Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

СПОР О ДЕТСТВЕ 2 страница



На диван уселись дети, ночь и стужа за окном, и над ними, на портрете мама спит последним сном.

(В кабинете Ивана Владимировича действительно висел портрет Марии Александровны в гробу).

..................... «Ну, куда же мы поедем? Перед нами сто дорог, и к каким еще соседям нас помчит Единорог? Что же снова мы затеем, ночь чему мы посвятим: к великанам иль пигмеям, как бывало, полетим...»84

На какое-то время Эллис стал для сестер Чародеем, а для него дом в Трехпрудном — одним из гнезд, куда забрасывала его неустроенная жизнь перекати-поля. Отец благоволил Эллису как человеку образованному: Лев Львович блестяще окончил Московский Университет по кафедре экономики, получил предложение остаться при Университете, но, увлекшись идеями символизма, разочаровался в экономике и в марксизме, который привлекал его в юности. Он отказался от всякой карьеры, жил случайными литературными заработками, часто бывал попросту голоден. Смыслом его жизни стали поиски путей для духовного перерождения мира, для борьбы с Духом Зла — Сатаной, который, по теории Эллиса, распространялся благодаря испорченности самой натуры человека. Тождество своим взглядам он находил в творчестве Шарля Бодлера, страстным толкователем, пропагандистом и переводчиком которого был в те годы. Изучив различные социальные и экономические теории, Эллис отринул их все, утвердившись в убеждении, что только духовная революция поможет человечеству одолеть Дух Зла. Данте и Бодлер стали его кумирами.

Вот с каким человеком проводили Марина и Ася вечера — а иногда и ночи! — слушая его вдохновенные монологи, следуя за ним в его безудержных фантазиях, сами сочиняя для него сказки и посвящая его в свои сны, которые он толковал. Часто под утро они отправлялись его провожать по тихим московским улицам. Валерия Цветаева вспоминала: «Чтобы помешать таким проводам, отец уносил из передней пальто. Но это не помеха: Ася, на извозчичьей пролетке, забыв о всяком пальто, с развевающимися волосами, таки едет провожать... Какие тут возможны уговоры?»85 Расставшись с Эллисом, девочки с трудом возвращались на землю, к гимназии, урокам — прозе дней. Высший накал этой дружбы пришелся на весну 1909 г., когда Иван Владимирович уезжал на съезд археологов в Каир, и Марина с Асей чувствовали себя дома абсолютно бесконтрольными.

А что привлекало Эллиса к двум, едва вышедшим из детства девочкам? Конечно, ему льстило безраздельное господство над их сердцами и душами, но, по-видимому, он умно оценил талант и самостоятельность Марины. Она читала ему свои стихи, свой перевод ростановского «Орленка». (005) Эллис слушал увлеченно и одобрительно, его суждения были первым серьезным разбором того, что она писала. И что еще важнее для юношеского самоутверждения — Эллис и сам читал ей свои стихи и переводы, он, взрослый, настоящий, печатающийся поэт и критик! Он посвятил им с Асей стихи: Марине — «В рай» и «Ангел Хранитель», Асе — «Прежней Асе». Позже они были напечатаны в книге Эллиса «Арго».

Эллис открыл Марине мир современной русской поэзии, познакомил ее с идеями и спорами символистов, великолепно читал их стихи. Именно в период этой дружбы Цветаева «страстной и краткой любовью» полюбила стихи Валерия Брюсова.

Так случилось, что с Эллисом Марина входила во взрослую жизнь — слишком рано, дикой, застенчивой и «расшибающейся обо все углы» девчонкой. По свидетельству Анастасии Цветаевой, в апогее их дружбы втроем Эллис неожиданно сделал едва семнадцатилетней Марине предложение — отзвук этого слышен в ее стихотворении «Ошибка». И, разумеется, получил отказ: «Слово «жених» тогда ощущалось неприличным, а «муж» (и слово и вещь) просто невозможным»,86 — вспоминала Марина Цветаева по поводу отношений Андрея Белого и его будущей жены Аси Тургеневой. От предложения Эллиса осталось чувство разбитой иллюзии: как можно хотеть такую необыкновенную идиллическую дружбу променять — на что? — на «брак»?! Само слово звучало неприятно. К счастью, эта история не испортила их отношений с Эллисом. Он ввел Марину, еще гимназистку, в московский литературный круг, в самом центре которого протекала его собственная жизнь. Он был в числе организаторов возникшего в начале 1910 г. книгоиздательства «Мусагет» — одного из сосредоточии литературной и умственной жизни тогдашней Москвы. Цветаевой повезло, ибо из всех многочисленных символистских обществ это должно было быть ей наиболее близким: «Мусагет» возводил свою родословную к Гете, немецким романтикам и мистикам. Она стала бывать в «Мусагете» и у скульптора К. Крахта, где собирался «молодой Мусагет». Она больше молчала на этих сборищах по молодости и застенчивости и плохо прислушивалась к теоретическим прениям, они ее мало интересовали. Позднее она признавалась, что ничего не понимала в мусагетских теориях и докладах и относилась к ним, как к математике в гимназии. Ей нелегко было бывать на людях, разомкнуть свое добровольное затворничество. Из письма Эллису: «Как я отвыкла от людей и разговоров! При малейшем разногласии с собеседником мне уже хочется уйти, становится так скверно! В Мусагете много милых и мне симпатичных людей. Я довольна, что там бываю, но...»87 В эссе об Андрее Белом Цветаева подчеркивает, что молчала в «Мусагете» от застенчивости и «от непрерывно-ранимой гордости». Конечно, так оно и было. Однако две страницы спустя, противореча самой себе, она цитирует собственные слова, свидетельствующие, что несмотря на застенчивость — или благодаря ей? — она и тогда способна была задираться: «— Я не люблю Вячеслава Иванова, потому что он мне сказал, что мои стихи — выжатый лимон. Чтобы посмотреть, что я на это скажу. А я сказала: «Совершенно верно». Тогда на меня очень рассердился, сразу разъярился — Гершензон».88 Это вполне вероятный эпизод, известно, что в 1910 г. Вячеслав Иванов бывал в Москве и в марте читал доклад в Обществе Свободной Эстетики. Невзирая на славу и авторитет «Вячеслава Великолепного», Марина готова была его подразнить — как и Гершензона, как и многих других впоследствии. Все же в «Мусагете» и Свободной Эстетике она видела и слышала замечательных людей.

Эллис взял у Марины стихи для задуманной «Мусагетом» «Антологии»; в письме к А. Блоку Белый назвал этот альманах «смотром». Для Марины Цветаевой было событием и большой честью печататься рядом с «олимпийцами»: Александром Блоком, Вячеславом Ивановым, Андреем Белым, Михаилом Кузминым, Николаем Гумилевым... Она оказалась самой молодой участницей сборника.

«Антология» появилась летом одиннадцатого года, но еще осенью десятого Марина, тайно от отца — гимназистам это не разрешалось — выпустила книгу собственных стихов «Вечерний альбом». У истоков ее тоже стоял Эллис. Это он познакомил сестер со своим другом Владимиром Оттоновичем Нилендером — первой юношеской любовью Марины. Цветаева рассердилась бы на меня за последнюю фразу. Она утверждала, что чувство любви существовало в ней с тех самых пор, как она начала сама себя помнить, и что она отчаивается определить, кого «самого первого, в самом первом детстве, до-детстве, любила», и видит себя «в неучтимом положении любившего отродясь, — до -родясь: сразу начавшего с второго, а может быть сотого...».89 И все же, Нилендер был первым реальным молодым человеком, заставившим Марину ждать встреч, тосковать, плакать, писать стихи. Ей было семнадцать, ему — двадцать шесть лет. Как и она, он жил поэзией, но его страсть уходила в глубину веков: он был классик — знаток, исследователь и переводчик античности. Древняя Греция была страной его духа. В «цветаевские» времена он занимался переводом орфических гимнов и «Фрагментов» Гераклита Эфесского. Книга Гераклита, выпущенная Нилендером в 1910 г. многие годы «жила» у Цветаевой, экземпляр с ее пометками до сих пор сохранился. Нилендер не зря познакомил Марину с Гераклитом, его философия оказалась близка ей, вошла в ее сознание. Еще и в 1933 г. она поставила эпиграфом к статье «Поэты с историей и поэты без истории» одно из важнейших положений Гераклита: «Никто дважды не ступал в одну и ту же реку». Нилендер открыл Цветаевой и Орфея, образ которого стал родным ей и тема которого в разных вариациях многократно звучала в ее поэзии: «Об Орфее я впервые, ушами души, а не головы, услышала от человека, которого — как тогда решила — первого любила...»90 Оговорка «как тогда решила» не должна смущать нас: никогда не называя Нилендера, Цветаева никогда его не забыла и несколько раз упомянула в своей прозе. Кроме этих упоминаний и того, что можно вычитать из ранних цветаевских стихов, мы мало знаем о Нилендере и их отношениях с Мариной. Философ Федор Степун вспоминает его в эти годы: «Студент Нилендер, восторженный юноша, со священным трепетом трудился над переводом гимнов Орфея и фрагментов Гераклита Эфесского».91 Андрей Белый, мало кого из тогдашних друзей не обливший желчной иронией, о Нилендере говорит с исключительной добротой и нежностью: «флейтой орфической плакал Нилендер» в симфонии «Мусагета».92 Судя по тому, что пишет младшая сестра Цветаевой, Нилендер был увлечен Мариной, однако роман их не состоялся. Для нее уже настало время искать выхода из своего одиночества, но не настало время из него выйти. В «Пленном духе» запечатлела она психологическую ситуацию этих несостоявшихся отношений:

«— Марина, какое безумие, какое преступление — брак! Это говорит — мне говорит! В глаза говорит! — человек, которого... который... — и весь рассказ об Асе и Белом — о нас рассказ, если бы один из нас был хоть чуточку безумнее или преступнее другого из нас».93 Человек, о котором идет здесь речь — Нилендер. В стихотворении «Невестам мудрецов», написанном в десятом году, Цветаева горько иронизировала:

Они покой находят в Гераклите, Орфея тень им зажигает взор... А что у вас? Один венчальный флер!.. (1,72)

Они с Нилендером решили не встречаться. И вот «взамен письма к человеку, с которым лишена была возможности сноситься иначе», Цветаева собирает стихи своих пятнадцати-семнадцати лет и издает «Вечерний альбом» — тогда в России это было просто, нужно было только заплатить за печатание.

«Взамен письма» определило характер этой книги. То, что порой трудно сказать с глазу на глаз, а теперь и вовсе невозможно, Марина вложила в стихи, которые «он» прочтет наедине — как письмо или даже дневник. Так легче открыть себя, не стесняясь своей застенчивости, неуклюжести, «не тех» слов... Недаром Марина зачитывалась «Дневником» рано умершей талантливой художницы Марии Башкирцевой и посвятила «Вечерний альбом» ее «блестящей памяти». Дневник, как и письмо, располагает к большей открытости и откровенности, чем любой другой жанр. В стихах, обращенных к Цветаевой, Максимилиан Волошин вопрошал:

Почему альбом, а не тетрадь?

Но тетрадь, особенно в связи с семнадцатилетней гимназисткой, наводит на скучную мысль об уроках и домашних заданиях. Альбомы же напоминают об уютном вечере при керосиновой лампе, о девушках, шепчущихся о чем-то в углу дивана и пишущих друг другу стихи в альбом... Или поверяющих свои тайны заветному дневнику-альбому. «Уездной барышни альбом», над которым с нежной иронией подшучивал еще Пушкин. Цветаевский «Вечерний альбом» даже издан был на толстой «альбомной» бумаге и «одет» в плотную «альбомную» зеленую обложку. Издавая книгу на свои деньги, она сама распорядилась не только ее составом, но и оформлением.

О чем эта книга? Как будто ни о чем особенном и в то же время о многом. В ней запечатлено знакомство отроческой души с миром. В распахнутые глаза, уши, сердце вливаются первые впечатления жизни. Здесь все: счастье быть с матерью и тепло домашнего уюта, радость встречи с природой и огорчения первой влюбленности, дружба, гимназия, книги. По этому сборнику можно составить представление о чувствах, настроениях, даже повседневном быте автора. В «Вечернем альбоме» три раздела. «Детство» — их общее, Марины и Аси детство, в котором они еще не отделились друг от друга и не воспринимают себя как «я», а лишь как «мы». Это милые сердцу подробности и воспоминания, общие игры, друзья, общая тоска по матери. Читателя не могла не поразить не только естественность всего, о чем рассказывала Цветаева, но и ее доверительное и доверчивое отношение ко всем, кто будет читать эти стихи. Ее искренность основана на уверенности, что все будет понято и истолковано правильно — ведь она посылает книгу «вместо письма», и это вызывает ответное расположение читателя

Раздел «Любовь» обращен к Нилендеру. Если в «Детстве» она поведала ему о своем прошлом, то здесь говорит о настоящем, о любви, боли разлуки, тоске одиночества. Можно видеть, как происходит «отпочкование» Марины от Аси: стихи к Чародею-Эллису написаны еще от имени обеих сестер, те, которые связаны с Нилендером — от собственного «я» Марины:

Ты мне памятен будешь, как самая нежная нота В пробужденьи души... (1,39)

Или:

По тебе тоскует наша зала, — Ты в тени ее видал едва — По тебе тоскуют те слова, Что в тени тебе я не сказала... (1,43)

В разделе «Только тени», обращенном к «любимым теням» Наполеона, Герцога Рейхштадтского и его возлюбленной, «дамы с камелиями» и Сары Бернар, в конце возникает и образ Нилендера, тоже ставшего тенью в Элизиуме души Цветаевой.

На мой теперешний взгляд стихи «Вечернего альбома» представляются чрезмерно наивными, сентиментальными и весьма слабыми. Они из разряда тех стихов, которыми, как корью, надо переболеть в детстве. И однако книга эта имела по выходе большой успех. Ее приветствовали в Москве М. Волошин в «Утре России» и В. Брюсов в «Русской Мысли», в Петербурге — Н. Гумилев в «Апполоне» и в далеком Ростове-на-Дону начинающая поэтесса Мариэтта Шагинян в газете «Приазовский край». Их поразила прежде всего непосредственность и интимность стихов Цветаевой. Волошин, откликнувшийся первым, сравнивал ее с женщинами-поэтессами предыдущего поколения: «ни у одной из них эта женская, эта девичья интимность не достигала такой наивности и искренности, как у Марины Цветаевой... «Невзрослый» стих М. Цветаевой, иногда неуверенный в себе и ломающийся, как детский голос, умеет передать оттенки, недоступные стиху более взрослому».95 Брюсов выделял книгу Цветаевой из огромного потока сборников начинающих авторов, которые, по его словам, «живут в фантастическом мире, ими для себя созданном, и как будто ничего не знают о том, что совершается вокруг нас, что ежедневно встречают наши глаза, о чем ежедневно приходится нам говорить и думать...» Поэтический мир Цветаевой кажется ему прямо противоположным придуманному миру современных молодых поэтов:

«Стихи Марины Цветаевой, напротив, всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь действительно пережитого. Не боясь вводить в поэзию повседневность, она берет непосредственно черты жизни, и это придает ее стихам жуткую интимность».96 Гумилев отметил то новое, что принесла в русскую поэзию первая книга Цветаевой: «нова смелая (иногда чрезмерно) интимность; новы темы, например, детская влюбленность; ново непосредственное, бездумное любование пустяками жизни». Он писал о «внутренней талантливости», «внутреннем своеобразии»97 молодой поэтессы. Казалось ясно, что на горизонте русской поэзии появился поэт, непохожий на других и никому не подражающий — с «лица необщим выраженьем». Более того — оказалось, что Цветаева не поддается влияниям. Дружа с Эллисом, она сумела устоять против «внушения» ей Бодлера. Восхищаясь поэзией Блока и Брюсова, бывая в центре московских символистов «Мусагете», она осталась вне влияния символистов. С самого начала она была сама по себе, «одна из всех». И когда вскоре Волошин поспорил с поэтессой Аделаидой Герцык, что сумеет отыскать в стихах Цветаевой какое-нибудь литературное влияние, — он проиграл этот спор.

После появления отзыва Валерия Брюсова, выхватив из его рецензии несколько не понравившихся ей слов, Марина ринулась в бой на «мэтра». Это выглядело озорством, желанием эпатировать, однако она продемонстрировала свое неприятие поэтики символизма.

Нужно петь, что все темно, Что над миром сны нависли... —

так она эту поэтику определяет, иронически добавляя:

— Так теперь заведено. — (1,184)

И утверждает чуждость для себя подобного мироощущения и символики:

Этих чувств и этих мыслей Мне от Бога не дано! (1,120)

Стихотворение это прямо обращено к «В. Я. Брюсову». Цветаева напечатала его во втором своем сборнике, начав с ним войну и вызвав его неприязнь на долгие гиды.

Много позже Владислав Ходасевич, рассказывая о Нине Петровской — одной из представительниц московского круга символистов, чрезвычайно интересно определил сущность этого литературного направления: «Символисты не хотели отделять писателя от человека, литературную биографию от личной. Символизм не хотел быть только художественной школой, литературным течением. Все время он порывался стать жизненно-творческим методом, и в том была его глубочайшая, быть может, невоплотимая правда, но в постоянном стремлении к этой правде протекла, в сущности, вся его история. Это был ряд попыток, порой истинно героических, — найти сплав жизни и творчества, своего рода философский камень искусства». Борьбой между «писателем» и «человеком» внутри каждого символиста объясняет Ходасевич то, что само творчество их «как бы недовоплотилось», в какой-то мере растрачиваясь на создание «поэм из своей личности». «На первый взгляд странно, — пишет В. Ходасевич, — но в сущности последовательно было то, что в ту пору и среди тех людей «дар писать» и «дар жить» расценивались почти одинаково».98 Если согласиться с таким подходом к символизму — а мне он кажется верным и справедливым — придется признать, что сивмолизм как явление был противопоказан Цветаевой. Я не говорю о ее отношении к поэзии символистов или взаимоотношениях с отдельными его представителями. Она боготворила Блока, восхищалась Андреем Белым, дружила с Константином Бальмонтом и Волошиным, готова была сидеть «у подножья» Вячеслава Иванова... Дело не в личных притяжениях или отталкиваниях, а в мироощущении. В случае Цветаевой ни о каком «создании поэмы из своей жизни» речь идти не могла. Она была человеком долга, понимаемого ею глубоко и серьезно. Ее долг был двулик: долг перед поэзией и долг перед семьей. Ее жизнь оказалась исполнением этого долга. Отступлений почти не было. Иногда она пыталась взбунтоваться, это не доводило до добра, и она сама знала, что бунтовать безнадежно. Она не строила свою жизнь, она ее выполняла, как будто по заранее заданному плану.

Возможно, это звучит странно в отношении той совсем юной девушки, о которой говорится в этой главе. В те времена Цветаева не думала ни о чем подобном. Она была своевольной, беспорядочной, пренебрегающей мнением и интересами окружающих девчонкой. В семнадцать лет она начала курить и пристрастилась к рябиновой настойке — прячась от отца, которого любила и уважала, несмотря на множество приносимых ему огорчений. Бутылку из-под настойки, как вспоминает В. И. Цветаева, Марина выбрасывала в форточку, не думая о том, что падает она возле крыльца и может попасть кому-нибудь в голову. Запомнился старшей сестре и такой случай: «Как-то вечером отец, возвращаясь домой, видит: дворник настойчиво выпроваживает кого-то со двора.

— Кто это? В чем дело?

Оказалось, Марина дала объявление в «Брачную газету», что требуется жених, указав при этом свой адрес.

Делалось это дурачась, мистификации ради».99

Озорство, нежелание учиться, пренебрежение общепринятыми правилами жизни... Может быть, она давала себе разрядку и как-то компенсировала владевшее ею чувство одиночества? Ведь в то же время, выключаясь из окружающего, она неустанно работала: читала, писала, переводила. К восемнадцати годам Цветаева перевела «Орленка» и выпустила первую книгу стихов. В девятнадцать она стала автором еще одной книги. Может быть, еще не осознавая этого, она уже шла дорогой своего долга. Было ли близким легче от этого? Полгода спустя после смерти отца Цветаева признавалась, что он «очень страдал от нас, совсем не знал, что с нами делать». Обстановка в Трехпрудном становилась все более тяжелой; не было центра, вокруг которого сплотилась бы семья, не было общих интересов, каждый шел в свою сторону. Силы и помыслы Ивана Владимировича были отданы Музею, завершение и открытие которого откладывалось из года в год. Здоровье его ухудшалось, он страшился, что не доведет дело до конца. К тому же с начала 1909 года его лихорадила тяжба с Министром Народного просвещения А.Н. Шварцем, бывшим его однокурсником по Университету. Придравшись к случаю кражи гравюр в Румянцевском музее, директором которого все еще состоял И. В. Цветаев, Министр начал присылать в музей одну ревизию за другой, ища материалов для обвинения директора в халатности и злоупотреблениях. Трижды Шварц обращался в Правительственный Сенат с предложением привлечь Цветаева к уголовной ответственности, его не останавливало даже то, что вор и большая часть гравюр были обнаружены Цветаевым сразу после пропажи. Трижды Сенат рассматривал дело «Шварца-Цветаева» и, в конце концов, прекратил его за «бездоказательностью обвинений». Однако «нравственная победа» дорого обошлась Ивану Владимировичу: получив доклад Министра и не узнав мнения Сената, Николай II согласился на увольнение Цветаева, не приняв во внимание его двадцативосьмилетней службы и не назначив ему никакой пенсии. «Я Шварцем внутренне выбит из колеи. Завтра в Сенате... мне выдадут копии Рапорта Шварца обо мне. Отвечать я буду осенью»100- писал Иван Владимирович. Кто мог помочь ему, поддержать и утешить? Мария Александровна, если бы была жива. Но ее не было, а с детьми у него не было близости, и если они от души сочувствовали отцу, то вряд ли при своих характерах могли это сочувствие выразить. Они мало понимали друг друга, и он знал, что у него нет ни влияния, ни власти над ними. Младшие дочери научились его потихоньку обманывать. Возможно, это была «святая ложь» — чтобы не огорчать. Жить по его — «старым» — правилам никто из детей не хотел и не собирался. В жестоком и по-юношески несправедливом стихотворении «Столовая» Марина изобразила членов своей семьи как «во всем друг другу чуждых» и даже «врагов», а их совместную жизнь в Трехпрудном как «мир из-за тарелки супа». Очевидно, именно по поводу этого стихотворения В. Брюсов сказал в своем отзыве на «Вечерний альбом»: «Когда читаешь ее книгу, минутами становится неловко, словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру и подсмотрел сцену, видеть которую не должны бы посторонние».101 Тайна семейной жизни — одна из самых закрытых, но надо надеяться, сцены, подобные описанной в «Столовой», происходили у Цветаевых не каждый день. Тем не менее, стихи свидетельствуют, что устойчивость покинула этот дом, и Мариной владело чувство, что «все неустойчиво, недружелюбно, ломко...». Не сами ли они были в этом виноваты? Каждый свою боль скрывал, уносил к себе, замыкался в ней, а на поверхности, для других оставались отчуждение и холод. В. И. Цветаева записывала в дневнике:

«... в Трехпрудном выяснилось что-то все-таки несообразное. Оно перемелется, но лучше бы не было таких толчков друг о друга.

Марина молча, упорно, ни с кем не считаясь — куда она идет? Так жить с людьми невозможно. Так, с закрытыми глазами, можно оступиться в очень большое зло. И кажется мне, что Марина и не «закрывает глаз», а как-то органически не чувствует других людей, хотя бы и самых близких, когда они ей не нужны. Какие-то клавиши не подают звука. В жизни это довольно страшно.

Ее нельзя назвать злой, нельзя назвать доброй. В ней стихийные порывы. Уменье ни с чем не считаться. Упорство. Она очень способна, умна. Труд над тем, что ей любо — уже не труд, а наслаждение! Это, конечно, огромно. И она еще только подросток… Время скажет свое.

Только чувствую: от Марины, близкой, младшей, родной, я отхожу... Без слов, как-то само собой, внутренне трудно». 102

Эта запись важна тем, что рисует Цветаеву в то необычайно грудное для нее переходное от отрочества к юности время. Старшая сестра видит необычность Марины, кажется, понимает ее достоинства и недостатки — и совершенно ее не чувствует, не может — и не старается — проникнуть за поверхность, вглубь души и характера. Она «отходит», отступает, отступается от Марины, не сделав попыток помочь, преодолеть «трудный» возраст и трудную ситуацию. В сознании Валерии никак не связались ум, талант, умение трудиться средней сестры с ее «закрытостью», стихийностью, отчужденностью от окружающих. Увы, это типично: видя перед собой большого поэта, другие хотели бы, чтобы он был к тому же «рубахой-парнем», душой компании и отличным соседом по коммунальной квартире. Непонимание того, что поэтический дар накладывает отпечаток на личность и взаимоотношения с людьми, часто сопутствует поэтам. Так было и в данном случае. Старшей сестре легче было «отойти», чем вникнуть в то, что происходит с Мариной. А между тем, как могло бы помочь ей дружеское женское участие — любовь и внимание Валерии. Может быть, только она могла бы хоть отчасти заменить мать.

В конце зимы 1910 г. Марина, кажется, покушалась на самоубийство. Об этом известно из воспоминаний Анастасии Цветаевой, никаких других свидетельств нет. Роман с Нилендером окончился, не начавшись — она чувствовала, что выхода из одиночества нет и не будет. Дело шло к весне, Ася гостила у Тьо в Тарусе. Марина осталась в Москве: предстояли гастроли Сары Бернар и она купила билеты на все спектакли. Перед отъездом Асе показалось, что с «Орленком» у сестры связаны какие-то планы. Некоторое время спустя появившись в Тарусе, Марина обмолвилась: «Не удалось». Что — не удалось? Позже, по намекам сестры Ася решила, что на спектакле «Орленок» Марина пыталась застрелиться, но револьвер дал осечку... Действительно ли так было? Тогда она все скрыла от младшей сестры, никогда не отдала и даже не упомянула, что приготовила для нее прощальное письмо. Кажется вероятным, что все намеки и догадки Ася вспомнила и поняла более тридцати лет спустя, когда, уже после смерти Марины — случайно, из третьих рук — она получила то давнее письмо сестры, написанное перед попыткой самоубийства. К сожалению, это письмо пропало, и нам остается полагаться лишь на память Анастасии Цветаевой, которая его пересказывает. Увы, в ее воспоминаниях об этом страшном эпизоде в жизни сестры есть существенные противоречия. И может быть не было попытки самоубийства? Может быть, написав прощальное письмо, Марина дала себе выход, разрядку гнетущему ее напряжению? Писание и позже всегда было выходом из всех ее жизненных тупиков. Но даже если и попытки самоубийства не было, а было только прощальное письмо, — мы можем почувствовать, в каком тяжелом психическом состоянии вступала Марина в юность, как давило ее одиночество и, казалось бы, добровольное затворничество с книгами.

Не получилось дружбы с Нилендером. Перестал бывать в Трехпрудном Эллис после скандала весной 1910 г., когда он вырезал страницы из книг в библиотеке Румянцевского музея. Отношения Эллиса с сестрами Цветаевыми не прервались, но интенсивность дружбы иссякла. И уже тогда, по-видимому, появились чуть заметные нотки иронии. Осенью 1911 г. Марина напишет, что ей не хочется просить Эллиса привести в «Мусагет» ее будущего мужа. А в 1914 г. в поэме «Чародей», вспоминая их восторженную дружбу втроем и отдавая ей должное, Цветаева не старается скрыть иронии ни к себе тогдашней, ни к герою поэмы. Александр Блок писал однажды Андрею Белому об Эллисе: «я боюсь Эллиса, что-то в нем чужое — ужасное, когда не милое, и только милое, когда я его увижу и он повернет ко мне одно из своих многих лиц». 103 Не один Блок говорил о том, что Эллис мог быть ужасным, страшным, но сестрам-подросткам он не показал этих своих «лиц». Он предстал перед ними «только милым»: восторженным, благословляющим, фантазирующим, проклинающим, постоянно кипящим. А ретроспективно — немножко смешным. Эпоха Эллиса в марининой жизни кончилась.

И сразу же наступила эпоха Максимилиана Волошина, начавшаяся его статьей о «Вечернем альбоме». Между ними возникла чисто литературная дружба: Волошин пытался приобщить Цветаеву к книгам, которыми сам тогда увлекался, она писала и говорила ему о том, что она любит. Это был период «прощупывания» ими друг друга. Несмотря на доброжелательность Волошина к ее стихам и к ней самой, Цветаева не сразу решилась поверить в эту дружбу и довериться ей.

Безнадежно-взрослый Вы? О, нет! Вы дитя и Вам нужны игрушки, Потому я и боюсь ловушки, Потому и сдержан мой привет... (1,309)

— писала она в начале знакомства. Однако довольно скоро между ними, несмотря на большую разницу в возрасте (Волошин на шестнадцать лет старше), возникает взаимопонимание, и уже весной 1911 года Цветаева пишет Волошину из Гурзуфа письма, полные доверчивой откровенности. Она говорит о море, но в словах ее слышится тоска по Человеку: «Я смотрю на море — издалека и вблизи, опускаю в него руки — но все оно не мое, я не его. Раствориться и слиться нельзя».104 Тема невозможности «раствориться и слиться» станет постоянной в творчестве Цветаевой. В письме от 18 апреля 1911 г. она полушутя называет Волошина «Monsieur mon рèге spirituel», но содержание письма серьезно, это почти исповедь — она подчеркивает это в конце. При наивности некоторых категоричных заявлений типа: «Доктор не может понять стихотворения! Или он будет плохим доктором, или он будет неискренним человеком», — видно, что Марина умеет анализировать и весьма трезво оценивает свое положение: «Виноваты книги и еще мое глубокое недоверие к настоящей, реальной жизни... Я забываюсь только одна, только в книге, только над книгой!.. Книги мне дали больше, чем люди. Воспоминание о человеке всегда бледнеет перед воспоминанием о книге, — я не говорю о детских воспоминаниях, нет, только о взрослых!» Ей кажется, что она «мысленно все пережила», жизнь видится слишком простой и грубой; она задает Волошину и самой себе вопрос: «Значит, я не могу быть счастливой?» И, наконец, признание — значительное для нее на годы вперед: «Остается ощущение полного одиночества, которому нет лечения. Тело другого человека — стена, она мешает видеть его душу. О, как я ненавижу эту стену!»105





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 228 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.011 с)...