Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

У колыбели Козьмы Пруткова 2 страница



Она принимала участие во всех спорах, дерзала выска­зывать свои мнения в присутствии самых блестящих умов России, и к ней благосклонно прислушивались. Ум ее был нетворческий, но колоссальная память удерживала все самое оригинальное из того, что говорилось вокруг нее, а сообразительности пристойно видоизменять и компили­ровать мнения ей хватало. О памяти ее говорит хотя бы то, что, когда ей понадобилось выучить греческий, она сделала это шутя, в самое короткое время.

Это было шесть с лишним лет назад, во время ее хандры, от которой ей посоветовал лечиться таким образом Гоголь, часто встречавшийся с ней в Риме и Ницце. Алек­сандра Осиповна находилась, по выражению С. M. Солло­губа, «на страшной меже наслаждений, осуществившихся в протекшей молодости неизвестных испытаний в пред­дверии старости». Гоголь предложил ей в утешение рели­гию. В их прогулках тогда участвовали Василий Алексеевич Перовский, лечивший свои раны, его будущий со­трудник Яков Ханыков, Алексей Толстой, Юрий Самарии. Дети Александры Осиповны питали симпатию к Алек­сею Толстому. Мало-помалу Алексей Толстой все же раз­глядел нечто ханжеское в поведении Александры Осипов­ны. Прискучили приемы в губернаторском доме, где сре­ди чиновников велись разговоры о спектаклях появившей­ся в Калуге «русской труппы» во главе с неким Фридбергом, о свадьбах, о заготовке капусты, причем шли споры, как лучше рубить ее для засолки — домашними средства­ми, то есть при помощи дворовых девок, или испрашивая у губернатора арестантов из местного острога... Анна Алексеевна Толстая сообщала в письме, что приобрела под Петербургом имение Пустыньку, а также о болезни Василия Алексеевича Перовского, который пожелал ви­деть племянника. Воспользовавшись этим предлогом, Толстой вернулся в Петербург.

Но было бы неверно думать, что Толстой лишь раз­влекался разговорами у губернатора да родил по Одигитриевской, Проломной, Золотаревской, Никитской и про­чим калужским улицам. Конечно, в Калуге было на что посмотреть, вспомнить страницы истории, деяния Ивана Грозного и Бориса Годунова, Смутное время... Зайти хо­тя бы в дом калужанина Колобова, торговавшего жемчу­гом, в дом, называвшийся «дворцом Марины Мнишек», с его красивым крыльцом на столбиках, с окнами, обрам­ленными каменными колоннами... Сюда к Лжедмитрию, к Тушинскому вору, приехала Марина, «московская цари­ца», сюда же прискакал к ней шут и друг самозванца дворянин Кошелев с вестью, что начальник татарской стражи крещеный татарин князь Петр Урусов застрелил Лжедмитрия на охоте и отрубил ему голову. И Марина, на последнем месяце беременности, схватила факел и ме­талась ночью по городу, призывая горожан к мести... Ку­пец Колобов все копался в подвалах своего дома, и поговаривали, что жемчуг он добывает там из старинных складов.

Ревизия требовала от Алексея Толстого служебных поездок по губернии, и самой примечательной для него была поездка в Козельск, городок пребедный, однако издали имеющий вид изрядный, как сказал один путе­шественник. История у города была славная — семь не­дель не могли его взять войска Батыя. Потом город рас цвел, до сорокацерквей стояло на высоком берегу реки Жиздры. Ближе к нашим временам город славился ко­жевенными заводами и полотняными парусными фабрика­ми, но к приезду Толстого он уже хирел, число жителей уменьшалось, промышленники перебирались в Сухиничи, к новому торговому пути.

Все это узнали Толстой и Жизневский, поселившиеся в сохраненном до наших дней доме владельца парусной фабрики Василия Дмитриевича Брюзгина, который не мог ничего присоветовать чиновникам для отчета — как «поправить» дело. Разве что провести через Козельск железную дорогу?..

От этогодома, построенного в эпоху классицизма, до­ма с тяжелым цоколем и хрупкой колоннадой, пути-доро­ги вели Толстого и в знаменитые Брынские леса, и в Оптину пустынь... Он писал потом, что места у Жиздры незабываемы, и трудно даже определить, что здесь инте­реснее.— природа, история или люди.

Уже после появления романа «Князь Серебряный» стали вспоминать о князе Петре Оболенском-Серебряном, казненном Иваном Грозным. Имение князя было непода­леку, в соседнем уезде. В Козельске даже появилось пре­дание о кургане, что возвышается верстах в трех от ре­ки, — будто это могила героя романа князя Микиты Се­ребряного, который отпросился у царя в сторожевой полк на Жиздру служить, да там и голову сложил в сражении с татарами.

Что делал Алексей Константинович Толстой в Оптиной пустыни, куда несколько раз ход-ил пешком ракито­вой аллеей, описанной позднее Достоевским в «Братьях Карамазовых»? С кем разговаривал? О чем?

Справочники говорят, что, по преданию, пустынь осно­вана в XIV веке Оптой, главарем шайки, много лет раз­бойничавшей в Козельской засеке. Покаявшись, он стал иноком Макарием. Захудалый был монастырь. В XVIII веке обитель вдруг разбогатела и начала обстраиваться.

Со всех сторон, кроме речной, монастырь прикрыт ле­сом, и в лесу том, как в соборе, — просторно меж тол­стенных стволов сосен, дубов, лип. Разросшиеся их кро­ны на громадной высоте словно пологом отгораживают небо, и редкие прорывающиеся сквозь зелень лучи солнца ослепительно, золотом горят на коре деревьев и плот­ном ковре увядшей хвои.

Но Алексей Толстой шел не кружным путем, как ходят сейчас, а прямо, через луга, и уже издали видел оставшуюся ныне лишь на литографиях бело-розовую картину — храмы, гостиницы, трапезную, ограду с семью башнями... Послушник подогнал паром, и вот Тол­стой уже ступает на низкий берег, поросший наклонивши­мися к воде ивами. Встречает его игумен монастыря Мои­сей, нищелюб, которого скупая монастырская братия за щедрость зовет «гонителем денег». Тут и его родной брат Антоний, начальник скита. Все они проходят через мо­настырь и шагах в четырехстах от его стен попадают в самый скит с его церковью и кельями старцев.

И вот Толстой уже у тех, кто создал благополучие монастырю, кто удалялся в уединение, в «пустыню», а оказывался в самом центре мирских забот. Со всех сто­рон к старцам стекались страждущие. И они давали со­веты крестьянке, например, как кормить индюшек, что­бы не дохли, или как пресечь поползновения свекра, а интеллигенту — как справиться с мучительной нравствен­ной проблемой... Их умение ориентироваться в психике пришедшего человека по одному выражению лица, их огромное влияние на всех соприкасавшихся с ними людей трудно объяснимо, хотя Достоевский, описывая своего Зосиму, и пытался это сделать.

«Он так много принял в душу свою откровений, сокру­шений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь сильную, что с первого взгляда на лицо не­знакомого, приходившего к нему, мог угадать, с чем тот пришел, что тому нужно и даже какого рода мучения тер­зают его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иног­да пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово», — написано в «Братьях Карамазовых» про оптинского старца.

В Оптиной пустыни не раз бывали Жуковский, Го­голь, Шевырев, Погодин, братья Киреевские (они похо­ронены там), позднее Достоевский, Апухтин, Лев Тол­стой, Леонтьев... Более всего их привлекали бе­седы со старцами Макарием (в миру дворянин Михаил Орлов) и Амвросием (в миру сын причетника Александр Гренков).

Читая в Оптиной писания Исаака Сирина, Гоголь вер­нулся к XI главе первого тома «Мертвых душ» и осудил себя за снисходительное отношение к «прирожденным страстям». «Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь; вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здра­вую психологию и не кривое, а прямое понимание души встречаем лишь у подвижников-отшельников. То, что го­ворят о душе запутавшиеся в хитросплетенной немецкой диалектике молодые люди, не более как призрачный обман. Человеку, сидящему по уши в житейской тине, не дано понимание души». (Из карандашной заметки Гого­ля на полях «Мертвых душ».)

Слушая новые главы «Мертвых душ», Алексей Тол­стой сочувствовал горячему желанию Гоголя увидеть Русь другими глазами, показать крах зла и торжество добро­детели, объяснить хотя бы, что не все у нас такие, как персонажи первого тома, заглянуть в будущее, где уси­лием разумной воли человека искоренятся прирожденные злые страсти... Но он не принимал близко к сердцу про­поведи молчания, кротости и усмирения страстей.

Алексей Толстой видел страсть и в несимметрично поставленных глазах Макария, когда тот, сухонький, весь седой, с костылем в одной руке, а с четками в другой, под общий шепот: «Старец идет!» появлялся на людях и, бла­гословляя всех направо и налево, проходил в «хибарку», садился на диван и начинал отвечать на вопросы. Его со­провождал Амвросий, секретарь-письмоводитель, постри­женный лишь восемь лет назад, в камилавке и подряс­нике, умно посверкивая проницательными глазами. У не­го были большие способности, его, поэта, богослова, зна­тока пяти языков, прочили в преемники Макария, что и случилось в 1860 году. Теперь же Амвросий набирался той мудрости, которая будет покорять Достоевского и Льва Толстого.

Напомним, что Алексей Константинович Толстой посе­тил Оптину в 1850 году. Пустынников тогда волновали политические новости, европейские бури. Со всех концов России приходили вести о стихийных бедствиях — холе­ре, засухе, пожарах. В Орле сгорело недавно 2800 домов!

Старцы читали: «Море мятется, земля иссыхает, небе­са не дождят, растения увядают... Бесстыдный же, прияв тогда власть, пошлет бесов во все концы смело пропове­довать: «великий царь явился во славе...» Старцам каза­лось, что наступают страшные времена пришествия анти­христа, и слова сочинения Ефрема Сирина, только что пе­реизданного, воспринимались ими с тем же благоговей­ным ужасом, который в свое время перевернул душу протопопу Аввакуму. «Придет же прескверный как тать, в таком образе, чтобы прельстить всех: придет скромный, смиренный, кроткий, ненавистник неправды... И скоро утвердится царство его...»

Амвросий потом говаривал Достоевскому и Льву Тол­стому об оскудении в России благочестия и неминуемом исполнении предсказанного в Апокалипсисе, о приходе антихриста «во времена безначалия и отсутствия предер­жащей власти», как говорил об этом, наверно, ста­рец Макарий Гоголю и Алексею Константиновичу Тол­стому.

Но было бы ошибкой думать, что умнейших людей влекли к старцам только эти экскурсы в богословие, эти пугающие предсказания. Глубочайшее знание человече­ской природы, всех душевных движений человека — вот на чем основывалась мудрость и оптинских старцев, и их учителей — древних пустынников. Как знал человека хо­тя бы Фома Кемпийский, читать которого призывал Смир­нову Гоголь! Было у старцев и еще одно качество, кото­рое не могло оставить равнодушным всякого, в ком бы­ла писательская жилка. Много рассказывают неприятного о фанатичном отце Матвее, который буквально смял Го­голя и, возможно, был причиной страшной его смерти. И от него же Гоголь слышал рассказы о высоких явлениях духа в русском народе. Т. И. Филиппов напечатал у До­стоевского в «Гражданине» воспоминание:

«Рассказчик едва ли и сам сознавал, какую роль в этом деле, кроме самого содержания, играло высокое худо­жество самой формы повествования. Дело в том, что, в течение целой четверти века обращаясь среди народа, о. Матвей с помощью жившего в нем исключительного дара успел усвоить себе ту идеальную народную речь, ко­торую так долго искала и доныне ищет, не находя, наша литература, и которую Гоголь неожиданно обрел готовою в устах какого-то в ту пору совершенно безвестного свя­щенника. Тот же склад речи лежал и в основе церковной проповеди о. Матвея, хотя сюда по необходимости вхо­дили и другие стихии слова (как, например, церковносла­вянская), которые он успел необыкновенным образом между собой мирить и сливать в единое, цельное и испол­ненное красоты и силы изложение».

Говорят, даже неверующие вставали к шести утра, к ранней обедне, чтобы послушать отца Матвея. Та же на­родная речь была на устах и оптинских старцев. Соеди­ненная с мудростью, знанием человека, она не могла оста­вить равнодушной писателя.

* * *

8 января 1851 года в Александринском театре дава­лось большое представление. Среди прочего в афише ве­чера значилась шутка-водевиль «Фантазия», написанная некими «Y» и «Z».

Своим высочайшим присутствием представление поч­тил сам Николай I. Первые три номера программы про­шли благополучно., и, когда занавес поднялся в четвертый раз, зрители увидели на сцене декорации, обозначавшие сад перед дачей богатой старухи Чупурлииой. Посреди сада торчала беседка в виде будочки... И на ней развевал­ся флаг с надписью: «Что наша жизнь?»

И вот что еще увидели зрители на сцене.

Старуха Чупурлина очень любит свою моську Фанта­зию и совсем не любит свою молоденькую воспитанницу Лизаньку, к которой в надежде на богатое приданое сва­таются шесть женихов разом — молодой и резвый немец Либенталь, лукавый Разорваки, торговец мылом князь Батог-Батыев, приличный человек Кутило-Завалдайский, застенчивый господин Беспардонный и нахал Миловидов. Все они ухаживают за Лизанькой, и лишь Либенталь об­хаживает старухину моську Фантазию. Но вот моська пропадает. Старуха обещает руку Лизаньки тому из же­нихов, кто отыщет Фантазию.

Оркестр играет бурю из «Севильского цирюльника». По сцене с лаем бегают собаки — от дога до шавки. Же­нихи ловят собак, обкарнывают их под моську и являют­ся с ними к старухе...

Но оторвем взгляд от сцены и перенесемся в импера­торскую ложу. Царь Николай Павлович уже давно хму­рит брови. Лай бегающих по сцене собак, невразумитель­ные, абсурдные диалоги — все это подогревает в нем, мягко говоря, недоумение.

Кутило-Завалдайский вытаскивает на сцену упираю­щегося громадного датского дога и уверяет старуху Чупурлину, что это и есть ее моська. Миловидов притаски­вает детскую игрушку — деревянную собачку — и пока­зывает ее издали.

— Подберите фалды! — кричит Миловидов. — Он зол До чрезвычайности!

Именно при этих словах император встал и покинул ложу.

У выхода он сказал директору императорских театров А. М. Гедеонову:

— Много я видел на своем веку глупостей, но такой еще никогда не видел.

Тотчас же зрители начали шикать, кричать, свистеть. Спектакль проваливался. Зрители были озадачены с пер­вых же нелепых реплик.

«Разорваки (смотрит на свои часы). Семь часов.

Кутило-Завалдайский (тоже смотрит на свои часы)... У меня половина третьего. Такой странный кор­пус у них; никак не могу сладить!»

Фемистокл Мильтиадович Разорваки, по авторской ремарке, «человек отчасти лукавый и вероломный», пред­лагает себя в женихи таким образом:

«Разорваки. Нет-с, я не шучу. Серьезно прошу ру­ки Лизаветы Платоновны! Я происхождения восточного, человек южный; у меня есть страсти!

Чупурлина. Неужто?.. Но какие же у тебя средства?

Разорваки. Сударыня, Аграфена Панкратьевна! Я человек южный, положительный. У меня нет несбы­точных мечтаний. Мои средства ближе к действительно­сти... Я полагаю занять капитал... в триста тысяч рублей серебром... и сделать одно из двух: или пустить в рост, или... основать мозольную лечебницу... на большой ноге!

Чупурлина. Мозольную лечебницу?

Разорваки. На большой ноге!

Чупурлина. Что ж это? На какие ж это деньги?.. Нешто на Лизанькино приданое?

Разорваки. Я сказал: занять капитал в триста ты­сяч рублей серебром!

Чупурлина. Да у кого же занять, батюшка?

Разорваки. Подумайте: триста тысяч рублей се­ребром! Это миллион на ассигнации!

Чупурлина. Да кто тебе их даст? Ведь это, выхо­дит, ты говоришь пустяки!

Разорваки. Миллион пятьдесят тысяч на ассиг­нации!»

На постановку «Фантазии» откликнулись едва ли не все журналы и газеты того времени. Одним из первых выступил с рецензией видный критик и драматург, ре­дактор журнала «Пантеон» Федор Кони:

«Давно ведется поговорка, что у каждого барона своя фантазия. Но, вероятно, со времени существования теат­ра никому еще не приходило в голову фантазии, подобной той, какую гг. Y и Z сочинили для русской сцены».

Свой пересказ комедии он закончил словами:

«Один только немец приносит настоящую Фантазию и получает руку Лизаньки. Однако соперники составляют против него интригу, но чем их замысел должен развя­заться, мы сказать не можем, потому что публика, поте­ряв всякое терпение, не дала актерам окончить эту ко­медию и ошикала ее прежде опущения занавеса. Марты­нов, оставшийся один на сцене, попросил у кресел афиш­ку, чтобы узнать, как он говорил: «Кому в голову могла прийти фантазия сочинить такую глупую пьесу?» Слова его были осыпаны единодушными рукоплесканиями...»

Но, обратившись к тексту пьесы, нельзя не заметить, что Федор Кони был не прав. «Фантазия» была сыграна до конца. Женихи никакой интриги не составляли, а, побранившись со старухой Чупурлиной, ушли вместе с ней со сцены.

Остался один Кутило-Завалдайский. Его играл вели­кий русский актер Мартынов. Он подошел к рампе и на­клонился над оркестром.

— Господин контрабас! — обратился он к музыкан­ту. — Пст!.. Пст!.. Господин контрабас, одолжите афишку!

Из оркестра ему подали афишку.

— Весьма любопытно видеть: кто автор этой пьесы? Внимательно рассматривая афишку, Мартынов про­должал:

— Нет!.. Имени не выставлено... Это значит, осторож­ность! Это значит, совесть нечиста... А должен быть че­ловек самый безнравственный! Я, право, не понимаю да­же: как можно было выбрать такую пьесу? Я по крайней мере тем доволен, что, с своей стороны, не позволил себе никакой неприличности, несмотря на все старания авто­ра! Уж чего мне суфлер ни подсказывал?.. То есть если б я хоть раз повторил громко, что он мне говорил, все бы из театра вышли вон!.. Но я назло ему говорил все противное! Он мне шепчет одно, а я говорю другое. И прочие актеры тоже все другое говорили; от этого и пьеса вышла лучше. А то нельзя было бы играть! Такой, право, нехороший сюжет!.. Уж будто нельзя было придумать что-либо получше? Например, что вот там один мо­лодой человек любит одну девицу... Их родители согла­шаются на брак; и в то время как молодые идут по ко­ридору, из чулана выходит тень прабабушки и мимоходом их благословляет! Или вот что намедни случилось, после венгерской войны: что один офицер, будучи обручен с одною девицей, отправился с отрядом одного очень хорошего генерала и был ранен пулею в нос. Потом пуля за­росла. И когда кончилась война, он возвратился и обвен­чался со своею невестой... Только уж ночью, когда они остались вдвоем, он — по известному обычаю — хотел подойти к ручке жены своей... неожиданно чихнул... пу­ля вылетела у него из носу и убила жену наповал!.. Вот это называется сюжет!.. Оно и нравственно, и назидатель­но, и есть драматический эффект!..

Уже начал опускаться занавес, а Мартынов не уни­мался:

— Или там еще: что один золотопромышленник, бу­дучи чрезвычайно строптивого характера, поехал в Но­вый год с поздравлением вместо того, чтобы к одному, к другому...

Тут грянул оркестр, а Мартынов, оглянувшись, уви­дел, что занавес уже опустился. Сконфуженный, он то­ропливо раскланялся с рукоплескавшей ему публикой и ушел.

Оказывается, все так и было задумано авторами пьесы, скрывшимися за последними литерами латинского алфа­вита. Но это дошло не до всех петербургских критиков, оживленно обсуждавших «Фантазию».

Журнал «Современник» писал, что «это пример очень замечательный в театральных летописях тем, что одной пьесы не доиграли вследствие резко выраженного недо­вольства публики. Это случилось с пьесою «Фантазия».

Рецензент «Отечественных записок» был более наблю­дателен, хотя и писал о «совершенном и заслуженном па­дении Фантазии, оригинального водевиля, соч. Y и Z. Бла­горазумные авторы предвидели это падение и вложили в уста г. Мартынова длинный монолог, состоящий из неве­роятных рассказов, который несколько рассеял зрителей от часовой скуки этой собачьей комедии, потому что тут все дело вертится на собаках».

И наконец Василько Петров, театральный обозреватель «Санкт-Петербургских Ведомостей», подошел к комедии почти сочувственно: «О «Фантазии», оригинальной шут­ке гг. Y и Z, мы вовсе не будем говорить, потому что de mortius out bene, out nihil»*.

Он был прав.

На скрижалях истории императорских театров было выбито:

«ПО ВЫСОЧАЙШЕМУ ПОВЕЛЕНИЮ СЕГО 9 ЯН­ВАРЯ 1851 Г. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ СЕЙ ПИЕСЫ В ТЕ­АТРАХ ВОСПРЕЩЕНО. Кол. Асс. Семенов».

Но коллежский асессор Семенов обозначил день фор­мального запрещения; словесно оно было объявлено импе­ратором 8 января, в тот самый момент, когда он покидал

театр.

Верноподданнический булгаринский полуофициоз «Се­верная Пчела» сочла уход императора из театра за пря­мое указание начать критический разнос. Писатель Р. Зо­тов, который вел в ней отдел театральной хроники, раз­разился обширной рецензией, заканчивавшейся словами:

«Признаемся, Фантазия превзошла все наши ожида­ния. Нам даже совестно говорить о ней, совестно за ли­тературу, театр, актеров и публику. Это уже не натураль­ная школа, на которую мы, бывало, нападали в беллет­ристике. Для школы Фантазии надобно придумать особенное название. Душевно и глубоко мы благодарны публике за ее единодушное решение, авось это остановит сочинителей подобных фантазий. Приучив нашу публику наводнением пошлых водевилей ко всем выходкам дурно­го вкуса и бездарности, эти господа воображают, что для нее все хорошо. Ошибаетесь, чувство изящного не так скоро притупляется. По выражению всеобщего него­дования, проводившему Фантазию, мы видим, что боль­шая часть русских зрителей состоит из людей образован­ных и благонамеренных».

В квартире Жемчужниковых на Васильевском остро­ве каждое глубокомысленное замечание почтенных ре­цензентов встречали хохотом. А дело было в том, что со­всем недавно Алексей Жемчужников пытался пристроить на сцену Александринского театра свою «натуральную ко­медию» под названием «Сердечные похождения Дмитрие­ва и Галюше, или Недоросль XIX столетия», в которой разоблачал нравы откупщиков и кабатчиков.

Цензор Гедерштерн усмотрел в комедии Жемчужникова нежелательную литературную тенденцию и начер­тал:

«Сюжет не заключает в себе ничего подлежащего за­прещению, но вообще пиэса обращает на себя внимание тем, что автор, как бы следуя натуральной школе, вывел на сцену быт и слабости людей средних состояний в Рос­сии, без всякой драматической прикраски, заставляя дей­ствующих лиц говорить языком низким».

В то время в Александринском театре первый трагик Василий Каратыгин ревел, завывал, икал, поражал всех громадным ростом в душераздирающих драмах Кукольни­ка, Полевого, Ободовского, подражавших Виктору Гюго. Большая часть репертуара отводилась водевилю, но уже пробивало себе дорогу стремление показывать жизнь как она есть. Водевилисты отчаянно сопротивлялись. В во­девиле Петра Каратыгина «Натуральная школа» распе­вались куплеты:

Мы натуры прямые поборники, Гении задних дворов: Наши герои — бродяги да дворники, Чернь петербургских углов!

Он метил в некрасовские альманахи «Физиология Пе­тербурга» и «Петербургский сборник». Слово «натураль­ная» было пущено в оборот Булгариным как бранное, но Белинский его подхватил, переосмыслил и под этим фла­гом поддерживал литературу, стремившуюся к реалисти­ческому изображению жизни.

Алексей Жемчужников на первом листе рукописи своей комедии написал:

«...Не пропущена, потому что обидна для откупщиков и выводит кабак на сцену».

Пьесу цензор запретил 18 ноября 1850 года, но про­шел месяц, и к нему же на стол легла «Фантазия» — «Шутка-водевиль в 1 д.; сочинение Жемчужникова и гра­фа Толстого».

И, на свою беду, он не нашел в ней «ничего предосу­дительного»... Вот история ее появления на свет.

Алексей Жемчужников рассказал о своей неудаче вер­нувшемуся из Калуги Алексею Толстому. Неизвестно, одобрял ли Толстой опыты своего двоюродного брата, но что он насмешливо относился к тогдашнему театральному репертуару, в том нет сомненья. То ли Толстому, то ли Жемчужникову пришла в голову мысль посмеяться над водевилем, сочинить «драматическую вещь, поражающую своей бессмыслицей и вместе с тем претендующую на внимание публики».

А. А. Кондратьев высказывал предположение, что одной из истинных причин возвращения Толстого в Пе­тербург из Калуги «были приготовления к постановке на Александринскую сцену «Фантазии» Козьмы Пруткова».

Пруткова еще не было и в помине, да и сама «Фанта­зия» скорее всего писалась после приезда Толстого, су­дя по тому, что предыдущую комедию Жемчужников на писал в октябре, тогда же предложил ее и получил отказ.

Придумана и написана «Фантазия» была, как гово­рится, в один присест. То ли в квартире Жемчужникова па Васильевском острове, то ли в Пустыньке, имении под Петербургом, которое мать Толстого приобрела, когда он был в Калуге. Толстому полюбилось это место, где бы­ла прекрасная охота и где хорошо работалось. Имение сгорело после смерти поэта, в пожаре погибли бумаги Толстого. Этот и другие пожары и бедствия навсегда скрыли от нас многие важные подробности жизни поэта, принуждая довольствоваться малым, восстанавливать ее по крупицам, ворошить груды пепла, чтобы отыскать еще тлеющие обрывки...

По воспоминаниям современников можно представить себе «нечто вроде роскошного замка на берегу Тосны». С проведением Московской железной дороги Пустынька оказалась верстах в четырех от станции Саблино. Там перебывали многие знаменитости. А. В. Никитенко за­писал в своем «Дневнике»: «Все в этом доме изящно, удобно и просто. Самая местность усадьбы интересная. Едешь к ней по гнусному ингерманландскому болоту и вдруг неожиданно натыкаешься на реку Тосну, окаймлен­ную высокими и живописными берегами. На противопо­ложном берегу ее дом, который таким образом представ­ляет красивое и поэтическое убежище».

От Пустыньки сегодня осталось несколько старых пар­ковых деревьев и два зарастающих пруда; один из них круглый, с островом посередине, где некогда стояла бе­седка, в которой любил уединяться Алексей Толстой. Дом был над обрывом. Оттуда открывается вид, и в са­мом деле неожиданный для тех мест. На дне желто-крас­ного каньона шумит, обтекая громадные гранитные валу­ны, быстрая речка Тосна. Возле недалеко лежащего се­ла она делает громадную петлю, берега ее расступаются, за пойменными лугами виден дальний сизый лес. Если у пруда спуститься по почти отвесной песчаной стене к реке, краски станут еще ярче. Полоса неба сжата зеленой каймой деревьев, а ниже слежавшийся песок самых раз­ных теплых оттенков. В стене темные пятна пещер, в иные можно войти, не сгибаясь, еще и побродить по су­хим подземным коридорам. Когда-то, видимо, живал здесь монах-пустынник, оттого и название пошло — Пус­тынька.

Сохранилась небольшая овальная акварель, относящаяся к первым месяцам пребывания Толстого в Петер­бурге после Калуги. Зима, снег, круча под усадьбой, вни­зу замерзшая Тосна... Ухватившись за дерево, Толстой помогает одолеть подъем карабкающемуся следом за ним Алексею Жемчужникову. И. А. Бунин в своих автоби­ографических заметках, опубликованных в 1927 году, вспо­минает, как Жемчужников рассказывал ему: «Мы, я и Алексей Константинович Толстой... жили вместе и каж­дый день сочиняли по какой-нибудь глупости в стихах, потом решили издать эти глупости, приписав их нашему камердинеру Кузьме Пруткову».

Если читатель решит, что в этих строках открыта тайна появления на свет знаменитого имени Козьмы Пруткова, то он глубоко ошибется...

Мы еще вернемся к этому имени, о котором совсем не думалось, когда друзья сотворили комедию о богатой ста­рухе Чупурлиной, которая очень любит свою моську Фан­тазию и совсем не любит молоденькую воспитанницу Лизаньку...

Лет через сорок в рассказах Алексея Жемчужникова дело выглядит так.

Молодые, веселые, здоровые и беззаботные молодые люди то и дело подшучивали друг над другом, но беззлоб­но, без стремления ущемить достоинство каждого, хотя Толстой, несомненно, относился не без иронии к театраль­ным неудачам двоюродного брата. Иногда тот не выдер­живал и произносил сакраментальную фразу, ставшую ныне классической:

— Да заткни фонтан, дай ему отдохнуть!

И писали они «Фантазию» будто бы в одной комнате, на разных столах, разделив пьесу на равное число явле­ний и распределив их между собой. Во время считки ока­зывалось, что у Толстого все герои уходят, а у Жемчуж­никова они вдруг оказываются все в одном месте.

Все было не так просто. При внимательном прочтении «Фантазии» становится более чем очевидным, что обе ее части не могли писаться одновременно. Кто-то должен был начать, а другой дописывать, потому что вся вещь сделана в одном ключе, язык и характеры персонажей выдержаны всюду, реплики из завязки и развязки пере­кликаются — они, как и куплеты, сперва льстивы (жени­хи сватаются), а в конце ругательны (женихи получают отказ). Писавшему вторую половину надо было хорошо знать первую, чтобы передавать настроение женихов «в обратном смысле». (Любопытно, не впервые ли в «Фантазии» было употреблено это выражение, ставшее в наше время расхожим?)

«Фантазия» была написана в декабре 1850 года, 23-го числа того же месяца ее представили в дирекцию импе­раторских театров, 29-го она была одобрена цензором Гедерштерном и вручена режиссеру Куликову, а 8 янва­ря 1851 года состоялся спектакль. И это вовсе не было исключением. Подстегивала система бенефисов.

С постановками гнали как на перекладных. Театр дол­жен был непрерывно обновлять репертуар и требовал все новых и новых пьес. Актеры заучивали роли кое-как и больше надеялись на суфлера. Режиссеры ограничивались одной-двумя репетициями. Николай Иванович Куликов был опытным режиссером и сам пописывал пьески под псевдонимом Н. Крестовского, но ни он, ни дирекция, ни актеры не увидели в «Фантазии» подвоха.





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 311 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.016 с)...