Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

СПОР О ДЕТСТВЕ 4 страница



Марина спит и видит вздор во сне.

Макс подсмеивался со смыслом: всю жизнь сны имели для Цветаевой огромное значение, она часто пересказывала их даже в письмах. В сонете «Гайдан» портрет Марины на­рисован с точки зрения одной из бесчисленных коктебель­ских собак, с которыми Цветаева была в теснейшей дружбе. Гайдан повествует о своей любви:

Я их узнал, гуляя вместе с ними. Их было много, я же шел с одной. Она одна спала в пыли со мной, И я не знал, какое дать ей имя.

Она похожа лохмами своими На наших женщин. Ночью под луной Я выл о ней, кусал матрац сенной И чуял след ее в табачном дымем.

Конечно, это Маринины едва отрастающие после много­разового бритья (она мечтала, что они начнут виться — и они завились на концах) «лохмы», ее привязанность к соба­кам и дым от ее нескончаемых папирос. На одной из фото­графий в группе коктебельцев Цветаева сидит на корточках, обняв большого пса, — возможно, это и есть Гайдан?

С этого лета и до самой революции Цветаева много раз наезжала в Коктебель, почти каждую весну или лето прово­дила в нем один-два месяца, зиму 1913/14 года прожила с семьей в Феодосии — Сережа экстерном кончал феодосий­скую гимназию. Коктебель не просто вывел ее из книжного затворничества, открыл для людей. В каком-то смысле он заменил дом в Трехпрудном, вконец расстроившуюся цвета­евскую семью. Волошинский Коктебель, Пра, Макс стали восприниматься той крепостью, в которую можно укрыться от любых жизненных бурь.

Это обрушилось на Цветаеву внезапно и сразу: Кимме-рия, разнообразное и веселое молодое общество, к которо-

му она не была привычна, любовь, Сережа, его сестры... Пе­ред ней открывался незнакомый мир, и она вступала в него с доверием и ожиданием счастья. Из Коктебеля они уехали вдвоем с Сережей — в башкирские степи, на кумыс; это считалось хорошим средством лечения туберкулеза. Сестра Ася со своим возлюбленным — ей не было семнадцати, ему восемнадцать лет — с того же феодосийского вокзала уезжа­ла в другую сторону, в Москву и дальше, в Финляндию. Их судьбы расходились...

Стоишь у двери с саквояжем. Какая грусть в лице твоем! Пока не поздно, хочешь, скажем В последний раз стихи вдвоем...

От Ивана Владимировича все тщательно скрывалось, письма и деньги из дома шли через Коктебель. Он был не­здоров, отчасти и это заставляло дочерей таиться. В начале сентября, в очередной заграничной поездке по делам Музея, Иван Владимирович попал в клинику — «сердце ослабело», как писал он своему сотруднику по Музею: «я обратил на себя внимание только здесь, по окончании объезда намечен­ных городов, что мне нужно держаться при ходьбе стен до­мов, приходится садиться на бульварах, чтобы не упасть. Ну, авось выкарабкаюсь из беды...» Он «выкарабкался» и в на­чале октября был уже в Трехпрудном. Его ждал сюрприз: Марина собиралась замуж, к его приезду они с Сережей уже сняли квартиру вместе с Лилей и Верой Эфрон в новом до­ме на Сивцевом Вражке. Можно себе представить, что Иван Владимирович не был в восторге от этого: девочка, бросив­шая гимназию, выходила замуж за недоучившегося гимнази­ста! И это у него, человека, добившегося всего собственным трудом, выше всего в жизни ценившего образование! При­сутствие сестер Эфрон его несколько успокаивало: они бы­ли старше и заменяли Сереже мать. Но и им этот брак ка­зался слишком ранним. Иван Владимирович не мог предпо­ложить, что в скором будущем его ждет еще удар: Ася, ко­торой едва исполнилось семнадцать, над хрупким здоровьем которой он так дрожал, тоже была на пороге замужества: поздней осенью выяснилось, что она ждет ребенка, но от него это до времени скрыли...

Судя по воспоминаниям Анастасии Цветаевой, отноше­ния Марины и Сережи довольно долго продолжали оставать­ся платоническими. Но это не имело значения — они уже ре­шили никогда не расставаться. Надо было сказать об этом отцу. Произошел обычнейший в мире диалог, воспроизве-

денный Мариной в письме к Волошину. «Разговор с папой кончился мирно, несмотря на очень бурное начало. Бур­ное — с его стороны, я вела себя очень хорошо и спокойно.

— Я знаю, что (вам) в наше время принято никого не слушаться... — (В наше время! Бедный папа!)...—Ты даже со мной не посоветовалась. Пришла и — "выхожу замуж!"

— Но, папа, как же я могла с тобой советоваться? Ты бы непременно стал мне отсоветовать.

Он сначала: — На свадьбе твоей я, конечно, не буду. Нет, нет, нет.

А после: — Ну, а когда же вы думаете венчаться?»

Так внезапно наступила пора расстаться с домом в Трех­прудном. Прощаясь, Марина вольно или невольно переби­рала в памяти все с ним связанное. И — удивительно, стран­но, а может быть, наоборот, закономерно для поэта — на пороге счастья, вся этим счастьем переполненная, Цветаева, как древняя Сивилла, вещает о конце этого своего мира. Ее рукой водит чувство благодарности, но за спиной кто-то как будто шепчет: спеши, спеши, это начало, но это и конец...

Совсем еще недавно она считала, что «глупо быть счаст­ливой, даже неприлично! Глупо и неприлично так ду­мать, — вот мое сегодня», — утверждает она теперь в письме Волошину. Ей открылось, что быть счастливой можно, нуж­но, даже должно. Она счастлива — впервые после детства. Почему же в стихи врывается тема конца, гибели?

О, как солнечно и как звездно Начат жизненный первый том, Умоляю — пока не поздно, Приходи посмотреть наш дом!

Будет скоро тот мир погублен, Погляди на него тайком, Пока тополь еще не срублен И не продан еще наш дом.

Она ошиблась только в деталях: дом не был продан, его растащили на дрова холодной революционной зимой. Отку­да у Цветаевой уверенность, что мир ее детства и юности ис­чезает навсегда? Где берет поэт это знание?

Этот мир невозвратно-чудный Ты застанешь еще, спеши! В переулок сходи Трехпрудный, В эту душу моей души.

Написав эти стихи, сознавала ли она, что пророчит? Вряд ли... Венчание Марины Цветаевой и Сергея Эфрона состоя­лось в конце января 1912 года. Одной из свидетельниц бы-

ла Пра, которая, вопреки всем чинным правилам, в церков­ной книге «неожиданно и неудержимо через весь лист — подмахнула: "Неутешная вдова Кириенки-Волошина"», внеся в торжественный обряд струю вольного коктебельско­го воздуха.

В эти же недели произошло еще несколько радостных со­бытий. Марина получила свою первую и единственную ли­тературную премию на Пушкинском конкурсе Общества свободной эстетики — за стихотворение «В раю», написан­ное задолго до конкурса. А в придуманном ими издательстве «Оде-Лукойе» в феврале вышли второй сборник стихов Цве­таевой «Волшебный фонарь» и книга рассказов Эфрона «Детство». Они могли себе это позволить: деньги, оставлен­ные родителями, делали обоих обеспеченными и независи­мыми. Жизнь и впрямь оборачивалась волшебной сказкой, верно поэтому они назвали свое издательство андерсенов­ским именем — тем самым Оле-Лукойе, который по ночам приходит рассказывать детям сказки. Издательство выпусти­ло еще «Из двух книг» Марины Цветаевой и «О Репине» Максимилиана Волошина и на этом прекратило существо­вание. Объявленный сборник Цветаевой «Мария Башкирце-ва» не увидел свет, и судьба этих стихов неизвестна.

«Волшебный фонарь», как и «Вечерний альбом», не был обойден вниманием критики, но уже не вызвал такого еди­нодушного одобрения. Цветаева предвидела это, до выхода книги она писала Волошину: «Макс, я уверена, что ты не полюбишь моего 2-го сборника. Ты говоришь, он должен быть лучше 1-го или он будет плох. "En poesie, comme en amour, rester a la meme place — c'est reculer?" (В поэзии, как в любви, оставаться на месте значит отойти назад? (фр.) — В. Ш.) Это прекрасные слова, способные воодушевить меня, но не изменить!» За некоторым эпатажем здесь слышится понимание, что этот сборник не лучше первого. Позже она сказала о «Вечернем альбоме» и «Волшебном фонаре»: «по духу — одна книга». Те, кто писал о втором сборнике, отме­чали слабость молодого поэта, перепевающего самого себя. От нее явно ждали большего, это должно было ее подбод­рить. Но Цветаеву огорчили отзывы критики. Через год она выпустила «Из двух книг» — всего пятьдесят стихотворений из первых сборников. И дальше не спешила с печатанием. Настолько не спешила, что никогда не опубликовала стихи 1912 года. В книге «Юношеские стихи», начало которой Цветаева упорно метила 1912 годом, есть лишь одно стихо-

творение с такой датой. Может быть, поглощенной впечат­лениями и заботами новой жизни, беременностью, потом рождением первенца, Марине не писалось?..

В конце февраля Марина с Сережей уехали в свадебное путешествие: побывали в Италии и Франции, в Шварцваль­де, жили в Париже. Как почти три года назад, Марина ви­дела Сару Бернар в «Орленке». Сережа писал сестре, что «был поражен игрой... Голос старческий, походка дряб­лая — и все-таки прекрасно!» В начале мая они вернулись в Москву — ей хотелось присутствовать на открытии Музея изящных искусств имени Императора Александра III.

Иван Владимирович Цветаев завершил дело, которому посвятил жизнь: Музей наконец открывался. Из всех детей это детище оказалось единственной неомраченной радостью его старости. Горько и вместе утешительно звучат запомнив­шиеся Валерии Цветаевой слова отца, сказанные в связи с открытием Музея: «Семейная жизнь мне не удалась, зато удалось служение родине...»30

Открытие Музея состоялось 31 мая 1912 года и проходи­ло чрезвычайно торжественно: присутствовал сам Импера­тор Николай Второй с дочерьми и матерью. Марине показа­лось, что Государь посмотрел на нее и она заглянула в его глаза — «прозрачные, чистые, льдистые, совершенно дет­ские». Это была ее единственная встреча с царской семьей. Впоследствии она написала несколько эссе об отце и со­зданном им Музее. Она была свидетелем его создания от за­кладки до открытия. В ее эссе много живых наблюдений, доведенных почти до гротеска, много молодого юмора — ка­жется, работая, она вернулась в те годы и смотрит на торже­ство своими и Сережиными глазами двадцатилетней давно­сти. И только сейчас Цветаева смогла по-настоящему осо­знать, каким неординарным человеком был отец, сколько одержимости своим делом, готовности жертвовать, верности скрывалось под его простоватой внешностью и скромнос­тью. Только теперь она поняла, как много от его непоказно­го упорства, добросовестности и трудолюбия перешло к ней самой — молодость не задумывается над такими прозаиче­скими вещами. Пока это был великий праздник отца — вер­шина его дела и его славы. Описывая отца в тот день, сто­ящим среди колонн на лестнице перед входом в Музей (та­кая фотография сохранилась), Цветаева скажет: «Это было видение совершенного покоя». Покой оказался губительным для Ивана Владимировича. То напряжение, в котором он

жил долгие годы, видимо, и давало ему силы жить. Здоровье его было подорвано, и хотя он оставался директором своего Музея и еще мечтал написать новую книгу, это не могло удержать его в жизни. Он умер спустя год с небольшим по­сле открытия Музея. Однако он успел еще порадоваться на внуков: в августе 1912 года Ася родила сына Андрея, а 5 сен­тября у Марины родилась дочь Ариадна — Аля. Обеим по­везло, ибо Ася так же твердо ждала сына, как Марина дочь. Иван Владимирович был крестным отцом обоих внуков. В крестные матери Марина и Сережа пригласили Пра — Еле­ну Оттобальдовну Волошину.

Аля

Марина выбрала для дочери имя из греческой мифоло­гии: Ариадна — одна из ее любимых героинь, впоследствии она посвятит мифологической Ариадне стихи и трагедию. Имя было необычным и могло показаться странным, но Цветаеву это не смущало: «назвала ее Ариадной, вопреки Сереже, который любит русские имена,...друзьям, которые находят, что это салонно. <...>

— Ариадна. — Ведь это ответственно! —

— Именно поэтому».

Крестины состоялись 20 декабря. Марина записала: «Пра по случаю крестин оделась по-женски, т. е. заменила шаро­вары — юбкой. Но шитый золотом белый кафтан остался, осталась и великолепная, напоминающая Гете, орлиная го­лова. Мой отец был явно смущен. Пра — как всегда — сия­ла решимостью, я — как всегда — безумно боялась предсто­ящего торжества и благословляла небо за то, что матери на крестинах не присутствуют. Священник говорил потом Ве­ре: "Мать по лестницам бегает, волоса короткие, — как мальчик, а крестная мать и вовсе мужчина"».

Рождение первенца — огромное событие. В такой моло­дой семье — Марине не исполнилось двадцати, Сереже де­вятнадцати лет — особенно. Но о самом событии мы знаем мало; Цветаева отметила в дневнике, что Аля родилась в по­ловине шестого утра под звон ранних московских колоко­лов. Эфроны жили тогда в Екатерининском переулке в За­москворечье в собственном доме, деньги на который дала Тьо — это был ее свадебный подарок. Марина выбрала этот дом за сходство с домом в Трехпрудном и в обстановке — расположении комнат, мебели, лампах — стремилась вос­создать родной дом. Был при доме «мохнатый, лохматый

дворовый пес, похожий на льва — Осман». Может быть, за его хвост держалась маленькая Аля, учась ходить, — она са­ма рассказывала мне об этом. Была старая няня, когда-то много лет служившая у сына Льва Толстого в Хамовниках. Марина любила ее рассказы. В доме было уютно, весело, счастливо.

Марина долго не могла оправиться от родов, однако на­чала сама кормить Алю; потом появились кормилицы, час­то менявшиеся. Девочка была хороша собой: золотистые во­лосы и огромные лучистые «Сережины» глаза — только светло-голубые. Юная мать восхищалась ее внешностью, с восторгом отмечала все новое в ее развитии. Вот некоторые из ее записей.

«Феодосия, 12-го ноября 1913г., вторник.

Але 5-го исполнилось год два месяца.

Ее слова: ко — кот раньше "ки", куда — куда, где, Лиля, мама, няня, папа, "па" — упала, "ка" — каша, "кука" — кук­ла, "нам", на — на, Аля, "мням-ням", "ми-и" — милый, ку-ку, тетя, Вава — Ваня.

Всего пока 16 слов, вполне сознательных... У нее сейчас 11 зубов... <...>

...Еще одна милая недавняя привычка.

С<ережа> все гладит меня по голове, повторяя:

— "Мама, это мама! Милая мама, милая, милая! Аля, по­гладь!"

И вот недавно Аля сама начала гладить меня по волосам, приговаривая: "Ми, ми!" — т, е. "милая, милая!" <...>

О ее глазах: когда мы жили в Ялте, наша соседка по ком­натам, опереточная певица часто повторяла, глядя на Алю: "Сколько народу погибнет из-за этих глаз!.."»

В эти же дни Цветаева в стихах пишет о глазах дочери:

Прелесть двух огромных глаз, Их угроза, их опасность... Недоступность, гордость, страстность...

«Феодосия, 5-го декабря 1913 г., среда.

Сегодня Але 1 г. 3 мес. У нее 12 зубов <...>

Новых слов она не говорит, но на вопросы: "где картин­ки? огонь? кроватка? глазки? рот? нос? ухо?" указывает пра­вильно, причем ухо ищет у меня под волосами <...>

Ходит она с 11 1/2 мес. и -— нужно сказать — плохо: стре­мительно и нетвердо, очень боится упасть, слишком широ­ко расставляет ноги <...>

Феодосия, Сочельник 1913 г., вторник.

Сегодня год назад у нас в Екатерининском была ёлка. Был папа, — его последняя ёлка! Алю приносили сверху в розовом атласном конверте, — еще моем, подаренном мне дедушкой...»

Цветаева мечтала о прекрасном будущем для своего пер­венца. Аля виделась ей красавицей, окруженной восторгом и поклонением, одаренной талантами, которые она — ко­нечно же! — сумеет воплотить. Первые стихи к дочери Цве­таева написала, когда той был год с небольшим, и потом вплоть до двадцатого года тема дочери постоянно возникает в ее поэзии. Отношения их меняются довольно быстро; пе­рестают быть отношениями матери к новому существу, ста­новятся взаимными, отношениями между молодой матерью и растущей девочкой. Это отражается и в стихах Цветаевой разных лет, но главный лейтмотив остается неизменным: она восхищается своей замечательной дочерью.

Аля и правда росла необыкновенным ребенком, помно­женным на такую необыкновенную мать, как Марина. Де­вочка была незаурядно одарена: к четырем годам научилась читать, к пяти — писать, с шести начала вести дневники. Годы ее учения совпали с революцией, и Цветаева учила Алю сама, вместо обычного списывания с учебников или скучных диктантов заставляя ее записывать события про­шедшего дня. Эти детские записи сохранились, отрывки из них А. С. Эфрон включила в свои воспоминания. Есть сре­ди них законченный этюд «Моя мать»: «Моя мать очень странная.

Моя мать совсем не похожа на мать. Матери всегда лю­буются на своего ребенка и вообще на детей, а Марина ма­леньких детей не любит.

У нее светло-русые волосы, они по бокам завиваются. У нее зеленые глаза, нос с горбинкой и розовые губы. У нее стройный рост и руки, которые мне нравятся.

Ее любимый день — Благовещение. Она грустна, быстра, любит Стихи и Музыку. Она пишет стихи. Она терпелива, терпит всегда до крайности. Она сердится и любит. Она все­гда куда-то торопится. У нее большая душа. Нежный голос. Быстрая походка. У Марины руки все в кольцах. Марина по ночам читает. У нее глаза почти всегда насмешливые. Она не любит, чтобы к ней приставали с какими-нибудь глупы­ми вопросами, она тогда очень сердится.

Иногда она ходит, как потерянная, но вдруг точно про­сыпается, начинает говорить и опять точно куда-то уходит».

Аля видит мать такой, какой та сама видела себя в зерка­ле: ее глаза, волосы, нос с горбинкой, голос, руки, кольца, походка знакомы нам по автопортретным стихам Цветаевой. В этой записи чувствуется взгляд будущей художницы. Но не исключено, что Аля уже слышала стихи матери и они влияли на ее восприятие. Запись датирована декабрем 1918 года, Але всего шесть лет и три месяца, а примерно с семи она стала постоянной слушательницей и восторженной ценительницей поэзии Цветаевой.

Поражает глубина проникновения Али во внутренний мир матери: понимание того, что ее мать «не похожа», что она «очень странная», не вызывает в ребенке ни раздраже­ния, ни осуждения. Аля уверена, что особенности матери связаны с чем-то необычайным, высоким, может быть, та­инственным. Чувствуется, что Аля гордится Мариной. И Марина гордилась дочерью. Еще до того, как Аля научилась читать, Марина восхищалась ее речью, ее детски-своеобраз­ным взглядом на мир. Тогдашняя знакомая Эфронов моло­дая актриса Мария Ивановна Гринева (Кузнецова) вспоми­нала: «Иногда и Марина оживлялась; начинался ее жанр: сдержанный, серьезный и неповторимо своеобразный рас­сказ смешных и трогательных ее бесед и споров с доче­рью — трехлетней Алей. Маринины диалоги на следующий же день перерассказывались в Камерном театре — из откры­тых дверей актерских гримерных выкатывался неудержимый и дружный хохот...»31

Необычный для ребенка взгляд на мир, оценка окружа­ющих взрослых, сами форма и язык Алиных записей у неко­торых читателей воспоминаний А. С. Эфрон вызвали сомне­ние в их достоверности, подозрение, что это позднейшая сти­лизация «под ребенка». Это опровергается архивными материа­лами и тем, что в начале двадцатых годов Цветаева намерева­лась составить из Алиных дневников второй том своей — увы, не осуществившейся —прозаической книги «Земные приме­ты». Сама Ариадна Эфрон в письме к П. Антокольскому (1966) с иронией, характерной для нее и естественной при столь далеком взгляде в прошлое, но точно определила: «мои детские дневники подробно, дотошно, младенчески-высоко­парно, как средневековые хроники — повествуют...»

Аля была достойной дочерью своей матери. В семь лет она писала стихи, рисовала, переписывалась с Анной Ахма­товой, Константином Бальмонтом, Волошиным и Пра. Воз­можно, все это не развилось бы столь интенсивно, живи она в обычной обстановке дореволюционной интеллигентской семьи с прислугой, нянями, гувернантками, гимназиями. Но

она росла дочерью Цветаевой во времена, когда все это ис­чезло. В годы революции Аля осталась с матерью с глазу на глаз, не только без прислуги и гувернанток, но и без шко­лы. Они вместе ходили «добывать» еду, она сопровождала мать по ее делам, бывала с нею в гостях и на литературных вечерах. И Цветаева, как некогда ее мать, стремилась как можно больше дать душе дочери, наполнить, направить. Позже, в «Стихах к сыну» она признавалась:

Я, что в тебя — всю Русь Вкачала — как насосом!

Точно так же «вкачивала» она и в Алю: Поэзию, Музы­ку, Романтику, Природу, Любовь... Аля оказалась благодат­ным материалом для материнского творчества. В отличие от самой Марины в детстве она готова была принять все, что исходило от матери. Отчасти это можно объяснить тем, что в ней меньше, чем в Марине, было заложено творчески-ин­дивидуального, требовательного, непременно воспротивив­шегося бы любому внешнему вмешательству. Но главным образом это исходило из той огромной страстной привязан­ности, которая связывала мать с дочерью в ее детстве и от­рочестве. «Она живет мною и я ею — как-то исступленно», — сказано в одном письме Цветаевой Алиных семи-восьми лет. И больше того — в дневнике: «жизнь души — Алиной и моей — вырастет из моих стихов — пьес — ее тетрадок». Об­ратите внимание: жизнь души — в единственном числе, од­ной души — «Алиной и моей» — на двоих. Аля была тогда вторым «я» Цветаевой. Она не отделяет Алю от себя, не все­гда ощущает дистанцию возраста между собой и шести-, восьми-, десятилетней дочерью.

Тем более требовательной была ее любовь. В Але Цвета­ева создавала человека по образу и подобию — не своему, а своего представления о том, какой должна быть ее дочь. Разве это не похоже на то, чего добивалась от своих дочерей Мария Александровна Цветаева? Марина добилась своего: Аля была ребенком блестящим, не по-детски развитым, спо­собным разделять интересы матери и соучаствовать в ее жизни. Але не пришлось быть ребенком, у нее не было по­друг; она жила в окружении взрослых и органически вошла в эту жизнь. Она не просто постоянно слышала стихи, она знала, любила и понимала поэзию. В девять лет она писала своей крестной матери Пра: «Мы с Мариной читаем мифо­логию, мой любимец — Фаэтон, хотевший править отцов­ской колесницей и зажегший моря и реки! А Орфей похож на Блока: жалобный, камни трогающий...»32 Она видела мир

глазами Марины — с поправкой на возраст, конечно; вмес­те с ней тосковала по Сереже и одновременно сопережива­ла всем увлечениям матери, дружила с ее друзьями и нена­видела ее врагов. Это заножено было в самой натуре Али, натуре, которую невозможно пересоздать. Идея Ариадны Эфрон заключалась в том, чтобы быть сподвижницей мате­ри-поэта. Под знаком этой идеи прошли ее детство и отро­чество. Перелом наступил, когда ей было лет двенадцать. В юности она бунтовала, стремилась вырваться из-под мате­ринского влияния и давления, устроить жизнь по собствен­ным понятиям. В эту пору отношения между ними доходи­ли чуть ли не до ненависти: у Али потому, что ее жизнь пы­таются за нее строить, у Цветаевой — потому, что Алин «бунт» и отчуждение были невыносимы для нее.

Прошли долгие и страшные годы — семья оказалась в Советском Союзе. На долю Ариадны Эфрон выпали тюрь­мы, пытки, лагеря, ссылки. Она вернулась к жизни через семнадцать лет, когда никого из семьи уже не было. Верну­лась в материнскую Тарусу — к себе, к цветаевским рукопи­сям, к делу Цветаевой, к ее стихам. Им она отдала остав­шуюся жизнь.

Цветаева этих лет живет внутри избранного ею весьма замкнутого крута: семьи, любимых книг, друзей. Она эго­центрична эгоцентризмом молодости и не умеет видеть дру­гих людей. Впрочем, уже совершенно взрослой она утверж­дала — и была, без сомнения, права — что эгоцентризм есть присущее поэту свойство. «Духовного эгоизма — нет, — пи­сала Цветаева. — Есть — эгоцентризм, а тут уже все дело в вместительности ego, посему величине (емкости) центра. Большинство эгоцентриков, т. е. все лирические поэты и все философы — самые отрешенные и не-себялюбивые в мире люди, просто они в свою боль включают всю чужую, еще проще — не различают». Всё же теперь, в юности, цветаев­ское «ego» недостаточно вместительно для чужой боли, и, вероятно, это связано с тем, что в этот редкий в ее жизни момент сама она боли не знала.

Когда стихи «вернулись» к Цветаевой весной тринадца­того года в Коктебеле, они заметно повзрослели. Изменил­ся сам тон их, строже и сдержаннее стал словарь. Они пере­стали быть стихами гимназистки, ушла сентиментальность, исчезли умильные уменьшительно-ласкательные суффиксы. Мысли и интересы поэта обратились к ее сегодняшнему

дню. Издавая «Из двух книг», Цветаева предпослала стихам нечто вроде декларации, призывающей удерживать в поэзии каждое ускользающее мгновение жизни: «Не презирайте "внешнего"! Цвет ваших глаз так же важен, как их выраже­ние; обивка дивана — не менее слов, на нем сказанных. За­писывайте точнее! Нет ничего не важного!..» Чтобы «закре­пить мгновение», она точно пометила это предисловие: «Москва, 16 января 1913 г., среда». Однако декларация опоздала; поэзия Цветаевой уже переросла ее, из всей дек­ларации для будущего годилось лишь начало — чрезвычайно важное: «Все это было. Мои стихи — дневник, моя по­эзия — поэзия собственных имен». Дневником ее внутрен­ней жизни ее поэзия оставалась всегда. Впоследствии, со­брав в книгу стихи 1913—1915 годов, Цветаева озаглавила ее просто — «Юношеские стихи». Это подчеркивало расстава­ние с «детскостью», так пленившей критиков ее первого сборника. Она стояла на пороге новых открытий, и «Юно­шеские стихи» были мостиком, по которому она к ним пе­реходила.

Три с половиной года, начиная со встречи с Сергеем Эфроном, оказались самыми безоблачными и счастливыми в жизни Цветаевой. Она преображалась и вместе с нею ме­нялись ее стихи, вбирая такой удивительный для нее опыт беззаботного счастья. Оно переполняло ее, учило радовать­ся жизни: солнцу, ветру, потрескивающим в камине дро­вам, колокольному звону, дружеской беседе, лепету дочери, удачной рифме... Два ее письма к В. В. Розанову запечатле­ли это состояние счастья. Они написаны весной четырнад­цатого года.

«Милый, милый Василий Васильевич,

Сейчас во всем моем существе какое-то ликование, я сделалась доброй, всем говорю приятное, хочется не ходить, а бегать, не бегать, а летать...»

И в другом:

«Милый Василий Васильевич,

Сейчас так радостно, такое солнце, такой холодный ве­тер. Я бежала по широкой дороге сада, мимо тоненьких ака­ций, ветер трепал мои короткие волосы, я чувствовала себя такой легкой, такой свободной...»

Куда девались ее настороженность, замкнутость, отчуж­дение от окружающего? Марина словно переродилась и од­новременно стала по-новому видеть свою внешность. К двадцати годам она расцвела и похорошела. Как в сказке Вильгельма Гауфа: то ли любовь преобразила ее, то ли сча­стье, излучаясь от всего ее существа, заставило окружающих

видеть ее красивой. Вот как рассказывала о своей первой встрече с Цветаевой актриса М. И. Гринева (Кузнецова). Зи­ма двенадцатого-тринадцатого года, вечер на Курсах драмы, куда Цветаеву пригласили прочесть стихи:

«...зеркало занято! Стройная молодая женщина развязы­вает, глядя в него, ленты капора. Наконец, ленты развяза­ны, капор снят, и я вижу пышную шапку золотых волос. Я стою за ее спиной и о-о-й! —- какое на ней платье! — Не­обыкновенное, восхитительное: шелковое, коричнево-золо­тое, широкое, пышное, до полу, а тонкую талию крепко об­нял старинный корсаж. У слегка открытой шеи — ка­мея. — Волшебная девушка из прошлого века!

Себя я чувствую жалкой, одетой безобразно: в узкой ко­роткой юбке с разрезом внизу ("как у всех")- А она в этот миг оборачивается от зеркала, и я опять столбенею: нежно-розо­вое ее лицо строго. Рот сжат. Голова поднята: черты безупреч­но правильны. Но — глаза! — светлые, и пристальные, и ка­кие-то потерянные, совершенно колдовские глаза...»

Может быть, написанные более полувека спустя мемуары Гриневой несколько преувеличивают ее тогдашнее восхище­ние, однако и сама Цветаева не осталась равнодушна к про­исшедшей с ней перемене. Так мучительно все детство и от­рочество переживавшая свою полноту, неуклюжесть, казав­шийся слишком ярким румянец, она стала себе нравиться. Она заметила свои ярко-зеленые — цвета крыжовни­ка — глаза, пышные золотистые волосы, начавшие виться на концах, свою теперь тонкую и стройную фигуру, стреми­тельную легкую походку. Штрихи автопортрета стали повто­ряться в ее стихах.

Или:

Или:

Даны мне были и голос любый, И восхитительный выгиб лба...

И зелень глаз моих, и нежный голос, И золото волос...

И кровь приливала к коже, И кудри мои вились...

Цветаева начала интересоваться одеждой, украшениями, но и в этом искала свой особый стиль. Встречавшихся с нею удивляли не только ее платья вопреки моде, но и многочис­ленные — как у цыганки — серебряные браслеты и кольца. Их она особенно любила и не однажды воспела.

Браслет из бирюзы старинной — На стебельке,

На этой узкой, этой длинной Моей руке...

Бирюза, янтарь, аметисты, богемский хрусталь — вот ее любимые украшения.

Героиня «Юношеских стихов» предстает перед читателем в столь разных обликах и ситуациях, она так не похожа на будущую «взрослую» Цветаеву, что невольно думаешь: моло­дая женщина примеряет к себе — себя в непривычном но­вом виде и положении. Это немного и игра, роли, которые она «разыгрывает» перед собой и читателем. Как я буду вы­глядеть в такой? Или вот в этой? И запечатлев в стихе, как в моментальной фотографии, она рассматривает себя и дает читателю возможность посмотреть и полюбоваться. Вот она в беспричинной юной тоске — может, только оттого, что прошел еще один день жизни? — бродит по вечернему го­роду:

Над Феодосией угас Навеки этот день весенний, И всюду удлиняет тени Прелестный предвечерний час.





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 245 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.016 с)...