Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

У колыбели Козьмы Пруткова 6 страница



осколки;

Он же вздрогнул, и к пароду могучие модные

звуки Вдаль потекли, негодуя, гудя и па бой созывая.

В декабре Толстой присоединился к полку, пришедше­му в Одессу. Штаб полка был в Севериновке, а Первый батальон разместился в болгарском селе Катаржи, вер­стах в семидесяти от Одессы. Жители села понравились Толстому. Когда-то они бежали сюда от ненавистных ту­рок. Многие из болгар были красивы, а женщины вдо­бавок «и честные — что не нравится офицерам», как сообщил он Софье Андреевне.

В той местности свирепствовала эпидемия тифа. В штабе Южной армии знали это, но сказалось штабное головотяпство. Вскоре полк уже насчитывал шестьсот больных тифом и дизентерией. Больные стали умирать десятками. Свалился в тифу командир батальона Жу­ков, и Толстой принял на себя командование.

«У нас нет госпиталя, — пишет Толстой к Софье Андреевне, — больные размещены по избам — один на другом, умирают лицом к лицу».

Офицеры, не щадя себя, ухаживали за больными. Не было врачей, медсестер, даже солому на подстилки больным привозили из Одессы. Через месяц из трех ты­сяч двухсот стрелков в. строю осталась едва половина. Заболели почти все офицеры, юнкера командовали ро­тами. Слегли Владимир Жемчужников и Алексей Бобринский.

В январе остатки полка перевели в Одессу, и Тол­стого назначили командиром учебной роты, готовившей стрелковых начальников для всех полков и находившей­ся в одном из окрестных сел. Беспокоясь о судьбе боль­ных товарищей, он задержался в Одессе.

Алексей Бобринский бредил. Очнувшись, он послал за священником, чтобы исповедаться. Толстой спросил врача, выживет ли больной.

— Надежда не потеряна, — ответил тот.

Толстой пошел к морю. Стоял такой туман, что ни­чего не видно было и в десяти шагах. Вдруг тучи раз­двинулись, и солнце осветило все вокруг. Волны с гро­хотом обрушивались на берег, обдавая Толстого брызга­ми. Уходившая волна подсекала другую, на миг все сти­хало, подбегали тогда маленькие волны. «Точно Андрейка, - мелькнуло в голове, — мелкими шажками», Он думал о Софье Андреевне и ее маленьком племянни­ке, к которому успел привязаться. У Николая Андреевича Бахметева умерла жена. Толстой дал себе слово вы­растить маленького сироту Андрейку, если сам... оста­нется жив.

Носились слухи о постыдном мире. «Все возмущены этими слухами, — писал любимой Толстой. — Мир те­перь был бы большим несчастьем для всех... всякий бы готов пожертвовать всем, чтобы только продолжить вой­ну». Полк потерял уже тысячу человек, так и не побывав в деле. «Администрация отвратительна, возмутительный беспорядок». Все это было унизительно. «...Мысль о смер­ти представляется мне как долго ожидаемое и желаемое разрешение долгого диссонанса...»

Толстой был ближе к смерти, чем думал.

2 марта министр Лев Алексеевич Перовский получил из Одессы послание от графа Строганова, написанное по-французски и помеченное 25 февраля:

«Я адресую Вам эти строки, г-н граф, чтобы сооб­щить Вам новости о Вашем племяннике Алексее Тол­стом — сегодня ему несколько лучше, хотя еще он не вполне вне опасности. Врач, который его лечит... — это человек с талантом и опытом, в этом отношении Вы мо­жете быть спокойны. Ваш племянник заболел тифом... Многие его товарищи также больны... Я думаю, что Вы не должны сообщать о моем письме г-же Вашей сест­ре — возможно, она не знает о его болезни, зачем тогда ей говорить об этом...»

Хранящееся в архиве письмо это приложено к доку­менту, который встревоженный Перовский, желая регу­лярно получать сведения о состоянии здоровья племян­ника, заготовил заранее и показал царю:

«Согласно приказанию Вашего Величества я поручил Полковнику Арбузову ежедневно Вам доносить о состоя­нии здоровья Майора Гр. Толстого...»

Сверху бисерным почерком Александра II написано:

«Буду с нетерпением ожидать известий по телегра­фу, дай Бог, чтобы они были удовлетворительными».

Расчет Перовского был верным.

«Депеша.

Подано в Одессе... 3 марта 1856 г. 12 ч. 45 м. пополудни. Получено в Петербурге 3 марта 1856 г. 1 ч. 46 м. попо­лудни.

Его Императорскому Величеству

От флигель-адъютанта Арбузова.

Болезнь графа Толстого началась припадками тифоидальнойгорячки, которые наконец достигли самой вы­сокой степени. Но со вчерашнего дня болезнь значитель­но изменилась к лучшему; прошедшая ночь была покой­нее всех предшествовавших, и больной подает надежду на выздоровление».

Что же предшествовало депеше?

Арбузов уже перенес тиф и был на ногах. Бобринский и Жемчужников пережили кризисное состояние. Толстой поил их малиновым отваром, не отходил от них, спал в той же комнате. Болело двадцать восемь офице­ров, многие скончались. Толстой с полковым доктором подыскали здание, где собирались устроить больницу на четыреста человек.

Сам доктор не заразился тифом потому, может быть, что был единственным врачом на весь полк, и болеть ему было никак нельзя. Он считал себя френологом и, еще когда офицеры были здоровы, щупал у них головы, отыскивал какие-то шишки и под общий смех старался угадать склонности каждого. Толстому он сказал, что тому свойственны чувство красоты и способность лю­бить.

— У вас сильно развита привязанность, так что кого полюбите — не разлюбите...

Теперь было не до смеха. Но что он мог поделать, если вода была заражена, если кругом следы испражне­ний и рвоты больных и даже трупы, которые не успевали убирать... Толстой уже несколько недель носил в себе созревавшую болезнь, но был крепок, переносил на ногах головную боль, познабливание. Доктор уговаривал его лечь, по опыту зная, что у таких, как Толстой, сразу и сильнее проявится помрачение сознания. Сколько их в бреду вскакивало с постели, выбрасывалось в окна!..

Удушливая тьма надвинулась внезапно. В короткие минуты просветлений он горячо молился. Не за себя... за Софью Андреевну, за Софи, как он уже давно ее на­зывал, за мать, за всех, кого знал и любил. Он не боял­ся смерти, веря в предопределение. На роду было Юрию, брату Софи, погибнуть на той злосчастной дуэли с Вя­земским. Вместе с ней они побывали на его могиле вес­ной в последний раз и привезли оттуда цветы... Это сбли­зило их еще больше, хотя столько ненужных воспомина­нии омрачало их отношения. Нет, он не был вполне сча­стлив, но сознание твердости своих нравственных устоев, Добра, которое он может делать, приносило ему удовлетворение. Он даже любил это свое счастье, полное стра­дания и печали. Господи, отчего же случилось ему пла­кать без причин с самого детства? Отчего с тринадцати­летнего возраста он прятался, чтобы выплакаться на свободе, хотя казался всем невозмутимо веселым? И все-таки не одно предопределение правит жизнью, существу­ет еще и свобода воли. Ее отрицать нельзя, она очевидна. Когда горит твой дом, ты не остаешься там сложа руки, веря в предопределение. Ты выходишь и спасаешь­ся. Если все предопределено, тогда молитва — ничто! А если просить отстранить несчастье от любимого чело­века? Разве это бесплодное дело, лишь способ поклоне­ния богу? Нет, он верит в прямое и сильное воздействие молитвы на душу человека, о котором молишься, и своя душа становится менее стеснена пространством и мате­рией. Если два человека одновременно с одинаковой ве­рой думают друг о друге, то они сообщаются между со­бой вопреки отдалению, вопреки материальным зако­нам. Он уже думал об этом не раз и писал Софи о сво­их заветных мыслях. Душа ее родственна его душе. Не думал ли он об этом и прежде, не писал ли он Софи: «Мне кажется, что в детстве мы были неразлучны. Куда ты делась потом? Что с тобою сталось? Я хочу излить тебе свою душу. Я хочу, чтобы ты вспомнила о наших детских играх. Почему тебя оторвали от меня?» Он зна­ет, он чувствует, что сейчас она страдает, что она думает о нем и молится... Как можем мы знать, до какой степе­ни предопределены заранее события в жизни любимого человека? Горячее желание, мольбы — это вмешатель­ство, которое может отстранить несчастье другого. А что это было — предопределением или свободой его воли, когда он мог изменять судьбы людей, стоя близко ко всесильным смертным и стараясь принести немного доб­ра, высказывая правду о том, что представляется в фаль­шивом свете. Может быть, это косвенное действие того же божественного предопределения?..

Мысли Толстого путались. Они были продолжением его сомнений, о которых он часто говорил и писал Софье Андреевне. Он любил читать книги о магнетизме, о та­инственных и странных проявлениях силы людей, кото­рых то превозносили, то называли шарлатанами, и пред­лагал Софье Андреевне задуматься над всем этим. Он не принимал примитивно-сказочной догматики, называя ее «поповским арго», но верил в бога как в высший разум. «У меня невысокое мнение о разуме человеческом, я не верю тому, что он называет возможным и невозмож­ным — верю больше тому, что я чувствую, чем тому, что я понимаю, так как бог нам дал чувство, чтоб идти дальше, чем разум. Чувство — лучший вожак, чем ра­зум, так же как музыка совершеннее слова». И мысли свои он считал лишь бледным отражением своего чув­ства, он верил, что многое в душе может быть понято другой, родственной, душой — словесное объяснение лишь затмило бы смысл. И он молился теперь о Софи непрерывно, веря и в ее молитву...

...Теряя сознание, он проваливался в кроваво-красные бездны, видел свое тело со стороны, видел товарищей, летел меж каких-то стен...

Однажды все это кончилось, наступил покой. Толсто­му подумалось, что он уже умер, и в то же время ему хотелось открыть глаза. Едва разомкнув веки, он увидел над собой лицо Софьи Андреевны, и губы его попыта­лись выговорить: «Софи!» Но голоса своего он не услы­шал. Горячие капли, падавшие на его лицо, вдруг за­ставили его ощутить себя живым. Он раскрыл глаза ши­роко и понял, что это действительно была Софья Андре­евна. По лицу ее текли слезы...

Тогда-то и отправил Арбузов свою депешу, а на сле­дующий день другую:

«Улучшение состояния болезни стрелкового полка Им­ператорской фамилии майора графа Толстого продолжает­ся; он в полном сознании. Ночью показался благодетель­ный пот, после чего больной спал спокойно. Вообще сте­пень болезни заметно уменьшилась. У больного появ­ляется даже аппетит».

Толстой был слаб, но счастлив. Софья Андреевна не отходила ни на шаг от его постели.

В марте 1856 года был заключен Парижский мирный договор. В Одессу прикатил и Лев Жемчужников, чтобы по мере сил помочь братьям.

«Я застал брата Владимира уже выздоровевшим, об­ритым; Бобринского тоже выздоровевшим и обритым; Алексея Толстого еще лежащим в тифе и около него любимую им Софью Андреевну Миллер, жену полковни­ка, на которой он впоследствии женился. В другой ком­нате лежал в тифе офицер того же полка Ермолов, быв­ший мой товарищ по корпусу... Болезнь шла обычным ходом, и полк таял». Как-то Лев подъехал к двухэтажному дому, в кото­ром жили братья, усадил Алексея Толстого в коляску и повез покататься к морю. Толстой радовался, вдыхал полной грудью воздух, но на первый раз быстро утомил­ся. Прогулки продолжались. В самой Одессе ветер носил по улицам тучи известковой пыли, от которой воспаля­лись глаза и все время першило в горле.

Софья Андреевна была рядом, но Толстой ни на ми­нуту теперь не забывает о матери. Он сообщает ей в письмах о прогулке в коляске и попытках ходить пеш­ком («шагов сто каждый день»), о том, что очень поху­дел и вырос («стал выше Жемчужникова, а раньше было наоборот»). Письма полны нежности, заботы о здоровье Анны Алексеевны.

Вскоре Толстой уже настолько окреп, что предложил Льву поехать в каменоломни, где, по слухам, прятались грабители. Любители острых впечатлений вооружились револьверами, но Толстой сказал, что больше надеется на нож, который никогда ему не изменял. Одно его сму­щало — он не чувствовал в себе прежней силы. Впро­чем, и Лев был детина хоть куда. Они облазили все пе­щеры, но, к досаде своей, никаких грабителей не встре­тили.

Вскоре Льву предоставилась было другая возмож­ность подраться...

Художник побывал в Крыму в самый разгар боевых действий и теперь часто рассказывал братьям о своих впечатлениях. Он рисовал «грустные картины» застряв­ших в грязи обозов с боеприпасами и узнал о секретном распоряжении, чтобы на пятьдесят выстрелов неприятеля отвечали пятью. Он встречал транспорты, переполненные ранеными; их головы бились о телеги, солнце пекло, они глотали пыль, шинели были сплошь покрыты кровью... Шалость и досада все больше овладевали Жемчужнико­вым. Исчезло вдохновенное желание увидеть и запечат­леть Севастопольскую оборону, возникло отвращение от войны.

Недалекий в своем озлоблении, так и не понявший духа Севастополя, Лев Жемчужников вел лишь разгово­ры «о безобразии нашего строя». В родственном круге Толстого отражались все противоречивые чувства, кото­рые были вызваны этой войной в русском обществе. Да, они видели все безобразия, всю бездарность систе­мы, но любовь к родине и чувство долга брали верх. Злорадства не могло быть у этих сынов России. Горечь, от­кровенная горечь сквозила в их речах.

Лев Жемчужников рассказывал, что в Севастополе не хватало питьевой воды, солдаты «против штуцеров отстреливались дрянными ружьями», интенданты ворова­ли, поставщики, все те же гинцбурги и горфункели, на­живали сказочные состояния. Они, по словам Льва Жемчужникова, «не доставляли мяса, полушубков, разбавля­ли водку...». Генералы-штабисты оказались неспособны­ми вести планирование боевых операций. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить...» — распевали в Севастополе на мотив «Я цыганка молодая» песню Льва Толстого, присочиняя к ней все новые и но­вые куплеты. Про князя Горчакова, нового командующе­го, Жемчужников услышал такое добавление: «Много войск ему не надо, будет пусть ему отрада — красные штаны...»

Одно из первых решений Александра II было изме­нить форму обмундирования. В Севастополе недоумева­ли: «Такое ли теперь время, чтобы заботиться о ' форме мундиров», и по примеру прозвищ прежних царей — Александр Благословенный, Николай Незабвенный — придумали еще одно: Александр портной военный...

Вот тут-то и взвился Алексей Бобринский, предводи­тель тульского дворянства, согласный выслушивать лю­бую правду, но не оскорбительные разговоры о действиях обожаемого им царя. Они с Жемчужниковым наговорили друг другу колкостей. Ссора кончилась тем, что Бобрин­ский вызвал Льва на дуэль. Она не состоялась лишь из-за вмешательства Алексея Толстого и Владимира Жемчужникова, уговоривших забияк пойти на мировую.

После войны болезни в Одессе пошли на убыль и стало повеселее. Ко многим офицерам приехали жены. Все непременно прогуливались по Бульвару, Дерибасовской, заходили в Пале-Рояль, где была знаменитая кон­дитерская Замбрини. Дворянская молодежь, вступившая в ополчение, — Строгановы, Ростопчины, Толстые, Акса­ковы, — собиралась, говорила целыми днями об осаде Севастополя, бестолковости начальства, подвигах матро­са Кошки, вылазках Бирилева...

В воспоминаниях С. М. Загоскина перечислены мно­гие из блестящих и самых талантливых людей того вре­мени, пребывавших в Одессе.

«Но умнейшим и интереснейшим из всех офицеров был бесспорно граф Алексей Константинович Толстой, впоследствии известный писатель, автор «Князя Сереб­ряного». Несмотря на свое видное уже в то время обще­ственное положение вследствие особого благосклонного к нему расположения императора Александра Николаеви­ча, Алексей Константинович был тогда, как и всю свою остальную жизнь, скромным и приветливым человеком. Чрезвычайно мягкого характера и редкого остроумия, он был искренне любим своими товарищами, а появление его в обществе среди не только молодежи, но и людей пожилых доставляло всем не одно простое удовольствие, а какое-то отрадное чувство, превращавшееся скоро в поклонение его уму и сердцу».

Если говорить о слове «страда» во всех его значе­ниях, а не только о тяжелой, ломовой работе, натужных трудах и всякого рода лишениях, о летних работах зем­ледельца, то надо бы сказать и о нравственных страда­ниях, тоске и даже агонии, предсмертном борении.

Трудная пора, но какой же плодотворной оказалась она для Толстого. Рука тянулась к перу, захлестывали впечатления, чувства, возникали стихи, зачеркивались, что-то получалось, потом подвергалось сомнению и вновь приносило удовлетворение. Словно бы человек, прикос­нувшийся к небытию, осознал краткость пребывания в бренной плоти и вдруг заспешил заполнить это мгнове­ние, запечатлеть озарения, которыми исполнена жизнь людей, относящихся обычно к ним неряшливо, лениво и потому забывающих очень скоро то, что, как им кажет­ся, человеческая память должна сохранять надежно. Да, он спешит, в его сочинениях более всего стихотворе­ний, помеченных 1856 годом, но это не значит, что воз­никают они как по волшебству. Лишь заглянув в запис­ную книжку поэта, можно увидеть двадцать вариантов шестой строки короткого стихотворения, в котором утвердился двадцать первый.

Не верь мне, друг, когда в избытке горя Я говорю, что разлюбил тебя, В отлива час не верь измене моря, Оно к земле воротится, любя.

Уж я тоскую, прежней страсти полный, Мою свободу вновь тебе отдам, И уж бегут с обратным шумом волны Издалека к любимым берегам!

Идиллии не получалось. Вернулись сомнения, хотя в приезде Софьи Андреевны, в ее бдениях у его посте­ли следовало бы видеть залог гармонии в их отношениях. Однако «приливы и отливы» настроений то и дело вы­зывали запальчивость, страх потери, раскаяние, прими­рение...

Толстой с Софьей Андреевной, Владимир Жемчужников, Алексей Бобринский решили попутешествовать и отдохнуть в Крыму, хотя и Одесса к лету становилась хороша с ее голубым морем, пестротой костюмов, «наре­чий и людских пород», бульваром и лестницей, кишащи­ми людьми... В мае они уже миновали правильно и одно­образно построенный Николаев, заброшенный нищий Херсон, крымскую степь с разоренными селениями, Сим­ферополь, полуразрушенный Севастополь и развалины древней Корсуни. В Байдарской долине у Льва Перов­ского были земли, а на самом берегу моря, неподалеку, имение «Мелас». Дом с четырьмя башнями, плоской крышей, какими-то «мавританскими» террасами, увиты­ми плющом, шиповником и диким виноградом, сохранил­ся и поныне, как и надпись в полу, выложенная из по­лированного камня, — MELLAS.

Две недели они отдыхали в разграбленном «союзни­ками» и приведенном кое-как в порядок доме. Прекрас­ный парк вокруг дома был вырублен, мебель изломана, картины прострелены, стены залиты вином и исписаны непотребными и хвастливыми надписями врагов. Некото­рые из надписей Толстой скопировал и отправил Льву Перовскому. В записной книжке у него сохранилась стро­ка: «Так вот что представлял мне часто сон упорный»-. Как будто он уже видел и раньше эту картину разоре­ния. «Ни стола, ни стула», — писал он матери.

Восстанавливать события по стихам — неблагодарное дело. Заглянув в лабораторию поэта, в его записную книжку, видишь, как в вариантах исчезают упоминания о спорах, ропоте, гневе, досаде... Некогда А. А. Конд­ратьев прибегал к историко-литературным сопоставле­ниям. В одну схему вписывались Данте и Беатриче, Пет­рарка и Лаура, Алексей Константинович и Софья Анд­реевна. Но не прекраснее ли живая женщина со всеми ее недостатками и достоинствами бесплотного поэтиче­ского идеала? Не пленительней ли сладость примирений поклонения издалека? Однако поэзия преображает зем­ные отношения, набрасывая на них романтическую вуаль, сквозь которую не видны подробности, а угадыва­ются лишь прелестные черты. И вот как видится поэту приезд их с Софьей Андреев­ной в Мелас:

Обычной полная печали, Ты входишь в этот бедный дом, Который ядра осыпали Недавно пламенным дождем;

Но юный плющ, виясь вкруг зданья, Покрыл следы вражды и зла — Ужель еще твои страданья Моя любовь не обвила?

Но все-таки «Крымские очерки» и другие стихотворе­ния, которые Алексей Толстой счел достойными опубли­кования в том же году, исполнены не одной лишь роман­тической символики. В них множество примет времени, а главное — величественных картин прекрасной крым­ской природы, овеянной. духом древних культур и па­мятью о бурных исторических событиях. Пренебрежем хронологией, порядком написания вещей, прислушаем­ся к гимну извечной и знакомой нам красоте Южного берега:

Над неприступной крутизною Повис туманный небосклон; Там гор зубчатою стеною От юга север отдален. Там ночь и снег; там, враг веселья, Седой зимы сердитый бог Играет вьюгой и метелью, Ярясь, уста примкнул к ущелью И воет в их гранитный рог. Но здесь благоухают розы, Бессильно вихрем снеговым Сюда он шлет свои угрозы, Цветущий берег невредим. Над ним весна младая веет, И лавр, Дианою храним, В лучах полудня зеленеет Над морем вечно голубым.

С верхнего шоссе Мелас кажется крохотным зеле­ным оазисом среди нагромождения скал, словно бы ра­стущих из моря. А над шоссе возвышается на сотни мет­ров отвесная стена, венчаемая горой, напоминающей дра­кона с гребнем выступов вдоль всей спины. Спустимся вниз, войдем в парк Меласа, где, как и сто с лишним лет назад, заливаются майские соловьи. И уцелел пяти­сотлетний дуб, стоящий в обнимку с кипарисом. Тихо, чисто и сонно кругом. Но мы напомним об Алексее Константиновиче Тол­стом, воспевшем некогда опустошенное имение и синее море. Напомним, как он возмущался, увидев надписи вра­гов, «рисунки грубые и шутки площадные, где с наглым торжеством поносится Россия». Напомним, как в сумер­ки когда в аллеях сгустилась тьма, когда стал сильнее запах цветов и трав, он сидел на сломанном крыльце и думал в тишине, которая нисколько не нарушалась шу­мом прибоя...

Все чаще он уединялся, чтобы осмыслить пережитое. Софья Андреевна вдруг принимала эти уединения за охлаждение, мучилась ревностью, а он торопливо чер­кал в записной книжке: «О, не страшись несбыточной измены и не кляни грядущего, мой друг, любовь души не знает перемены; моя душа любить не будет двух...»

Порой ревновал и он. Но к кому? К Миллеру? Вязем­скому? «Ты клонишь лик, о нем воспоминая, и до чела твоя восходит кровь; не верь себе. Сама того не зная, ты любишь в нем лишь первую любовь...»

...И были поездки по каменистой дороге средь душис­тых акаций, когда Софья Андреевна, красиво изгибаясь и держась одной рукой за луку седла, другой рвала алые цветы шиповника и убирала ими косматую гриву своей буланой лошадки. Были опасные подъемы на мрач­ный, похожий на сундук Чатырдаг. И было путешествие по Яйле в Бахчисарай с ночлегами у костров в живо­писных лесистых ущельях...

Вернувшись к двадцатому июня в Одессу, Толстой прочел ожидавшее его письмо от матери. Она звала его в Красный Рог, она тревожилась... Он понимал ее трево­гу и боялся новых объяснений.

«Боже мой, maman, как я люблю тебя и как я хотел бы сказать тебе это, бросившись тебе на шею и проливая слезы у тебя на плече; но я не осмеливаюсь и не могу сделать этого, так как ты могла бы превратно это истол­ковать. Я очень несчастлив, потому что постоянно дол­жен изливать в самом себе мои лучшие чувства», — на­брасывает он письмо, по-видимому, так и не отправлен­ное.

Будущее не сулило ничего приятного. Сердце его раз­рывается между двумя самыми близкими ему людьми. Мать никогда не примирится с Софи. А та пока не до­билась развода от мужа, который все еще надеется на ее возвращение. Толстой пишет стихи. О Софи? Об АннеАлексеевне? А может, о себе самом?

Острою секирой ранена береза, По коре сребристой покатились слезы; Ты не плачь, береза, бедная, не сетуй! Рана не смертельна, вылечится к лету, Будешь красоваться, листьями убрана... Лишь больное сердце не залечит раны!

Льва Жемчужникова в Одессе Толстой не застал. Тот уехал в Линовицы, гостил у владельцев этого име­ния помещиков де Бальменов и тайно встречался со сво­ей возлюбленной Ольгой, их крепостной крестьянкой. Де Бальмены прочили за Льва свою дочь Маню, но он, вежливо выслушивая разговоры о приданом — столовом серебре и деньгах, твердо решил жениться на крепост­ной. Вскоре он получил письмо от Алексея Толстого, ко­торый по дороге в Красный Рог остановился с Софьей Андреевной в Киеве.

Жемчужников приехал в Киев. С Толстым и Софьей Андреевной они часто сиживали в городском саду на вы­соком берегу Днепра. Сад был пустынный, им никто не мешал. Художник рассказал Толстому и Софье Андреев­не, что собирается увезти Ольгу и жениться на ней. Они грустно кивали и обещали устроить судьбу влюбленных.

Толстой расстался с Софьей Андреевной и поехал к матери в Красный Рог. Следом прикатил Лев Жемчужни­ков. Он был впервые в Красном Роге и внимательно рас­сматривал липовые аллеи гетманских времен, дом с бель­ведером, откуда открывался прекрасный вид, столовую с куполом и верхним светом...

Тетушка Анна Алексеевна тайком от сына расспра­шивала Льва о Софье Андреевне. Она была возмущена связью сына, плакала, не веря в искренность женщины, которую полюбил ее Алеша.

Лев старался разубедить мать Алексея Толстого. Но, видно, не преуспел в этом. «Чуткое материнское сердце...» — писал он потом. Наверно, он вспомнил свою встречу на Украине с Иваном Сергеевичем Аксаковым. Тот собирался тогда жениться на Екатерине Федоровне Миллер, сестре мужа Софьи Андреевны, и порассказал многое из того, что слышал в семье Миллеров. Быть мо­жет, это были только сплетни, но они скорее всего пере­давались Анне Алексеевне и тяжело ранили ее...

Алексей Толстой увлекал Льва в березняк и там, сидя на траве, говорил со слезами на глазах все о том же - о своей любви и к Софье Андреевне, и к матери,

которая обвиняламилую, талантливую, несчастную Софью Андреевну в лживостии расчете. «Такое обвине­ние, конечно, должно было перевернуть все существо доброго, честного и рыцарски благородного А. Толсто­го», - писал Лев Жемчужников.

Каково было Толстому, если мать утверждала, что даже сама его встреча с Софьей Андреевной на маскара­де в Большом театре состоялась далеко не случайно!..

Анна Алексеевна дала Льву тысячу рублей, и он уехал в Линовицы. Он потерял всякую охоту к рисова­нию, мечтал поселиться с милой Ольгой в глухом местеч­ке, жить патриархальной жизнью, обзавестись детиш­ками...

«Образованный и свободомыслящий» граф де Бальмен охотно принимал у себя Льва и дарил его своей дружбой, но, когда тот попросил отпустить Ольгу на во­лю, граф изменился в лице. Тогда Лев предложил выку­пить Ольгу за любую цену, которую назначат де Бальме­ны. И тут началось нечто совершенное мерзкое — отца Ольги обвинили в краже копен с поля и наказали роз­гами. Придравшись к чему-то, высекли и Ольгу. Со Львом хозяева вели себя холодно, слуги перестали менять ему белье, подавали прокисшие сливки и черст­вый хлеб. Но он не уезжал, надеясь, что благоприятный случай позволит ему увезти девушку.

Когда хозяева отлучились, Лев сделал вид, что уезжа­ет тоже. Наняв фургон, он вместе со знакомым англи­чанином, служившим управляющим в соседнем имении, ночью отправился за Ольгой и увез ее.

На первой же станции их задержали.

— Видите ли, ваше благородие, дано нам знать, что может проехать с барином девушка, бежавшая от поме­щика, так велено, чтобы ее задержать. А эта девушка, что с вами, подозрительна: пани не пани, девушка не девушка...

Выручил англичанин, который показал свою подорож­ную, выписанную на иностранного подданного. Иначе Льву грозил суд и тюремное заключение — с крепост­ным правом шутки были плохи.

Не зря Лев договаривался с Софьей Андреевной. Бег­лецов приняли и укрыли в Смалькове. Оставив Ольгу на Бахметевых, Лев уехал в Петербург. Его отец был недоволен выбором сына, но вслух своего недовольства не высказывал. Алексей Жемчужников отнесся к любви брата сочувственно, а Софья Андреевна Миллер пошла на преступление по тогдашним законам и выдала Ольге паспорт как своей крепостной.

Вскоре Ольга, ожидавшая ребенка, поселилась в Пе­тербурге, в квартире, приготовленной к ее приезду Львом Жемчужниковым...

В августе 1856 года в Москве готовились к корона­ционным торжествам. Стрелки уже пришли походным по­рядком в старую столицу и расположились лагерем на Ходынском поле. Девять старших офицеров полка были назначены «для принятия балдахинов в день коронова­ния», и в их числе майор Алексей Толстой.

С утра 26 августа по всей Москве зазвонили колоко­ла. Царское шествие к Успенскому собору открыли ка­валергарды, соблюдался церемониал, утвержденный еще Петром I. Алексей Толстой был в Успенском соборе, где московский митрополит Филарет венчал и миропомазал Александра II. Мысли Алексея Толстого были несозвучны торже­ству. Они известны из письма, отправленного в тот же день Софье Андреевне.

Он знал, что сегодня его произведут в подполковники и назначат царским флигель-адъютантом. Толстой за­ранее писал дяде и просил сделать так, чтобы назначе­ние не состоялось. Лев Алексеевич Перовский показал письмо царю, но тот непременно хотел видеть Толстого возле себя.

Перед ним открывался путь к высшим государствен­ным должностям. Но не он ли когда-то говорил:

— Я никогда не мог бы быть ни министром, ни ди­ректором департамента, ни губернатором. Я делаю исклю­чение только для службы в министерстве народного про­свещения, которая, может быть, могла бы мне подойти...

Но его все-таки «облагодетельствовали». Будущ­ность при дворе представлялась ему «тьмой», в которой все должны ходить с закрытыми глазами и заткнутыми ушами. И он ничего не может поделать. Это же греш­но — продолжать жизнь в направлении, противном его природе. Нет, он будет добиваться своего, хотя бы в сорок лет начнет с того, с чего надо было начинать в два­дцать — жить только творчеством и для творчества.

Одна лишь мысль тешит его — вдруг здесь, в этих высоких сферах, представится случай вывести на свет божийкакую-нибудь правду, «идя напролом... пан или пропал». Разумеется, ради пользы надо лавировать и вы­жидать, по для этого нужна ловкость, особое «дарова­ние», а где ж ему с его прямотой... У пего иное дарова­ние, но как решиться «идти прямо к цели». Чем скорее он поймет, как ему быть, тем будет лучше.





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 283 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.014 с)...