Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

СПОР О ДЕТСТВЕ 3 страница



Утоли мою душу! (Нельзя, не коснувшись уст, Утолить нашу душу!) Нельзя, припадая к устам, Не припасть и к Психее, порхающей гостье уст... Утоли мою душу: итак, утоли уста. (III, 55)

Разве эти стихи двенадцать лет спустя не перекликаются с тем юношеским письмом? Всю жизнь Цветаевой хотелось преодолеть тело и общаться с людьми на уровне только душ... Сейчас же она ждет от Волошина «человеческого, не книжного ответа».

Думая о Марине Цветаевой ранних лет ее молодости, видишь ее зачарованной душой, заблудившейся в лесу книг и царстве теней. Она жила в заколдованном мире своего одиночества, не умея из него выбраться. Ее первая книга кончалась молитвой:

Дай понять мне, Христос, что не всё только тени, Дай не тень мне обнять, наконец!

.

Глава третья «СОЛНЦЕМ ЖИЛКИ НАЛИТЫ, НЕ КРОВЬЮ...»

Расколдовал ее, как полагалось в знакомой с детства сказке, прекрасный принц. Его звали Сережа Эфрон. Он на­шел Марину в Коктебеле 5 мая 1911 года... И вывел ее из царства теней.

Что за странное слово — Коктебель? Ученые все еще га­дают о его происхождении, но расшифровывают как «синяя вершина», возможно, просто потому, что так выглядит эта окруженная горами долина на юго-восточном побережье Крыма. История Коктебеля восходит к незапамятным вре­менам, в его земле до сих пор находят следы скифов, пече­негов, средневековых итальянцев и армян. В наше время ос­ваивать Коктебель было нелегко: место безводное, почти безлюдное — крошечная татарско-болгарская деревень­ка — со странным, своеобразным и, может быть, отпугива­ющим пейзажем. Он возник миллионы лет назад при извер­жении вулкана Карадаг (Черная гора), давно угасшего, пре­вратившегося в поразительные скалы, замыкающие с запада Коктебельскую бухту. Казалось, что все это произошло не­давно, что со времени извержения ничего не изменилось и земля еще не успела остыть — летом земля Коктебеля раска­лена от солнца и греет ступни даже сквозь легкую обувь, — что все эти голые, еще не обросшие зеленью зем­ные морщины и складки запечатлели в себе недавнюю борь­бу стихий. Пейзаж уводил к воспоминаниям о сотворении мира. Нужен был особый склад души, чтобы полюбить эту «трагическую землю» и захотеть на ней поселиться.

Мать Максимилиана Волошина Елена Оттобальдовна оказалась одной из первых жительниц Коктебеля. Она купи­ла участок у самого моря и начала строиться, когда сын

учился в гимназии. Она проводила в Коктебеле большую часть года, Макс возвращался сюда из всех своих странст­вий. Постепенно, повидав множество других земель, он влюбился в свой Коктебель, в Восточный Крым, отождеств­ленный им с древней Киммерией — той, на краю света, о которой уже Гомер знал, что у самого входа в Аид есть

...киммериян печальная область, покрытая вечно Влажным туманом и мглой облаков...24

Киммерия роднила со Средиземноморьем, ее можно бы­ло заселить мифами; фантастический пейзаж вызывал ассо­циации и с Элладой, и с Библейской историей: «Широкие каменные лестницы посреди скалистых ущелий, с двух сто­рон ограниченные пропастями, кажется, попираются неви­димыми ступнями Эвридики. И хребты, осыпавшиеся как бы от землетрясения, и долины, подобные Иосафатовой в день Суда, и поляны, поросшие тонкой нагорной травой, и циклопические стены призрачных городов, и ступени, веду­щие в Аид, — все это тесно и беспорядочно жмется друг к другу...»25 Пейзаж Коктебеля взывал к творчеству. Волошин первым открыл его для искусства как поэт и как художник-акварелист.

С годами дом Волошиных в Коктебеле начал «обрастать» людьми. Коктебель не мог стать модным курортом, место было явно «на любителя»: не было привычной для Южного Крыма роскошной вечнозеленой растительности, не было тени, не было набережной и обычных для курорта прогулоч­ных тропинок, не было ресторана. Были солнце, горы, мо­ре. За комнаты в своем доме Елена Оттобальдовна брала су­щие пустяки, столовались в складчину или ходили за две версты в столовую к «добродушнейшей женщине в мире», как вспоминала Цветаева. Было единственное кафе «Бубны» — нечто вроде дощатого сарая, расписанного коктебельскими художниками и поэтами. Здесь можно было роскошество­вать: съесть горячий бублик, выпить настоящий татарский или турецкий кофе, купить шоколад. И у Волошиных, и в столовой, и в «Бубнах» неимущим предоставлялся широкий кредит. Сюда стали приезжать те, кто интересовался своеоб­разием природы и веселым дружеским общением, а не ком­фортом и светскостью настоящих курортов. Коктебель ока­зался центром притяжения художественной интеллигенции: художников, поэтов, писателей, актеров. С весны до глубо­кой осени дом Волошиных был полон народа, преимущест­венно молодого. Волошин ставил одно условие: «каждого вновь прибывающего принимать как своего личного гостя...»

Как в любой молодой компании, было много веселья и шуток, возникали романы, иногда рушились старые и созда­вались новые семьи — влюбленность витала в воздухе. На всех хватало дружеского участия Макса и чуткого, строгого сердца Елены Оттобальдовны — «верховода всей нашей мо­лодости», по словам Марины Цветаевой.

Еще зимой Волошин пригласил Марину и Асю провести в Коктебеле лето 1911 года. И вот, проведя в одиночестве месяц в Гурзуфе, проехав около восьмидесяти километ­ров — «после целого дня певучей арбы по дебрям Восточно­го Крыма» — Марина оказалась в этой мифической, сказоч­ной, чудесной, ни на что не похожей стране — Коктебель. Ася должна была приехать позже. Одним из первых, кого она встретила здесь, был Сережа Эфрон.

Сережа

Он тонок первой тонкостью ветвей. Его глаза — прекрасно-бесполезны! — Под крыльями распахнутых бровей — Две бездны...

Совсем еще мальчик — он был на год моложе Марины. Высокий, худой, чуть сутулый. С прекрасным, тонким и одухотворенным лицом, на котором лучились, сияли, грус­тили огромные светлые глаза:

Есть огромные глаза Цвета моря...

Семейные, «эфроновские» глаза — такие же были у его се­стер, а потом и у дочерей Цветаевой. «Входит незнакомый че­ловек в комнату, видишь эти глаза и уже знаешь — это Эф­рон», — сказал мне художник, знавший Эфронов в Коктебеле.

Может быть, и правда все началось на пляже? Множест­во полудрагоценных камней таилось в коктебельских пес­ках, их откапывали, коллекционировали, гордились друг пе­ред другом своими находками. А Елена Оттобальдовна даже расшивала ими кафтаны, которые она делала для себя, для друзей и на продажу. Как бы то ни было на самом деле, Цветаева связала свою встречу с Сережей с коктебельским камешком.

«1911 г. Я после кори стриженая. Лежу на берегу, рою, рядом роет Волошин Макс.

— Макс, я выйду замуж только за того, кто из всего по­бережья угадает, какой мой любимый камень.

— Марина! (Вкрадчивый голос Макса) — влюбленные, как тебе, может быть, уже известно, — глупеют. И когда тот, кого ты полюбишь, принесет тебе (сладчайшим голосом)... булыжник, ты совершенно искренне поверишь, что это твой любимый камень!

— Макс! Я от всего умнею! Даже от любви!

А с камешком — сбылось, ибо С. Я. Эфрон... чуть ли не в первый день знакомства отрыл и вручил мне — величайшая редкость! — генуэзскую сердоликовую бусу, которая и по сей день со мной». Это написано в 1931 году, но и в начале семи­десятых тот коктебельский камешек хранился у их дочери...

Марина и Сережа нашли друг друга мгновенно и навеки. Она с жадностью и восторгом погружалась в историю его се­мьи. Там было все необычно, похоже на какие-то любимые с детства книги, а потому нестерпимо близко ей. Странное происхождение: дед с материнской стороны — красавец, бле­стящий ротмистр лейб-гвардии — был из аристократического рода Дурново, бабушка — из купцов. С отцовской стороны Сережины предки — евреи, и кажется, прадед был раввином.

Елизавета Петровна Дурново26 и Яков Константинович Эфрон познакомились на нелегальном собрании революцио­неров-народников. Оба были активными деятелями «Земли и воли» и «Черного передела». Известно, что Я. К. Эфрон уча­ствовал по крайней мере в одном политическом убийстве.

Можно представить себе, как всем существом слушала Цветаева эти рассказы. Еще так недавно она завидовала судьбе Марии Спиридоновой и восхищалась героизмом лейтенанта Шмидта, а теперь это происходило как будто рядом: вот он, ее Сережа, рассказывает ей о своих родите­лях. «В Сереже соединены — блестяще соединены — две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, бла­городен. Душой, манерами, лицом — весь в мать. А мать его была красавицей и героиней», — писала Марина Цветаева В. В. Розанову в 1914 году. И четверть века спустя не изме­нила своего мнения: «это были чудные люди».

«Высокая стройная барышня с матово-бледным лицом и огромными лучистыми глазами», — описал Елизавету Пет­ровну Дурново известный революционер Н. А. Морозов. «Красивая, деятельная, живая, она выделялась среди боль­шинства москвичей, вялых и слишком благоразум­ных», — вспоминала о ней соратница по партии. Лиза Дур­ново была из числа тех чистых, идеально настроенных рус­ских девушек из дворянских и даже аристократических се­мей, которых душевная боль за «простой народ», сочувствие его страданиям выводили на дорогу революционной борьбы

и приводили к террору. Представление о народе Лиза полу­чила из стихов Николая Некрасова: «До них я считала обра­зованных людей много выше, чем простой народ. А после их убедилась, что образованные люди теряют то, что всего до­роже—душевную чистоту...» Странный, трагический путь от поисков правды, свободы и душевной чистоты до участия в политических убийствах и их морального оправдания про­шли начиная с шестидесятых годов XIX века несколько по­колений русской молодежи. Лиза Дурново стала революци­онеркой-народницей в начале семидесятых. Нет сведений о том, принимала ли она непосредственное участие в террори­стических актах, однако известно, что она не только сочув­ствовала террору, но и была — в годы первой русской рево­люции — одним из активных членов самой крайней органи­зации террористов-максималистов.

Елизавета Петровна Дурново посвятила революции всю жизнь, несмотря на то, что у нее было девять человек детей (трое из них умерли в раннем детстве). Старшие дети Эфро­нов тоже пошли в революцию, московский дом и дача в Бы­кове были полны «нелегальных» людей, литературы и даже оружия. В доме постоянно происходили политические спо­ры, ибо, вопреки тесной семейной привязанности, дети и мать придерживались разных политических направлений; в частности, дочери принадлежали к партии социалистов-ре­волюционеров. В «Дело» Е. П. Дурново-Эфрон в Москов­ском охранном отделении попали письма, отразившие эти разногласия. Одна из дочерей писала о матери: «Она теперь ярая максималистка и так горячо искренне в это верит. Я несколько раз пробовала с ней спорить, но куда там...» Се­режа, скорее всего, не принимал участия в спорах. Он был одним из двух младших детей, между ним и старшими раз­ница в пять — десять лет, но слышал он споры старших не­однократно и слова: народ, свобода, тюрьма, ссылка, побег, — были знакомы ему с детства.

В прошлом Марины и Сережи не было, казалось, ничего общего, так непохожа консервативная верноподданническая семья Цветаевых на кипящую революцией семью Эфронов, так различны'их интересы и образ жизни. Однако общее бы­ло — и очень важное, они не могли не почувствовать этого в первые коктебельские дни, даря друг другу свои детство и от­рочество — свои жизни до встречи. Это их раннее сиротство.

Мать Сережи была вторично арестована летом 1906 года (первый раз — в 1880 году). Ее «дело» присоединили к про­цессу «86-ти членов московской оппозиции», но хлопотами близких через девять месяцев Елизавета Петровна была ос-

вобождена из тюрьмы на поруки по состоянию здоровья. Родные и друзья внесли за нее большой залог. Ей было уже за пятьдесят, но все случилось, как двадцать семь лет назад: не дожидаясь суда, Елизавета Петровна тайно бежала за гра­ницу, на этот раз не одна, а с младшим сыном Костей, ко­торый был на два года моложе Сережи. Сереже было 14 лет, он остался на попечении старших сестер. Фактически он осиротел в том же возрасте, что и Марина. Он лишился и любимого брата и тяжко переживал эту разлуку. Правда, се­мья провела вместе одно лето в Швейцарии. Но в январе 1910-го в Париже Костя, придя из школы, повесился. При­чина самоубийства осталась невыясненной; газеты того вре­мени писали, что мальчика потряс выговор, сделанный учи­телем. По другой версии он покончил с собой случайно, иг­рая в «казнь народовольца». В ту же ночь в отчаянии пове­силась Елизавета Петровна. Ее хоронили вместе с сыном. К счастью для него, отец не дожил до этого: Яков Константи­нович Эфрон умер в Париже летом 1909 года.

Их встреча была тем, чего жаждала душа Цветаевой: геро­изм, романтика, жертвенность, необыкновенные люди, высо­кие чувства... И — сам Сережа: такой красивый, юный, чис­тый, так потянувшийся к ней как к единственному, что может привязать его к жизни. Долгие годы спустя после этого кокте­бельского лета, в обращенном к Анатолию Штейгеру послед­нем любовном цикле «Стихи сироте» — опять сироте! —- Цве­таева вычеканила формулу своего отношения к людям:

Наконец-то встретила Надобного — мне: У кого-то смертная Надоба — во мне...

Как почти всегда прежде, со Штейгером она ошиблась, но с Сережей сбылось: он был единственным в ее жизни че­ловеком, которому она нужна была «как хлеб». Они рину­лись друг к другу, чтобы в совместности преодолеть и рас­творить собственное одиночество. И — не каждого поэта ждет такая удача — Сережа сразу на всю жизнь полюбил ее стихи, понял, что она — гений и не может быть «как все». По горячему следу знакомства, не позже конца 1911 года, Сергей Эфрон написал рассказ «Волшебница»27, героиня ко­торого Мара — конечно, Марина Цветаева. Это ее того вре­мени внешность: «Большая девочка в синей матроске. Ко­роткие светлые волосы, круглое лицо, зеленые глаза, прямо смотрящие в мои». Ее — возможно, именно так сказан­ные — слова: «я не умею доказывать, не умею жить, но во-

ображение никогда мне не изменяло и не изменит». Мара как собственные читает стихи Марины Цветаевой, расска­зывает эпизоды из своего детства, которые мы теперь знаем по автобиографической цветаевской прозе.

Сергей Эфрон рисует свою Мару в двойном восприя­тии — саркастическом и восхищенном. «Трезвый взгляд» принадлежит старшим членам семьи, куда приехала погос­тить Мара. Она кажется им странной, резкой, не по возрас­ту самоуверенной девицей, которая держится и разговарива­ет намеренно вызывающе. Очень вероятно, что такой виде­ли окружающие Марину Цветаеву, и она это знала. Застен­чивость мучила Цветаеву долго, может быть, всю жизнь. Но с детьми Мара не стесняется. Ночью в детской с двумя ма­ленькими мальчиками — один из них, Кира — сам Сергей Эфрон — она может быть собой, сочинять вместе с ними сказку, рассказывать о своем детстве, говорить о самом для себя важном... И они смотрят на нее с восторгом и понима­ют, что она не сумасшедшая, как считают взрослые, а вол­шебница. Мальчик с «аквамариновыми глазами» («...Аква­марин и хризопраз / Сине-зеленых,серо-синих, / Всегда по­лузакрытых глаз...») пронес эту уверенность сквозь все пре­вратности совместной жизни.

Каким же был Сергей Эфрон? Цветаева восхищалась в письме В. В. Розанову: «Если бы Вы знали, какой это пла­менный, великодушный, глубокий юноша!.. Мы никогда не расстанемся. Наша встреча — чудо». Он представлялся ей идеалом, явлением другого века, безупречным рыцарем. Он обладал чувством юмора, был обаятелен, приятен в обще­нии. Говорили о его благородстве, человеческом достоин­стве, несомненной порядочности, безукоризненной воспи­танности. Некоторым, как и Цветаевой, он казался похожим на романтического средневекового рыцаря. Впрочем, я встречала и таких, кто считал его слабым, безвольным, не слишком умным и бесталанным. Он был дилетантом: учил­ся в драматической студии, играл на сиене, писал, занимал­ся искусствоведением... Цветаева чувствовала некоторую как бы «недооформленность» Сережи. В рукописи стихотворе­ния тринадцатого года мелькает странное сравнение:

.

Девушкой — он мало лун

Встретил бы, садясь за пяльцы...

Кисти, шпаги или струн

Просят пальцы.

Пока он только мальчик, вместе с которым она стоит на по­роге жизни:

Милый, милый, мы, как боги: Целый мир для нас!

Но она уверена в нем и его будущем: его честь и благо­родство были гарантией. Мысль о Сереже заставляет ее «предвидеть чудеса». И она ждет от него чудес. На годы Сер­гей Эфрон становится романтическим героем поэзии Цвета­евой. Именно — романтическим; ее стихи к мужу — не лю­бовная лирика в принятом смысле слова. В них нет ни стра­сти, ни ревности, ни обычных любовных признаний. Прой­дет почти тридцать лет, прежде чем Цветаева, уже потеряв его, прокричит:

Что ты любим! любим! любим! — любим!

С Эфроном связаны или прямо обращены и посвящены ему более двадцати стихотворений Цветаевой — и все они абсолютно лишены эротики. Что это? Свидетельство отно­шений, сложившихся между ними? Вскоре после встречи, в стихотворении «Из сказки — в сказку» она просила:

Удивляться не мешан мне, Будь, как. мальчик, в страшной тайне И остаться помоги мне Девочкой, хотя женой.

Ее стихи мужу никогда не «ночные», даже после почти пятилетней разлуки, когда она вновь обрела его, стихотво­рение встречи кончалось строками:

Жизнь: распахнутая радость Поздороваться с утра!

Я не хочу углубляться в подробности интимных отноше­ний Цветаевой с мужем. Вероятно, намек на них, по наблю­дению одного из исследователей, слышен в ироничной строке Софии Парнок: «Не ты, о юный, расколдовал ee...»2S Однако «распахнутая радость поздороваться» стоит много­го—и никогда ни к кому больше Цветаева не обратила та­ких светлых слов. Ее встреча с Сережей осталась единствен­ной: стены «тела» как бы не существовало, она рухнула са­ма собой, и жизнь строилась на основании родства душ.

Теперь же, в начале пути, ей не терпелось вылепить сво­его героя по образу, сотворенному ее воображением. Она проецирует на Сережу отблеск славы юных генералов-героев 1812 года, старинного рыцарства; она не просто убеждена в его высоком предназначении — она требовательна. Кажется, ее ранние стихи, обращенные к Сереже, — повелительны, Цветаева стремится как бы заклясть судьбу: да будет так!

Я с вызовом ношу его кольцо —

Да, в Вечности — жена, не на бумаге. —

Его чрезмерно узкое лицо

Подобно шпаге... —

начинает Цветаева стихотворение, в котором рисует роман­тический портрет Сережи и загадывает о будущем. Каждая строфа — ступень, ведущая вверх, к пьедесталу — или эша­фоту? — последних строк:

В его лине я рыцарству верна.

— Всем вам, кто жил и умирал без страху. —

Такие — в роковые времена —

Слагают стансы — и вдут на плаху.

Она не могла предположить, что «роковые времена» не за горами. Тогда Сережа обратился в Белого Воина и Белого Лебедя ее «Лебединого Стана», «Разлуки», «Ремесла». И тог­да же она переделала свои прежние стихи к нему, устранив неопределенность сравнения, подняв героя на новую высоту:

Вашего полка — драгун, Декабристы и версапьцы!

Сравнение с версальцами неслучайно — он был в Белой армии. Высоту, на которую Цветаева поднимала своего му­жа, под силу было выдержать только человеку безукориз­ненному. Ни к кому не обращалась она с такой требователь­ностью — разве что к самой себе. Это были поиски того иде-ального героя, который позже воплотился для нее в понятие «Поэт».

Цветаева сразу почувствовала себя старшей, взрослой ря­дом с этим юношей. И он с готовностью принял ее стар­шинство, недаром в его рассказе Маре — семнадцать, а Ки­ре всего семь лет! Возможно и не осознавая этого, Марина взяла Сережу в сыновья. Как ни странно может это пока­заться, материнское чувство вошло в ее жизнь с любовью и потом присутствовало в каждом ее увлечении; ее страсть всегда окрашена долей материнской нежности, заботы, стремления оградить от бед. Полюбив Сережу — сама недав­но подросток — Марина приняла на себя его боль и ответ­ственность за его судьбу. Она взяла его за руку и повела по жизни.

Илья Эренбург, знавший их обоих с молодости, помог­ший им после Гражданской войны найти друг друга, разви­вал мне идею, что именно Марина «лепила» Сергея как лич­ность и строила его жизнь. «Она была поэтом, — говорил Эренбург, — и он стал писать...» Это верно. Лоле поэтиче-

ского напряжения вокруг Цветаевой было так сильно, что все ее близкие: и сестра, и муж, и маленькая дочь — писали. Анастасия Цветаева издала в 1915 и 1916 годах «Королевские размышления» и «Дым, дым и дым» — прозаические книги, написанные с претензией на философию и явно «под Роза­нова». У Сергея Эфрона в 1912 году вышел сборник расска­зов «Детство»; Аля Эфрон едва ли не с пяти лет вела днев­ники и сочиняла стихи... «Цветаева писала монархические стихи, -- продолжал Эренбург, — а Эфрон пошел во­евать — ну зачем этому еврею Белая армия?!» Действитель­но — зачем? По логике семейной традиции Сергею Эфрону естественнее было бы оказаться в рядах красных. Но тут в поворот Судьбы вмешалось и смешанное происхождение Эфрона. Ведь он был не только наполовину евреем — он был православным. Как сорвалось у Цветаевой слово «тра­гически»?

В его лице трагически слились Две древних крови...

Почему — трагически? Сам ли он ощущал двойственность своего положения полукровки и страдал от этого? И не оно ли заставляло больнее звучать слова «Россия», «моя Рос­сия»?

Раскрасавчик! Полукровка!

Кем крещен? В какой купели?.. —

этот вопрос, обращенный Цветаевой к другому, мог быть за­дан Эфрону. Добровольческая армия, борьба за монархиче­скую Россию стали его второй купелью. Трагизм положения заключался в том, что выбор, сделанный им, не был окон­чательным. Его швыряло из стороны в сторону: Белая ар­мия, монархизм; в первые годы эмиграции отход от Добро­вольчества, чувство своей «вины» перед новой Россией, ев­разийство со все большим уклоном в сторону Советского Союза...

Эренбург развил свою идею до конца: «В эмиграции Цве­таева пишет "Тоску по родине", а Эфрон организует Союз возвращения на родину...» Фактически это верно, но по су­ществу неоднозначно. Тоска по покинутой родине — естест­венное чувство изгнанника. Она жила в Цветаевой вместе с абсолютным неприятием того, что произошло и происходит в России. Служение недавнему врагу — явление противоес­тественное и кощунственное. В метаниях Эфрона победила семейная — революционная — традиция. Он начал сотруд­ничать с ЧК и, как за полвека до этого его отец, принял уча-

стие по крайней мере в одном политическом убийстве. Уга­данная Цветаевой юношеская неопределенность Сережи оказалась отсутствием внутреннего стержня. Метаморфоза, сделавшая из «декабриста и версальца» чекиста, обернулась трагически для него самого и всей семьи...

Всю жизнь Сережа был ей не только — может быть, не столько — мужем, но и сыном, самым трудным из ее детей. Это коренилось в их раннем сиротстве, в Маринином под­сознательном понимании, как необходима человеку мать, и стремлении заменить ее Сереже. Эфрон и вел себя скорее как сын, чем как муж, глава семьи, отстранившись от се­мейных забот, предоставив их Цветаевой, укрываясь в свои, отдельные от семьи интересы и дела. Как бывает, вероятно, только в русских семьях, пропасть между Цветаевой и Эф­роном разверзлась на политической почве. Отношения их дошли до логического предела, должны были кончиться — и не умерли, не кончились. Цветаева осталась верна долгу же­ны и друга, клятве, данной на пороге жизни перед самой со­бой и алтарем. Но это еще — далеко впереди.

Пока же, летом 1911 года будущее рисовалось счастливой сказкой. С Цветаевой произошел огромный жизненный пе­релом: появился человек — любимый! любящий! — которо­му она была необходима. Она начала заботиться о Сереже с первых дней знакомства, ведь он был еще мальчиком, к то­му же с отрочества болен туберкулезом. Она заботилась о его здоровье, питании, удобстве, потом об окончании им гимназии, об университете, позже — о его службе в армии. «Старшинство» сделало ее самостоятельной и свободной. Еще до свадьбы Цветаева писала М. Волошину: «Со мно­гим, что мне раньше казалось слишком трудным, невозмож­ным для меня, я справилась и со многим еще буду справ­ляться! Мне надо быть очень сильной и верить в себя, ина­че совсем невозможно жить!

Странно, Макс, почувствовать себя внезапно совсем са­мостоятельной. Для меня это сюрприз, — мне всегда каза­лось, что кто-то другой будет устраивать мою жизнь...»

Ей только что исполнилось девятнадцать лет. Кончились детство и отрочество, начиналась юность — такая счастливая!

* * *

Коктебель возвращал к первобытности. К этому обязыва­ла сама суровость здешних мест, о которых Цветаева вспо­минала: «Голые скалы, морена берега, ни кустка, ни ростка, зелень только высоко в горах (огромные, с детскую голову,

пионы), а так — ковыль, полынь, море, пустыня...» Приро­дой определялись и костюмы коктебельцев, шокировавшие немногочисленных «нормальных» (не-волошинских) дачни­ков. Сам Макс носил длинную, просторную холщовую руба­ху и штаны до колен, сандалии на босу ногу, а свои «дрему­чие» волосы подвязывал ремешком или полынным венчи­ком. Елена Оттобальдовна — друзья, даже дети звали ее «Пра», от «Праматерь», слова, оставшегося после какой-то мистификации, — ходила в кафтане, шароварах и мягких та­тарских полусапожках; другие женщины — в шароварах: удобнее лазить по скалам и взбираться по горным тропин­кам! Сколько злых сплетен порождали эти костюмы и дол-• гие ночные чтения стихов на верхней открытой площадке («вышке») волошинского дома! Нормальному обывателю все непохожее кажется злым и враждебным...

В Коктебеле и с питьевой водой было плоховато — ее привозили издалека, и с едой не по-курортному бедно -«никогда не было жирных сливок, только худосочное (с ко­выля!) и горьковатое (с полыни!) козье молоко, никогда в нем не было горячих домашних булок, вовсе не было булок, одни только сухие турецкие бублики, да и то не сколько угодно», — вспоминала Цветаева... А зато...

Здесь стык хребтов Кавказа и Балкан, И побережьям этих скудных стран Великий пафос лирики завещан...

М. Волошин

...здесь рождалось вдохновение. Казалось, здесь вплотную соприкасаешься со стихиями: Огня, Солнца, раскалявшего землю так, что она растрескивалась и обжигала ноги; стихи­ей Земли, как будто только возникшей из хаоса и уже древ­ней в морщинистой неприкрашенное™; стихией Воздуха, вместе с раскаленными землей и солнцем создававшего по временам фантастические миражи; стихией Воды, моря, как живое существо, приходящего и уходящего, что-то вечно го­ворящего на своем, забытом людьми языке...

...И вот Гомер молчит, И море Черное, витийствуя, шумит И с тяжким грохотом, подходит к изголовью.

О. Мандельштам

Постоянно жившая вблизи греческих богов и героев, еще так недавно «ушами души» слушавшая гимны Орфея из уст Нилендера, Цветаева естественно вошла в легенду о Кимме-рии, создаваемую Волошиным. Здесь оживали древние ми-

фы: Орфей приходил сюда, чтобы спуститься в Аид за Эври-дикой, на этом берету Одиссей встретился с тенью умершей матери, амазонки готовились здесь к своим битвам... Кажет­ся странным, что непосредственно «коктебельских» стихов у Цветаевой почти нет — впрочем, мы не можем сказать этого окончательно, по-видимому, одна из написанных ею в те го­ды книг не была издана и пропала. Скорее всего, Коктебель просто растворился в ее сознании, стал частью ее души, что­бы выплывать на поверхность в течение всей жизни. Обра­щаясь к темам и образам древности, она внутренним взором видела неповторимый пейзаж Коктебеля, всем телом вспо­минала его горные тропинки, скалы, пустынные берега, слы­шала нескончаемые рассказы Макса о прошлом этой одухо­творенной им земли. И земля, и Волошин, щедро раздавав­ший свой опыт, мысли, знания, и Пра — ни на кого не по-. хожая, мужественная, строгая, справедливая, и вся кокте­бельская молодежь, одержимая страстью к искусству, созда­вали ту атмосферу, о которой Цветаева написала от своего и Осипа Мандельштама имени: «Коктебель для всех, кто в нем жил — вторая родина, для многих — месторождение духа».

В Коктебеле складывался особый мир: единения с при­родой, дружеского веселья, свободы, непринужденности. Было много шуток, «розыгрышей», безобидных и не совсем безобидных мистификаций, душой которых бывал сам Макс. Купанье, собиранье камешков, горные прогулки, по­ездки в Старый Крым или Феодосию, небогатые, но шум­ные общие трапезы и чаепития за большим некрашеным столом на волошинской террасе — все оборачивалось празд­ником. Но праздности не было. «В Коктебеле жили напря­женно и весело», — сказал мне старый художник, четырнад­цатилетним мальчиком впервые попавший в Коктебель тем же летом, что и Цветаева. Каждый занимался своим делом. Днями работали, художники уезжали или разбредались на этюды; другие уединялись в горах, на море или в комнатах, писали... Здесь в Коктебеле летом 1913 года художница Маг-да Нахман написала портреты Марины и Сережи. Одна из тогдашних коктебелек говорила мне, что портреты Нахман всегда приукрашивали модель. Не берусь судить, но для ме­ня этот портрет юной Цветаевой — портрет ее души, той, о которой Эфрон сказал: волшебница. Он очень красив по цветовой гамме. Это единственный живописный портрет, сделанный с натуры при жизни Цветаевой. Портрет Эфрона. висел у Анастасии Цветаевой и пропал во время ее ареста; он сохранился только на фотографии комнаты Анастасии Ивановны.

Вечерами, затягивавшимися до утра, собирались на выш­ке у Макса под открытым небом, «поклонялись луне»: чита­ли стихи, слушали море, спорили об искусстве. Обсуждали этюды, картины, писания друг друга... Увлекались пластиче­скими танцами; Вера Эфрон, сестра Сережи, учившаяся в «школе ритма и грации» Рабенек, руководила коктебельской «пластикой»; занимались многие, вплоть до Пра и шестипу-дового Макса. «Сонеты о Коктебеле» М. Волошина в шут­ливых строфах запечатлели живые мгновения тех дней. В двух сонетах упомянута Цветаева. В «Утре»:





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 243 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.015 с)...