на позднем сеансе в кинотеатре "Варьете". Как будто они его забронировали, этот последний трамвай, hijos deputas [17]. Через несколько дней, а именно вчера вечером он и еще трое ваших парней вернулись на то самое место, где твоего дружка вышвырнули из трамвая, и подстерегли их.

Жак слушал молча, упиваясь каждым словом Болдадоса. Он закрыл глаза, представляя себя на месте товарищей в той акции; ему чудился голос Эмиля, лукавая усмешка на его губах в предвкушении "фейерверка". Конечно, рассказать о такой операции куда легче, чем провести ее. Несколько гранат, брошенных как попало в трамвай, нацистские офицеры, которым больше уже не суждено офицерство-вать, уличные парни геройского вида. Нет, ничего подобного, история так не рассказывается.

Они ждут в засаде, сгрудившись в жиденькой тени от козырька подъезда; страх скручивает им кишки, дрожь от зимней стужи сотрясает тело: нынешняя ночь до того холодна, что заледеневшая мостовая безлюдной улицы блестит в лунном свете, точно каток. Капли последнего дождя медленно сочатся из дырявой водосточной трубы, звонко шлепаются оземь в ночной тишине. На улице ни души. Каждый выдох, слетающий с замерзших губ, оборачивается белым облачком. Время от времени нужно растирать пальцы, чтобы они не онемели, не утратили гибкость. Но как бороться с судорожной дрожью, если к холоду примешивается страх? Достаточно какой-нибудь мелкой предательской неувязки, чтобы им пришел конец. Эмиль вспоминает своего друга Эрнеста, лежащего на спине посреди шоссе: грудь изрешечена пулями и залита кровью, хлынувшей из горла, ноги и руки как-то неестественно вывернуты, голова свесилась к плечу. Господи, каким же ужасающе мягким становится тело расстрелянного человека.

Нет, ты уж мне поверь: в этой истории ничто не происходит так, как некоторые это себе воображают. Страх не отпускаает тебя ни на миг, ни днем, ни ночью, но ты продолжаешь жить, продолжаешь действовать и верить, что когда-нибудь снова наступит весна, и это требует большого мужества. Трудно умирать за свободу других людей, когда тебе всего шестнадцать лет.

Вдали раздается звон, это приближается тот самый трамвай. Луч его передней фары пронзает ночную тьму. Акцию проводит Андре, ему помогают Эмиль и Франсуа. Они будут действовать сообща. Одному без помощи друзей не справиться, иначе все пойдет насмарку. Ребята суют руки в карманы пальто; вот они достали гранаты, каждый выдернул чеку и крепко прижал скобу. Одно неосторожное движение, и граната взорвется. Полиция соберет их останки, разбросанные по мостовой. Смерть отвратительна - это ни для кого не секрет.

Трамвай уже близко, в освещенных окнах вагона маячат солдатские силуэты. Но нужно побороть искушение действовать быстро, нужно проявить выдержку, унять сердцебиение, чтобы кровь не стучала так бурно в висках.

– Давай! - шепчет наконец Эмиль.

И вот гранаты, вдребезги разбив трамвайные стекла, катятся по полу вагона.

Нацисты забыли о спеси, они думают лишь об одном - как вырваться из этого ада. Эмиль, стоящий на другой стороне улицы, подает сигнал Франсуа. Строчат автоматы, в вагоне гремят взрывы.

Болдадос рассказывает так выразительно, что Жак ясно представляет себя участником этой бойни. Он ничего не говорит, его молчание сродни той тишине, что окутала вчера вечером покореженную мостовую. Тишине, которую нарушают лишь стоны раненых.

Болдадос смотрит на Жака. Тот кивком благодарит его, и они расходятся, каждый в свой двор.

– Однажды весна придет снова, - шепчет, подойдя к нам, Жак.

Январь на исходе. Сидя в камере, я иногда вспоминаю Шаина. Клод совсем обессилел. Время от времени кто-нибудь из наших приносит ему из тюремной больнички серную пастилку. Клод пользуется ею не для того, чтобы унять жгучую боль в простуженном горле, а чтобы зажечь спичку. И тогда все мы садимся в кружок и по очереди смолим сигарету, которую тайком сунул нам сторож. Но сегодня сердце не лежит даже к этому.

Франсуа и Андре отправились подсобить ребятам из отряда, который сформировался в департаменте Лот-и-Гаронна. Когда они вернулись с этой акции, их уже поджидал взвод жандармов. Двадцать пять форменных кепи против двух картузов - силы были явно неравные. Наши парни объявили себя участниками Сопротивления: с недавних пор поползли слухи о возможном разгроме немцев, стражи порядка перестали свирепствовать, поутихли; многие задумались о будущем и начали спрашивать себя: что их ждет? Однако те, кто подстерегал наших товарищей, еще не успели сменить убеждения и перейти в лагерь противника, а потому действовали без всяких церемоний.

Оказавшись в жандармерии, Андре не испугался. Он выдернул чеку и швырнул гранату на пол. Все попадали кто куда, и только он один даже не подумал спасаться бегством, а остался стоять, глядя, как эта штука вращается на полу. Однако она не взорвалась. Жандармы бросились на Андре, и ему пришлось сполна расплатиться за свою отвагу.

С окровавленным лицом, безжалостно избитого, его тем же утром бросили в камеру. Сейчас он лежит в больничном лазарете. У него сломаны ребра и челюсть, рассечен лоб - в общем, все как обычно.

Старшего надзирателя тюрьмы Сен-Мишель зовут Тушен. Это он отпирает днем наши камеры, выпуская заключенных на прогулку. Около пяти он гремит связкой ключей, и коридоры оглашает какофония скрежещущих засовов. Нам положено выходить из камер по его сигналу. Однако, заслышав свисток Тушена, мы отсчитываем несколько секунд перед тем, как переступить порог, - просто чтобы позлить его. Двери всех камер выходят на железные мостки, где мы выстраиваемся вдоль стены. Старший надзиратель в сопровождении двух подчиненных стоит, картинно выпрямившись в своем мундире. Затем он шествует вдоль вереницы заключенных с дубинкой в руке, проверяя, все ли в порядке.

Каждый должен хоть как-то приветствовать его - кивком, поднятой бровью, вздохом, словом, любой мимикой; главное, показать господину начальнику, что мы признаем его авторитет. По окончании "парада" заключенные тесной колонной идут вперед.

После прогулки тот же церемониал ждет наших испанских друзей. Их здесь пятьдесят семь человек, и им отвели отдельный отсек на нашем этаже.

Они тоже проходят перед Тушеном и приветствуют его. Но на обратном пути испанцам приказано раздеваться на галерее, оставляя свою одежду на перилах. Каждый должен вернуться в камеру совершенно голым. Тушен утверждает, что это делается в целях безопасности, - таковы, мол, тюремные правила, заключенным предписано раздеваться на ночь. Даже трусы и те заставляют снимать. "Кто-нибудь видел, чтоб арестант попытался сбежать с голым задом? Да его на воле вмиг заметут!" - так Тушен объясняет свой приказ.

Но нам-то хорошо известно, что причина этого жестокого правила кроется совсем в другом: те, кто его установил, просто хотят лишний раз унизить арестованных.

Тушен тоже это знает, но ему на все плевать; он ежедневно получает удовольствие от того, что испанцы проходят мимо него, приветствуя "господина начальника": пятьдесят семь приветствий - и пятьдесят семь мгновений торжества для старшего надзирателя Тушена.

Делать нечего: поскольку таковы тюремные правила, испанцы проходят мимо него и здороваются. Но испанцы всегда вызывают у Тушена легкое разочарование. В этих парнях он чует нечто такое, что ему никогда не удастся задавить и растоптать.

Колонна движется вперед, во главе ее идет товарищ Рубио. Вообще-то на его месте полагалось бы стоять Болдадосу, но я уже говорил тебе, что Болдадос кастилец и вполне способен, при его-то гордом нраве, заехать кулаком в физиономию надзирателя, а то и скинуть его вниз через перила мостков, напутствовав ругательством hijo de puta; пускай уж впереди идет Рубио, так оно будет спокойней, особенно сегодня вечером.

Этого Рубио я знаю лучше, чем других, у меня с ним есть нечто общее, делающее нас почти близнецами. Рубио, как и я, рыжий, у него тоже веснушчатое лицо и светлые глаза, и лишь в одном природа одарила его более щедро, чем меня. У него идеальное зрение, а я близорук до такой степени, что без очков слеп, как крот. И еще Рубио отличается блестящим остроумием; стоит ему открыть рот, как все кругом умирают со смеху. В этих мрачных стенах подобный дар - бесценное сокровище: когда стоишь на железных мостках под стеклянной крышей, серой от грязи, не очень-то тянет смеяться.

Наверное, на воле Рубио был кумиром девушек. Надо будет как-нибудь попросить его поделиться со мной кое-какими приемчиками, на тот случай, если мне повезет снова увидеть Софи.

Итак, колонна испанцев движется вперед, и Тушен пересчитывает заключенных. Рубио идет с каменным лицом; вдруг он останавливается перед старшим надзирателем и несколько раз слегка приседает; начальник страшно доволен, он расценивает его жест как реверанс, хотя Рубио попросту издевается над этим идиотом. Следом за Рубио идет старый преподаватель, который хотел учить студентов на каталанском языке; крестьянин, который научился читать только попав в тюрьму и теперь декламирует стихи Гарсиа Лорки; бывший мэр одной астурийской деревни; инженер, умевший находить воду даже в недрах горы; шахтер, вдохновленный идеями Великой французской революции, который иногда поет марш Руже де Лиля [18], хотя неизвестно, понимает ли он его смысл.

Узники останавливаются перед камерой, где они ночуют, и начинают поочередно раздеваться.

Одежда, которую они снимают, была на них еще во времена сражений на испанской войне. Брюки еле держатся на ветхих тесемках, холщовые туфли, собственноручно сшитые ими в полевых условиях, почти лишились подметок, рубашки изорваны в клочья, но даже в этих лохмотьях наши испанские товарищи держатся гордо и независимо. Кастилия прекрасна, прекрасны и ее сыновья.

Тушен чешет живот, пукает, проводит рукой под носом и вытирает сопли об отворот куртки.

Сегодня вечером он замечает, что испанцы медлят, раздеваются не так поспешно, как обычно. Они тщательно складывают брюки, бережно снимают и вешают на перила рубашки, потом, как по команде, нагибаются и аккуратно ставят в одну линию обувь. Тушен мерно помахивает дубинкой, словно дирижирует этой процедурой.

Теперь пятьдесят семь тощих, бледных тел повернуты к нему. Тушен смотрит, вглядывается… Что-то не так, но что именно? Надзиратель чешет в затылке, приподнимает кепи, отступает назад, чтобы лучше рассмотреть узников. Он уверен, что происходит нечто необычное, но что же? Короткий взгляд налево, в сторону одного из подчиненных, - но тот пожимает плечами; взгляд направо - к другому надзирателю, у него та же реакция, и наконец Тушен обнаруживает невероятное: "Это еще что? Они же в трусах, когда всем приказано стоять голышом!" Тушен абсолютно убежден, что он здесь главный, что его распоряжения - закон для всех, поэтому ни он, ни его помощники сначала ничего не заподозрили. Тушен наклоняется, чтобы проверить, нет ли в колонне хотя бы одного арестанта, выполнившего приказ, но все, как один, стоят в трусах.

Рубио старается сохранять серьезность, хотя при виде ошарашенной физиономии Тушена его разбирает смех. Он объявил надзирателю войну, пусть даже по такому пустяковом)7поводу, но ставки в этой войне очень высоки. Если они выиграют первый бой, за ним последуют и другие.

Никто не сравнится с Рубио в умении поиздеваться над Тушеном; он глядит на него невинным взором человека, не понимающего, отчего тюремщики медлят запереть их в камеры.

Изумленный Тушен продолжает молчать, и Рубио делает шаг вперед, его примеру следует вся колонна. Но тут растерянный Тушен бросается к двери камеры и, раскинув руки, загораживает вход.

– Ну-ну, вы же знаете правило. - Тушену вовсе не нужны неприятности. - Заключенный и его трусы не могут находиться вместе в одной камере. Трусы должны спать на перилах, а заключенный в камере; так было всегда, почему же сегодня должно быть иначе? Давай-ка, Рубио, раздевайся, хватит дурака валять!

Но Рубио не собирается слушать Тушена; смерив его взглядом, он спокойно отвечает на своем языке, что трусы снимать не будет.

Тушен переходит к угрозам, пытается оттолкнуть Рубио, хватает его за плечо, трясет.

Но в этот момент ноги старшего надзирателя скользят на гладкой плитке, стертой ногами арестантов и заляпанной мокрой грязью. Потеряв равновесие, Тушен шлепается на спину. Помощники подбегают, чтобы поднять шефа. Разъяренный Тушен замахивается на Рубио, но тут в дело вмешивается подошедший Болдадос. Он сжимает кулаки… но ведь он поклялся товарищам никогда не пускать их в ход, не подрывать их замысел взрывом гнева, пусть даже оправданного.

– Слушайте, шеф, я тоже не собираюсь снимать трусы!

Багровый Тушен размахивает дубинкой и орет во все горло:

– Ага, бунтовать вздумали? Ну, я вам покажу! Я вас научу слушаться! В карцер обоих, на месяц!

Не успел он договорить, как остальные пятьдесят пять испанцев делают шаг вперед и также направляются к карцеру. А в карцере едва могут уместиться двое. Тушен не слишком силен в геометрии, но он все же способен оценить масштабы проблемы, с которой столкнулся.

Не переставая размахивать дубинкой, он лихорадочно прикидывает, что ему делать; остановить движение колонны - значит признать свое поражение. Рубио глядит на товарищей, улыбается и в свой черед начинает размахивать руками, стараясь не задеть сторожа, чтобы не дать ему повод вызвать подкрепление. Рубио жестикулирует, описывая руками большие круги; его товарищи делают то же самое. Пятьдесят семь пар рук вращаются в воздухе, тем временем с нижних этажей поднимается ропот других заключенных. Где-то узники запевают "Марсельезу", где-то "Интернационал", а на первом этаже звучит "Песня партизан".

У старшего надзирателя не остается выбора; если он спустит арестантам эту выходку, взбунтуется вся тюрьма. Дубинка Тушена замирает, опускается; наконец он делает знак заключенным, позволяя войти в камеру-спальню.

Как видишь, в тот вечер испанцы выиграли свою "одежную войну". Это была только первая их битва, и на следующий день, когда Рубио во время прогулки рассказал мне о случившемся во всех подробностях, мы обменялись через решетку крепким рукопожатием. Он спросил, что я об этом думаю, и я ответил:

– Ну что ж, осталось взять еще несколько Бастилии.

Крестьянин, певший "Марсельезу", вскоре умер в своей камере; старый преподаватель, хотевший учить студентов на каталанском языке, не вернулся из Маутхаузена, Рубио был сослан на каторжные работы, но ему все же удалось выжить, Болдадоса расстреляли в Мадриде, мэр астурийской деревни вернулся домой, и в тот день, когда по всей Испании начнут сбрасывать с постаментов статуи Франко, его внук станет мэром вместо деда.

Что же касается Тушена, то после Освобождения его назначили главным надзирателем ажанской тюрьмы.

На рассвете 17 февраля надзиратели приходят за Андре. Выходя из камеры, он пожимает плечами и подмигивает нам на прощанье. Дверь закрывается, двое надзирателей ведут его на заседание трибунала, проходящее в стенах тюрьмы. Адвоката у него нет, так что прений не будет.

Еще минута, и его приговаривают к смерти. Расстрельный взвод уже стоит во дворе.

Из городка Гренад-сюрТаронн, куда Андре ездил проводить акцию, специально привезли жандармов, тех самых, что арестовали его по возвращении с задания. Необходимо покончить с ним как можно скорее.

Андре хотел произнести последнее слово, но это запрещено регламентом. Перед смертью он пишет короткую записку матери и передает ее старшему надзирателю Тейлю, который в тот день замещает Тушена.

Андре хотят привязать к столбу, но он просит еще несколько секунд отсрочки, чтобы снять с пальца кольцо. Тейль недовольно ворчит, но все же соглашается взять кольцо, которое Андре умоляет тоже передать матери.

– Это было ее обручальное кольцо, - объясняет он, добавив, что она подарила его сыну в тот день, когда он вступил в бригаду.

Тейль обещает выполнить его просьбу, и теперь тюремщики привязывают руки Андре к столбу.

Прильнув к решеткам камер, мы пытаемся представить себе лица двенадцати солдат рас-стрельной команды под касками. Андре стоит, высоко подняв голову. Солдаты целятся, мы сжимаем кулаки, и вот уже двенадцать пуль разрывают тщедушное тело нашего товарища; оно безвольно обвисает на столбе, голова падает на плечо, из горла хлещет кровь.

Казньокончена,жандармыуходят. Старший надзиратель Тейль рвет на клочки записку Андре, а кольцо прячет в карман. Завтра он приведет сюда кого-то из нас.

Сабатье, арестованного в Монтобане, расстреляли у того же столба, на котором еще не успела высохнуть кровь Андре.

По ночам мне иногда снятся клочки той записки, что разлетелись по тюремному двору Сен-Мишель. В этом страшном сне они взлетают над стеной, за столбом, где расстреливали осужденных, и складываются воедино, в слова, которые написал Андре за миг до смерти. Ему только-только исполнилось восемнадцать лет. В конце войны старший надзиратель Тейль получил повышение и стал главным надзирателем тюрьмы в Лансе.

Через несколько дней ожидался процесс по делу Бориса, и мы опасались самого худшего. Но в Лионе у нас были братья по борьбе.

Их группа называлась Карманьола - Свобода. Накануне им удалось свести счеты с прокурором, который, подобно Лепинасу, добился смертного приговора для одного из подпольщиков. Нашего соратника Симона Фрида гильотинировали, но за это прокурору Форе-Пенжелли продырявили шкуру. После такого ни один обвинитель не посмеет больше посягать на жизнь наших товарищей. Бориса приговорили к двадцати годам тюрьмы, но ему на это плевать, его борьба продолжается на воле. И вот доказательство: испанцы рассказывают нам, что вчера вечером дом одного милиционера взлетел на воздух. Мне удалось передать Борису записочку с этим сообщением.

Борис не знает, что в первый день весны 1945 года он умрет в концлагере Гусена [19].

– Не сиди с таким видом, Жанно!

Голос Жака вырывает меня из оцепенения. Я поднимаю голову, беру протянутую мне сигарету и знаком подзываю Клода, чтобы он тоже сделал пару затяжек. Но мой братишка совсем обессилел, он предпочитает лежать, привалившись спиной к стене камеры. Клода изнуряет не скудная пища, не жажда, даже не блохи, терзающие нас по ночам, даже не придирки надзирателей; больше всего его гнетет бессилие, невозможность действовать, и я его хорошо понимаю, мне и самому тяжко это переносить.

– Мы все равно не сдадимся, - говорит Жак. - Там, на воле, они продолжают борьбу, да и союзники рано или поздно высадятся, вот увидишь.

В ту самую минуту, как Жак произносит эти слова, подбадривая меня, он не подозревает, что наши готовят операцию по подрыву кинотеатра "Варьете", в котором крутят только фильмы, пропагандирующие фашизм.

Акцию будут проводить Розина, Марьюс и Энцо, но на сей раз бомбы готовил не Шарль. Взрыв должен прогреметь по окончании сеанса, когда кинотеатр опустеет, чтобы избежать жертв среди мирного населения. Заряд, который Розина подложит под кресло в первых рядах зала, представляет собой бомбу замедленного действия - для такой у нашего садовника из Лубера нет нужных материалов. Взрыв планировали на вчерашний вечер, когда шел фильм "Еврей Зюсс" [20]. Но на тот сеанс нагнали полицейских, они бдительно охраняли все входы и выходы, обыскивали сумки и ранцы зрителей, и ребята не смогли пронести в зал свою "игрушку".

Ян решил перенести акцию на следующий день. На сей раз возле касс никого не обыскивают, Розина входит в зал, садится рядом с Марьюсом, и тот кладет сумку с бомбой под ее кресло. Энцо занимает место позади них, чтобы проследить, не заметил ли кто-нибудь их манипуляций. Знай я об этом плане, я бы ему позавидовал, Марьюсу, - еще бы, целый вечер в кино, рядом с Розиной! До чего же она хорошенькая, эта Розина, с ее легким певучим акцентом и голосом, от которого тебя невольно бросает в дрожь.

Свет гаснет, на экране кинотеатра "Варьете" идут последние новости. Розина поуютнее устраивается в кресле, ее длинные темные волосы мягкой волной ложатся на плечо. Энцо не отрывает глаз от ее грациозно склоненной головки. Трудно сосредоточиться на фильме, когда у тебя под ногами два кило взрывчатки. Марьюс тщетно пытается убедить себя, что все идет нормально, нервы у него слегка на взводе. Ему не нравится работать с "чужими" зарядами. Когда бомбы готовит Шарль, он ему доверяет: изделия его друга никогда их не подводили, но сегодняшнее устройство совсем другое и, на его взгляд, слишком уж хитроумное.





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 286 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.017 с)...