Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

У колыбели Козьмы Пруткова 5 страница



...Он был когда-то много хуже, Но я упреков не терплю, И в этом боязливом муже Я все решительно люблю...

И похвалу его большую Всему, что ты ни напиши, И эту голову седую При моложавости души.

Григорович вспоминал, что в редакции собирались едва ли не каждый день. «...Происходило нечто такое, чего мне ни на одной литературной сходке, ни в каком собрании не приходилось видеть; неровности характера и мелкие временные несогласия как бы оставлялись при входе с шубами. К серьезным литературным прениям присоединялись острые замечания, читались юмористиче­ские стихотворения и пародии, рассказывались забавные анекдоты; хохот шел неумолкаемый». Любопытно, одна­ко, другое — почти все мемуаристы, не сговариваясь, объ­ясняют это веселье... цензурным гнетом.

Михаил Лонгинов в то время был весьма либерален. Он всех превосходил в своих насмешках над цензурными нелепостями, но это не помешало впоследствии стать ему самым грозным для литераторов начальником управления по делам печати. Он вспоминал все-таки о «мрачной го­дине», об опасности занятия журналистикой, об унынии пишущих и об отведении души в шутках, поскольку-де все тогда были молоды...

А. Н. Пыпип появился в «Современнике» уже с упро­чением в редакции своего родственника Чернышевского и возобладанием серьезной атмосферы, но он еще застал кое-что от прежних лет и писал об этом в своих воспо­минаниях о Некрасове:

«Настроение литературного круга, который я видел здесь... (за обедами и ужинами Некрасова. — Д. Ж.) бы­ло довольно странное; прежде всего это было, конечно, настроение подавленное; трудно было говорить в лите­ратуре даже то, что говорилось недавно, в конце соро­ковых годов. По распоряжениям негласного комитета даже отбирались некоторые книги прежнего времени, напр., «Отечественные записки» сороковых годов; славянофилам просто запрещали писать или представлять в цензуру свои статьи; оставались возможны только темные намеки и молчание. В кругу «Современника» передавались теку­щие новости разного рода, цензурные анекдоты, иногда сверхъестественные, или шла незатейливая приятельская болтовня, какая издавна господствовала в холостяцкой компании тогдашнего барского сословия, — а эта компа­ния была и холостяцкая и барская. Нередко она напада­ла на темы совсем скользкие...»

Когда потом Тургенева спрашивали, как могли люди в такое мрачное время развлекаться подобным образом, он напоминал о «Декамероне» Боккаччио, где в разгар чумы кавалеры и дамы развлекают друг друга историями скабрезного содержания.

— А разве, —. заключал Тургенев, — николаевский гнет не был для образованного общества своего рода чумой?

Подобные занятия Дружинин называл «чернокнижи­ем». Григорович вспоминал, что, основательно поработав, Дружинин отдыхал в компании приятелей в специально нанятой квартире на Васильевском острове, где они во­дили хороводы вокруг гипсовой Венеры Медицейской, рас­певая скоромные песенки.

Но, несмотря на цензурные гонения и порожденное

будто бы ими веселье, литература обогащалась весьма энергично, и многое из опубликованного тогда в «Совре­меннике» пережило свой век. Шуточное творчество кружка «Друзей Козьмы Пруткова» пришлось по душе всей компании литераторов и публиковалось почти весь 1854 год в «Ералаше» — специально затеянном отделе журнала. Первой публикации Некрасов даже предпослал шутливое стихотворное напутствие.

Успех творчества Козьмы Пруткова во многом опреде­лил талант Алексея Толстого, его тонкий юмор, сразу вырвавший вымышленного поэта из ряда обыкновенных насмешников, придавший всему складывавшемуся образу непередаваемую сложность и многогранность.

Из помет Владимира Жемчужникова на копиях жур­нальных текстов известно, что перу Толстого принадле­жит «Эпиграмма № 1».

«Вы любите ли сыр?» — спросили раз ханжу, «Люблю, — он отвечал, — я вкус в нем нахожу».

Им же написаны «Письмо из Коринфа», «Древний пла­стический грек» и знаменитейший «Юнкер Шмидт».

Вянет лист, проходит лето,

Иней серебрится. Юнкер Шмидт из пистолета

Хочет застрелиться.

Погоди, безумный! снова

Зелень оживится... Юнкер Шмидт! честное слово,

Лето возвратится.

Но, право же, не стоит выяснять, что написано Тол­стым самостоятельно, а какие прутковские вещи писа­лись вместе с Жемчужниковым. Во всяком случае, лучшие произведения — «Желание быть испанцем», «Осада Памбы», столь любимые Достоевским и другими русскими классиками, несут на себе печать таланта Алексея Кон­стантиновича. Позже он написал и «Мой портрет», давая волю дальнейшим фантазиям в формировании образа Козьмы Петровича Пруткова.

Когда в толпе ты встретишь человека,

Который наг*; Чей лоб мрачней туманного Казбека,

Неровен шаг; Кого власы подъяты в беспорядке,

Кто вопия, Всегда дрожит в нервическом припадке, —

Знай, — это я!

Кого язвят со злостью, вечно повой

Из рода в род; С кого толпа венец его лавровый

Безумно рвет; Кто ни пред кем спины не клонит гибкой, —

Знай — это я! В моих устах спокойная улыбка,

В груди — змея!..

Образ Козьмы Пруткова неразделим, хотя произведе­ния его — плод коллективного творчества. Трудно выяс­нить, какие из знаменитых афоризмов Пруткова при­думаны Толстым, а какие — Жемчужниковыми.

Козьма Прутков сказал: «Не совсем понимаю, почему многие называют судьбу индейкою, а не какой-либо другою, более похожею на судьбу птицею». Творческую судьбу самого Козьмы Пруткова иначе как счастливою не назовешь. И в наше время, употребляя в шутку и всерьез изречения чиновного мудреца, иные не знают даже, кто породил эти меткие слова, потому что они уже неотторжимы от нашей повседневной речи. Известно ав­торство изречений: «Никто не обнимет необъятного», «Смотри в корень!», «Щелкни кобылу в нос — она мах­нет хвостом», «Если хочешь быть счастливым, будь им», «Бди!» и другие. Но кто помнит, что такие расхожие фразы, как: «Что имеем, не храним; потерявши — пла­чем», «Держись начеку!», «Все говорят, что здоровье до­роже всего; но никто этого не соблюдает» — тоже приду­маны Козьмой Прутковым. Даже жалуясь, что остался «на сердце осадок», мы повторяем прутковский афоризм.

Еще «при жизни» Козьма Прутков был чрезвычайно популярен. О нем писали Чернышевский, Добролюбов и многие другие критики. Его имя неоднократно с восхи­щением упоминал в своих произведениях Достоевский. Салтыков-Щедрин любил цитировать Пруткова, создавать афоризмы в его духе. Он непременен в письмах Герцена, Тургенева, Гончарова...

Козьма Прутков не совсем обыкновенный пародист. Он «совмещал» в себе множество поэтов, включая и са­мых знаменитых, целые литературные направления. Он славился умением довести все до абсурда, а потом одним махом поставить все на свои места, призвав на помощь здравый смысл. Но Прутков не появился на голом месте.

Пушкин был блестящим полемистом. Он любил острое слово. Он учил в споре стилизовать, пародировать слог литературного соперника. Как-то он заметил: «Сей род шуток требует редкой гибкости слога; хороший пародист обладает всеми слогами».

Еще при Пушкине витийствовал в своей «Библиотеке для чтения» Осип Сенковский. Его Барона Брамбеуса тог­дашняя читающая публика была склонна воспринимать как живого, реально существующего литератора. Тогда Надеждин публиковал в «Вестнике Европы» свои фелье­тоны, надев маску «эксстудента» Никодима Аристархо­вича Надоумко, критикуя романтизм, на смену которому уже шла «натуральная школа».

О времени, предшествовавшем появлению Козьмы Пруткова, Тургенев вспоминал:

«...Явилась целая фаланга людей, бесспорно дарови­тых, но на даровитости которых лежал отпечаток рито­рики, внешности, соответствующей той великой, но чисто внешней силе, которой они служили отголоском. Люди эти явились и в поэзии, и в живописи, и в журналистике, даже на театральной сцене... Что было шума и грома!»

Он называет имена этой «ложно величавой школы» — Марлинского, Кукольника, Загоскина, Каратыгина, Бене­диктова...

На хладных людей я вулканом дохну, Кипящею лавой нахлыну...

Эти бенедиктовские стихи воспринимаются как водо­раздел между романтизмом Пушкина и нелепостями Козь­мы Пруткова.

Читая Козьму Пруткова, часто попадаешь впросак — по форме вроде бы одно, по содержанию другое, а порас­кинешь умом, познакомишься поближе со всякими об­стоятельствами его эпохи, и окажется там и третье, и четвертое, и пятое... Вот, казалось бы, дошел до дна, ан нет — не одно дно у произведения достопочтеннейшего Козьмы Петровича, а столько, что и со счету собьешься, и уж не знаешь, то ли смеяться, то ли плакать над несо­вершенством бытия и человеческой натуры, начинаешь думать, что глупость мудра, а мудрость глупа, что ба­нальные истины и в самом деле полны здравого смысла, а литературные изыски при всей их занятости оборачи­ваются недомыслием. Литературное тщеславие рождает парадоксы и выспренности, за которыми кроется все та же банальность, и даже в любом литературном абсурде и безумии есть своя логика.

Человеку свойственно обманывать себя, и литератору особенно. Но в минуты прозрения он видит ярче других собственные недостатки и горько смеется над ними. Себе-то правду говорить легко, другим сложнее... Потому что горькой правды в чужих устах никто не любит, и тогда появляется потребность в Козьме Пруткове, в его витие­ватой правде, в мудреце, надевшем личину простака... О том, как воспринимался Прутков читающей публи­кой можно судить хотя бы по письму С. В. Энгельгардт (писательницы Ольги Н.) к Дружинину в ноябре 1854 го­да: «Что же касается «Ералаша», то должна Вам ска­зать, что я к нему постоянно прибегаю в минуты скуки, а такие минуты, конечно, часто бывают, когда находишь­ся в деревне с сентября месяца. Кузьма Прутков меня положительно веселит, он частенько заставляет бодрство­вать до полуночи, и я, как дурочка, хохочу сама с собой. Я сознаюсь в этом, несмотря на мнение москвичей, будто серьезный человек никогда не смеется».

Козьму Пруткова в свое время называли «гениальным по тупости», но в таком определении давно уже стали сомневаться. Знаменитое стихотворение о юнкере Шмидте, хотевшем застрелиться, считали пародией. Но на кого? Потом увидели подкупающую трогательность и незащи­щенность стихотворения, представили себе уездного фельдшера или почтальона, мечтающего о красивой жиз­ни. Заметили, что написано оно большим поэтом, заметили мастерскую чеканку ритма, превосходную рифму. Совет­ский литературовед В. Сквозников писал о доброй инто­нации произведения: «Если человеку, утратившему вкус к жизни, находящемуся в состоянии подавленности, ска­жут: «Юнкер Шмидт, честное слово, лето возвратится!» — это будет шуткой, но ведь ободряющей шуткой!»

Если вспомнить, что стихотворение написано в 1851 году, когда Алексей Толстой страдал от неясности ответного чувства Софьи Андреевны, от упреков матери, когда он писал стихотворения, полные любви и боли, то можно подумать и об иронизировании над собой, о при­косновении в шутке к большому чувству. Не потому ли стихотворение так выделяется во всем творчестве Козьмы Пруткова? Ощущение глубинного, выстраданного остает­ся даже в том, что сам Толстой считал пустячком...

Алексей Жемчужников писал к брату Владимиру: «Отношения Пруткова к «Современнику» возникли от связей твоих и моих. Я помещал в «Современнике» свои стихи и комедии, а ты был знаком с редакцией».

Имя А. К. Толстого уже мелькнуло в пригласительной записке Некрасова. В неопубликованном дневнике Геннади под 1855 годом мы читаем такую запись:

«Вчера, 17 февраля был у Дюссо обед в честь П. В. Анненкова, издателя сочинений Пушкина... Участ­вовали: Панаев, Некрасов, Дружинин, Авдеев, Михайлов, Арапетов, Майков, Писемский, Жемчужников, граф А. Толстой, Гербель, Боткин, Гаевский, Языков».

Пыпин завершил свои впечатления от обедов у Некра­сова и Панаева попыткой объяснить смысл появления на свет Козьмы Пруткова несколько расширенно:

«В это время Дружинин писал в «Современнике» це­лые шутовские фельетоны под заглавием «Путешествие Ивана Чернокнижникова по петербургским дачам» — для развлечения читателя, да и собственного. В это время создавались творения знаменитого Кузьмы Пруткова, ко­торые также печатались в «Современнике» в особом от­деле журнала, и в редакции «Современника» я в первый раз познакомился с одним из главных представителей этого сборного символического псевдонима, Владимиром Жемчужниковым. В то время когда писались творения Кузьмы Пруткова, приятельская компания, которую он со­бою представлял, отчасти аристократическая, проделыва­ла в Петербурге различные практические шутовства, о которых, если не ошибаюсь, было говорено в литературе по поводу Кузьмы Пруткова. Это не были только простые шалости беззаботных и балованных молодых людей; вме­сте с тем бывало здесь частью инстинктивное, частью со­знательное желание посмеяться в удушливой атмосфере времени. Самые творения Кузьмы Пруткова как бы хо­тели быть образчиком серьезной, даже глубокомыслен­ной, а также скромной и благонамеренной литературы, которая ничем не нарушала бы строгих требований «негласного комитета».

Так соединяется кружок «друзей Козьмы Пруткова» с большим кругом писателей, группировавшихся вокруг «Современника». Участвовал ли Алексей Толстой в порой нескромных забавах некоторых из них? Вряд ли. Он не ханжа, но в проявлениях своего чувства юмора он никог­да не переходил границы, отделяющей иронию от циниз­ма. Целомудренный по натуре, он даже Мюссе считает безнравственным и грозится, что если найдет экземпляр его произведений на столе Софьи Андреевны, то его «уже не скипидаром обольет, а дегтем».

Не прерывая рассказа о любви Алексея Константино­вича, о его литературных связях, напомним, что уже на­двинулись грозные события, что мысли нашего героя все больше занимало явление, имя которому — война!

Глава шестая

СТРАДА

Англия и Франция натравливали Турцию на Россию. Лорд Пальмерстон, сперва министр иностранных дел Ве­ликобритании, а потом и премьер-министр, не скрывал намерения отнять у России Крым и Кавказ, отдать Фин­ляндию Швеции, а Царство Польское увидеть распростра­нившимся вплоть до Киева. Наполеон III неистово шумел по поводу ущемления прав католической церкви в Пале­стине. Предлогом к войне и был спор между православ­ным и католическим духовенством из-за обладания «свя­тыми местами». В феврале 1853 года русский чрезвычай­ный посол в Константинополе А. С. Меншиков ультима­тивно потребовал особого положения для православных подданных турецкого султана. Турки отвергли ультима­тум. В Дарданеллы вошла англо-французская эскадра. Осенью началась война. Адмирал Нахимов в Синопском сражении уничтожил турецкий черноморский флот. Тогда англо-французский флот вошел в Черное море. Офици­ально Россия объявила войну Великобритании и Франции в феврале 1854 года. Войну, в которой рухнули планы объединения всех славянских стран и освобождения от турок самого Константинополя, вынашивавшиеся рус­скими государями уже несколько столетий. Союзный флот бомбардировал Одессу...

В российских трактирах читали стихотворение неиз­вестного автора:

Вот в воинственном азарте Воевода Пальмерстон Поражает Русь на карте Указательным перстом. Вдохновен его отвагой, И француз за ним туда ж Машет дядюшкиной шпагой...

Война сначала не вызвала большой тревоги у боль­шинства образованных людей. Поэты вдохновлялись бы­лыми победами русского оружия. В их стихах — обман­чивое ощущение силы и спокойствия.

Алексей Жемчужников напечатал в «Современнике» стихотворение «К Русским»:

...Недаром грозная царила тишина. Есть мера кротости, конец долготерпенью! Предавшись буйному, слепому увлеченью, Они хотят войны?.. Война!..

Федор Глинка вспоминал, «как двадцати народов ка­ски валялися на Бородине», как «мы... белым: знаменем прощенья прикрыли трепетный Париж».

Но постепенно громкое «ура!», заглушавшее другие голоса, начинает стихать. И уже московский генерал-губернатор Закревский требует объяснений от Алексея Хо­мякова, который в стихотворении «России», воззвав: «Вста­вай, страна моя родная», с болью продолжает:

В судах черна неправдой черной

И игом рабства клеймена;

Безбожной лести, лжи тлетворной,

И лени мертвой и позорной,

И всякой мерзости полна!

О, недостойная избранья,

Ты избрана!..

Летом 1854 года союзный флот маячит у Кронштад­та. Ожидается высадка английского десанта на Балтий­ском побережье. Если враг ступит на русскую землю, то война может стать народной. Надо вооружать людей для будущих партизанских действий. Толстой с графом Алек­сеем Бобринским, будущим министром путей сообщения, хотят на собственные средства вооружить каждый по со­рок человек и, объединившись с другими добровольцами, создать партизанский отряд.

У союзников нарезное оружие, винтовки, у русских солдат гладкоствольные ружья, да и тех не хватает. У партизан должно быть дальнобойное оружие. Толстой заказывает в Туле сорок карабинов. Он вербует в отряд людей, объезжает побережье Финского залива, знакомясь с местами будущих военных действий. Заехав позавтра­кать к Тургеневу, живущему на даче между Петергофом и Ораниенбаумом, он встречает Некрасова и Анненкова. Они всматриваются в мерцающую даль залива — где-то там крейсирует англо-французский флот...

Некрасов, тоже снимавший вместе с Панаевым дом неподалеку от Тургенева, рассказал, как хорошо были видны корабли 14 июля, как дребезжали окна от залпов кронштадтских пушек. В тот день Некрасов набросал стихи: «...Исконные, кровавые враги, соединясь, идут про­тив России...»

Алексей Толстой так долго не появлялся при дворе, что цесаревич стал расспрашивать, где он путешествовал.

— На Волге, — уклончиво ответил Толстой.

Планы их с Бобринским изменились. Союзники вроде бы не собираются наступать крупными силами на Петер­бург. Англичане всякий день высаживают десанты от двадцати до пятидесяти человек на неохраняемых берегах. «Иные действуют отвратительно, подобно диким...» — пишет Толстой, возмущенный грабежами и убийствами. Поэтому решено приобрести быстроходную яхту и под флагом петербургского яхт-клуба, под видом прогулок в финские шхеры вести каперскую войну против англий­ского торгового флота, а также предотвращать мелкие де­санты. Потом возникла мысль о более совершенном пла­вучем средстве — пароходе.

Дни проходят в хлопотах о покупке парохода, в пере­говорах с оружейниками, в поездках в Гельсингфорс, на­боре волонтеров... Бобринский поехал в Тулу торопить вы­полнение заказа на винтовки, а Толстой в Царском Селе, где тогда был двор, осторожно искал одобрения своим действиям.

Мать поддерживала его планы, считая их естествен­ными, но у ее высокопоставленных братьев предприятие Толстого вызывает опасение. Каперство запрещено меж­дународными договорами.

Толстому все рисуется так — держать планы в тайне. вооруженных людей своих именовать матросами яхт-клу­ба, выходить в море якобы для невинных прогулок, встречу с английским судном изобразить для властей как случайную, а нападение — как спровоцированное про­тивником...

19 июля, побывав па Бронной горе за Ораниенбаумом вместе с конногвардейцами Шуваловым и Арнольди, он насчитал тридцать одно английское судно. Об этом он сообщил в письме к Софье Андреевне. И вообще его пись­ма того времени похожи на военные реляции. Он хорошо осведомлен о всех сражениях и стычках с противником на Кавказе, на Дунае, на Баренцевом море, на Камчатке, у Соловецких островов...

22 июля он писал: «В Белом море они подошли к Соловецкому монастырю, и адмирал послал к командую­щему цитаделью — так они называли монастырь — тре­бовать его шпагу, угрожая в случае отказа разрушить стены монастыря. Архимандрит велел ответить, что шпаги у него нет, но что он не намерен сдать монастырь. Тогда они начали бомбардировать его в течение 10 часов и со­жгли деревянные здания. Монахи отвечали 20 пушечными ядрами, которые были им высланы на случай, и по исте­чении 10 часов англичане ушли».

Действительно, 6 и 7 июля соловецкий кремль был об­стрелян двумя английскими фрегатами, на борту которых находилось почти семьдесят орудий. Двухпудовые бомбы и гранаты не причинили никакого ущерба стенам мона­стыря, сложенным из громадных валунов еще в XVI веке.

От своего предприятия Толстой с Бобринским отказа­лись. Тайна его не была соблюдена. Слишком много в нее посвящено было «военных авторитетов». После «хаоса советов, указаний, предостережений» последовало, оче­видно, запрещение проявлять самостоятельность.

Была и другая причина отказа от каперства. 2 сен­тября союзники высадили мощную армию у Евпатории и двинулись к Севастополю. Главная опасность стала оче­видной. В народе утвердилась идея защиты родины от на­павшего врага. Лучшие представители петербургского дворянства засыпали правительство прошениями о зачис­лении в действующую армию.

Толстой тоже решил ехать в Севастополь. Он пришел к своему дяде, министру уделов Льву Алексеевичу Перов­скому с предложением создать дружину из «царских» крестьян, то есть тех, кто не был в крепостной зависи­мости от помещиков.

— Опоздал, — сказалему Перовский. — Вот рескрипт, повелевающий мне образовать стрелковый полк импера­торского семейства из удельных крестьян.

Он показал бумагу, которую сочинял в ту самую ми-нуту, когда вошел Толстой. Перовский адресовал ее са­мому себе... от царского имени. «Образование Стрелкового полка мы возлагаем на вас...»

25 октября Николай I начертал на этом документе, превращенном министерским писарем в произведение кал­лиграфического искусства: «Быть по сему».

В полк записывали добровольцев из Новгородской, Архангельской и Вологодской губерний. Брали искусных стрелков, охотников, ходивших в одиночку на медведя. Приезжали таежные промысловики из Сибири, молодые владимирские и нижегородские богатыри. Одного к од­ному, лучших из лучших представителей русского кре­стьянства сколачивали в воинскую единицу, но никто и подумать не мог, какая нелепая, злая судьба их ожи­дает...

А тем временем Козьма Прутков продолжает печатать­ся в «Современнике». В октябрьском номере появляется очередная порция «Досугов». В 1854 году в журнале впер­вые под своим именем опубликовал стихи и Алексей Кон­стантинович: «Колокольчики мои...», «Ты знаешь край, где все обильем дышит...», «Ой, стоги, стоги...» В них сквозила мысль об объединении славянства. Все они, как и прутковские произведения, были написаны в прежние, более спокойные годы.

В ноябре Алексей Толстой снова мчится на санях в Смальково. Там он уже совершенно свой человек. Его ждали. «Коляша», Николай Петрович Бахметев, вгляды­вался в даль с колокольни и, завидев возок, бросился встречать, но зацепил ногой веревки, привязанные к язы­кам колоколов. Пытаясь освободиться, он задел канат большого колокола. Начался трезвон. Чем старательнее выпутывался «Коляша», тем больше трезвон походил на набат. Народ повысыпал на улицу, думая, что горит цер­ковь. Потом все хохотали, встреча оказалась веселой.

1 января 1855 года Толстой пишет Софье Андреевне уже из Петербурга:

«Я не заметил зимы, ни дурной погоды. Мне казалось, что была весна, я вывез из Смалькова впечатление зелени и счастья... Мой друг, нам, может быть, много лет жить на этой земле — будем стараться быть лучше и достой­нее; пи ты, ни я не рискуем стать менее щедрыми... Завтра, если ничего мне не помешает, я уединюсь, чтобы дать тебе отчет о вечере Тургенева...»

У Тургенева они были с Алексеем и Николаем Жемчужниковыми. Присутствовали также Некрасов, Дружи­нин и другие. Писемский читал свой роман «Тысяча душ», очень скучный, по мнению Толстого. Зато хозяин дома все восторгался: «Прекрасно! Как верно!», что он делал обычно в присутствии автора.

«Гораздо веселее и поучительнее» было на обеде у Маркевича, где собрались Толстой с Алексеем Жемчужниковым, Некрасов, Тургенев, Арнольди... Все чаще пути Толстого пересекает Болеслав Михайлович Маркевич, слу­жащий государственной канцелярии, лощеный и ловкий поляк, не без литературных способностей и приятности, славившийся как человек услужливый, занимательный рассказчик, прекрасный декламатор, устроитель домаш­них спектаклей и пикников, а потому принятый как в литературном, так и в аристократическом кругах.

Он дал почитать Толстому «Кто виноват?». Тот нашел герценовскую вещь прелестной, написанной «одним серд­цем», и тут же запальчиво противопоставил ее Писем­скому, Достоевскому: «Все эти писатели натуральной школы скучны и утомительны сравнительно с этой кни­гой!» Он уже и Тургенева ставит ниже Герцена. Нату­ральная школа с ее жизненными подробностями, реализм кажется ему «дурным хламом, инвентарием мебели и пу­стыми разговорами». Но это часть его эстетических иска­ний, неприятие утилитарности искусства, что, в сущно­сти, не больше, чем заблуждение, поскольку он часто из­менял романтизму. «Хорошо в поэзии не договаривать мысль, допуская всякому ее пополнить по-своему», — писал он совсем недавно Софье Андреевне, но сам нередко весьма отчетливо выражал свои мысли в стихах.

«Некрасов просил у меня стихотворений, но не знаю — дам ли я ему...»

Эта фраза из письма говорит об уже состоявшемся споре о смысле и цели литературы. Однако Толстой не до конца отвергает реализм, обещая Софье Андреевне «угостить» ее Писемским, с которым, видимо, сходится поближе...

Но все это так, между прочим... «А сердце мое обли­вается кровью...» Его тревожат вести из осажденного Се­вастополя, и все чаще в письмах он пишет о жертвах тифа... Грязь,болезни наносят больше урона русской ар­мии, чем пули союзников.

Церемониймейстер Алексей Толстой черпал сведения о скверном положении на фронте из секретных донесе­ний, поступавших во дворец. Там царило уныние. Импе­ратор Николай I, которому было всего пятьдесят восемь лет, который всегда хвастался своей бодростью и неуто­мимостью, вдруг сдал. После того как в феврале 1855 го­да пришла весть о поражении под Евпаторией, он слег. Всю жизнь император был непоколебимо уверен в своей непогрешимости, в мощи России и ее армии, в том, что все «крепко основано и свято утверждено». А оказалось, он не дал России ни покоя, ни безопасности...

И вскоре Александр Герцен уже мог написать, что «Николай Павлович... держал тридцать лет кого-то за горло, чтоб тот не сказал чего-то», и раздавать лондон­ским мальчишкам-газетчикам мелочь, чтобы они побыст­рее разнесли весть о смерти императора от «Евпатории в легких».

Утром 18 февраля Алексей Толстой поднялся на «верх» посмотреть на умиравшего в душной спальне императора.

И в тот же день Толстой сообщил Софье Андреевне, что присутствовал на панихиде. Бюллетени же о ходе болезни императора публиковались еще несколько дней подряд. Лишь 21-го появился манифест нового царя.

Император Александр II считал Алексея Толстого «другом детства», и ожидалось, что на церемониймейстера изольется поток милостей. Но Толстой просил лишь об одном — зачислить его в «Стрелковый полк император­ской фамилии», который уже кончал формировать Лев Алексеевич Перовский. Толстому был дан чин майора, его хотели назначить ротным командиром, но он не счел себя вправе командовать людьми, не пройдя сам военной под­готовки. Сборный пункт Первого батальона был в большом нов­городском селе Медведь. На плацу занимаются стрелки и с ними добровольцы из дворянских фамилий, среди кото­рых вскоре оказался и Владимир Жемчужников, двою­родный брат Алексея Толстого, произведенный из кол­лежских регистраторов в прапорщики.

И рядовые и офицеры одеты в необычную форму, под­черкнуто русскую — на них красные рубашки, полукаф­таны, широкие штаны, меховые шапки... Такая форма в русской армии появилась впервые, и создана она «со смыс­лом» по наброскам Алексея Толстого и Владимира Жемчужникова.

Вооружены стрелки не кремневыми ружьями, а шту­церами и в отличие от солдат других полков получают три рубля серебром в месяц.

Толстой гордится тем, что у него хорошие отношения и с рядовыми стрелками, и с офицерами. «Я уверяю тебя, что меня уже любят, — пишет он приехавшей в Петер­бург Софье Андреевне, — все очень откровенны и довер­чивы со мной — я еще не имел случая заставить себя полюбить солдат, так как я ничем не командую... по я очень прилежно отношусь к службе...» Ему нравятся офи­церы, которые «все живут в дружбе и все имеют отвра­щение к телесному наказанию».

Он подчеркивает это, потому что видит, как в сосед­них частях господствует палочная дисциплина.

В свободное от службы время стрелки играют в го­родки, офицеры слушают, как Толстой читает свои стихи. Слуги Денис и Захар достойно обставляют вечера, кото­рые Толстой устраивает для офицеров. Часто обедает там командир батальона полковник Жуков.

Всякому новоприбывшему офицеру подносили боль­шой серебряный кубок с вином, пели народную «Чароч­ку». В ходу были старые залихватские песни: «Бурцов, иора, забияка, собутыльник дорогой...», «Где друзья ми­нувших лет, где гусары коренные...» и «Станем, братцы, вкруговую, грянем песню удалую...» Пели и военные песни, сочиненные Алексеем Толстым...

Наконец стотысячная армия прошла маршем всю Мо­скву и двинулась через Серпуховские ворота дальше, на юг, походным порядком, так как железных дорог в России стараниями Канкрина и воспитанных им преемников не строили.

Толстой из Москвы вернулся в Петербург. У него бо­лела поврежденная нога.

Он пытался продолжить работу над «Князем Сереб­ряным», занимался переводами из Шенье...

Едва став на ноги, Толстой выехал в полк. Севасто­поль был сдан, и полк направили защищать побережье у Одессы. Проезжая Москву, Толстой услышал рассказ, вдохновивший его на известное стихотворение:

В колокол, мирно дремавший, с налета тяжелая

бомба Грянула; с треском кругом от нее разлетелись





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 310 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.016 с)...