Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Вонгозеро 21 страница



То, что я не права, выяснилось очень скоро – слишком скоро; не прошло и четверти часа, я даже не успела ничего произнести вслух, потому что никак не могла придумать, как это можно озвучить – сейчас, при Мишке, нахохлившемся на заднем сиденье, при докторе, особенно – при докторе, как вообще можно признаться в том, что желаешь смерти двадцати тысячам человек, незнакомых, ни в чем не виноватых? В том, что после этих одиннадцати страшных дней, проведенных в дороге, тебе уже, пожалуй, даже безразлично, мучительно ли они умирали – главное, чтобы их больше не было на твоем пути? Хорошо, что я долго подбирала слова, потому что они мне не понадобились – сначала Андрей сказал «подъезжаем, теперь аккуратно», и почти сразу же после этих его слов дорога, казавшаяся на протяжении ста последних километров такой негостеприимной, как будто выталкивающей нас обратно, превратилась в полную свою противоположность, расстелив перед нами укатанную, ровную поверхность, свидетельствующую о том, что недавно здесь проехала не одна и не две, а много машин. Это было похоже на границу, оставленную на асфальте дождем, – когда плотная, казавшаяся бесконечной стена воды, льющейся с неба, прижимает тебя к земле, а потом неожиданно исчезает – разом, без переходов, заставляя суматошно работающие «дворники» скрипеть по сухому стеклу.

В ней не было ничего дружелюбного, в этой новой дороге, и она не внушила нам облегчения – только тревогу, и не успели мы заново привыкнуть к этой тревоге, как произошло еще одно событие: сразу же, как только кончился лес, уступив место невзрачным, хмурым строениям, в динамике раздался долгий, невнятный хруст. Он продолжался минуту или две, а затем умолк, чтобы через мгновение возобновиться снова, и, пока он длился, неодушевленный, зловещий, я почувствовала острое желание выключить рацию, словно эта маленькая черная коробочка, прикрепленная к подлокотнику между сиденьями, столько раз выручавшая нас в дороге, могла теперь навредить нам.

– …к задним воротам, – вдруг отчетливо сказала рация чужим, незнакомым голосом и тут же снова нечленораздельно захрипела.

Я вздрогнула.

– Сигнал плохой, – сказал Сережа, не отводя глаз от дороги, – до них километров двадцать пять – тридцать. Это может быть где угодно, Ань.

Ты же знаешь, ты прекрасно знаешь, что они могут быть только в одном месте – у нас на пути, хотела я сказать, но промолчала – сейчас не было смысла спорить, потому что хруст нарастал, усиливался, становился все ближе, все больше похож на человеческую речь, и его надо было расслышать, расшифровать, чтобы подготовиться к тому, что ждет нас впереди:

– …не возьмем, не возьмем! – вдруг страшно закричали в динамике, и надсадный этот крик захлебнулся жестоким и длинным приступом булькающего кашля, а затем жуткий хруст раздался снова, как будто среди всех невидимых нам собеседников человеческой речью владел только один – тот, кто говорил про задние ворота, остальные же – сколько бы их ни было – способны были изъясняться только с помощью неживого, механического треска.

Лендкрузер внезапно бешено засигналил, замигал аварийными огнями, дернулся влево и замер почти поперек дороги, широкой и пока совершенно пустой; нам пришлось притормозить, чтобы не врезаться в резко замедлившийся пикап. Водительское окошко Лендкрузера плавно опустилось, и папа, высунувшийся почти по пояс, высоко поднял над головой сложенные крестом руки и настойчиво затряс ими в воздухе, и не убирал их до тех пор, пока Андрей, тоже открывший окно, не выставил вверх раскрытую ладонь; затем то же самое пришлось проделать и Сереже – закатив глаза, он тоже высунул руку и нетерпеливо помахал:

– Сами бы мы ни за что не догадались, что сейчас не время трепаться, – недовольно сказал он, когда мы снова тронулись с места.

Было ясно, что мы приближаемся – звуков в эфире становилось все больше; наконец к тому, кого мы услышали первым, добавился еще один, новый голос, а затем, спустя пару километров, еще несколько – матерясь и перекрикивая друг друга, эти неизвестные нам люди явно были заняты каким‑то важным делом, и, судя по тому, как взбудораженно, почти на грани истерики они звучали, дело это вовсе не было безопасным. Теперь мы могли двигаться быстро, и пока за окном мелькали унылые пейзажи облепивших Медвежьегорск поселков – безлюдных, к счастью, до сих пор еще безлюдных, – нам было нечем больше занять себя, не на что отвлечься, кроме этих полных злости и тревоги косноязычных, бессвязных выкриков, кашля и мата – и мы завороженно слушали все это, словно чудовищную и безвкусную радиопередачу, вторгнувшуюся в уютный тесный мирок, которым до сих пор являлись для нас наши машины.

– Я могу ошибаться, – наконец озабоченно начал доктор, – но по меньшей мере один из них болен…

– …с другой стороны, с другой стороны давай!.. – зло и отчаянно заорала рация, и одновременно с этим выкриком неожиданно грохнул выстрел – одиночный, с оглушительным эхом, и сразу за ним – еще один, а потом выстрелы пошли недлинными, густыми очередями – та‑та‑там, та‑там, та‑та‑та‑там, словно заработала гигантская швейная машинка; Сережа быстрым движением нажал на кнопку стеклоподъемника – в этот самый момент мы как раз проезжали стелу со смешным медведем и аляповатой надписью «Добро пожаловать в Медвежьегорск», и ворвавшийся вместе с холодным воздухом в распахнутое окно двойник этого отвратительного железного клекота немедленно переплелся с тем, что несся из захлебывающегося динамика. Нам больше не нужна рация, чтобы все это слышать, подумала я, это совсем рядом, это может быть где угодно, вон за тем двухэтажным домом с облезлой крышей, утыканной спутниковыми тарелками, или впереди, за поворотом, мы едем слишком быстро, это маленький город, еще минута, две – и мы на полном ходу влетим прямо в самую гущу того, что там происходит. Я повернулась и схватила Сережу за плечо, и попыталась крикнуть «Стой!», но мое сжавшееся горло не сумело издать ни звука, а Сережа, нетерпеливо дернув плечом, стряхнул мою руку и ударил по тормозам – так резко, что меня качнуло вперед, и в то же мгновение несколько раз стукнул ладонью по широкой пластиковой перемычке рулевого колеса – Паджеро хрипло вскрикнул три раза и умолк, а я, упираясь локтем в приборную доску, подняла голову и увидела, как тяжелый прицеп тормозящего пикапа заносит вправо, к обочине, как он едва не переворачивается, а еще через несколько секунд, проскочив лишних двадцать метров, останавливается Лендкрузер.

Мы стояли посреди незнакомой улицы и напряженно вслушивались – но выстрелов больше не было; одновременно с ними утихли и голоса, доносившиеся из динамиков, и рация теперь умиротворенно шипела и потрескивала, словно и оглушающий грохот, и яростные крики просто нам померещились. Присмотревшись, я внезапно поняла, что не могу разглядеть противоположного конца этой широкой, вероятно, центральной улицы – метрах в ста с небольшим уже не было видно ни домов, ни деревьев, как будто в этом месте кто‑то установил мутную, белесоватую стеклянную стену.

– Это что, туман? – спросила я.

– Это дым, – сказал Сережа. – Ты разве не чувствуешь? – И я сразу поняла, что он прав – несмотря на холод, свежести в воздухе почти не осталось, он сделался горьким, и каждый вдох оставлял теперь во рту неприятный привкус горелой бумаги, какой бывает, если по ошибке прикурить сигарету с фильтра.

– Ну, какие идеи? – спросил папа, медленно подкатываясь и останавливаясь рядом с нами.

– Не знаю, – покачал головой Сережа, задумчиво вглядываясь в окутанную дымом улицу, – не видно же еще ни черта…

– Давайте переждем, – глухо сказала Марина и повернула к нам белое, перекошенное страхом лицо с прыгающими, безумными губами, – хотя бы до темноты, спрячемся где‑нибудь, а потом поедем, ну пожалуйста, пожалуйста…

– Если ты опять решила выпрыгивать из машины, – свирепо сказал папа, – я тебя здесь же и брошу, поняла? – и она поспешно и испуганно закивала и снова откинулась на сиденье, прижав к губам сжатые кулаки.

– Предлагаю ехать, – сказал Сережа, – тихо, но ехать. Если что‑нибудь заметишь – в боковые улицы не сворачивай, города мы не знаем, застрянем еще. Если что – разворачиваемся и рвем назад тем же маршрутом, договорились?

Как бы мы ни жались теперь к обочине, стараясь оставить слева как можно больше места для разворота, как бы медленно мы ни ползли, боясь нарушить придавившую нас зловещую, выжидательную тишину шумом моторов, я не чувствовала себя в большей безопасности, чем если бы мы попытались вслепую, на полном ходу прорваться, проскочить этот недлинный город насквозь. По какой‑то причине это растянутое ожидание оказалось гораздо тяжелее безрассудного прыжка вперед; я бы с радостью зажмурилась, спрятала голову в коленях до тех пор, пока все не закончится, но надо было смотреть по сторонам, ничего не упуская, осматривая каждое разбитое окно, каждую выпотрошенную витрину, беспорядочно разбросанный по снегу мусор, уходящие в никуда переулки. Крошечный видимый кусок улицы, казалось, движется вместе с нами в непрозрачной молочной мгле, словно кто‑то держит нас в луче огромного прожектора – из белесой пустоты неожиданно надвинулось неуместно огромное, почерневшее здание с высокой, одиноко торчащей квадратной башней и подъездной дорожкой, перекрытой двумя бетонными балками. Прислонившись спиной к одной из этих балок, в спокойной, равнодушной позе, низко опустив голову на грудь, сидел мертвый человек – его раскрытые, обращенные к небу ладони были полны нетающего снега; а как только черное здание пропало, расступившийся туман показал еще одно тело, лежащее теперь на дороге, лицом вниз, и я отметила про себя, что если нам придется разворачиваться и во весь дух гнать обратно, то придется проехать прямо по нему. Еще через сто метров, когда тела уже не было видно, возле съезда на боковую улицу, перегороженного машиной «Скорой» помощи с расколотым надвое лобовым стеклом, мы остановились, потому что обращенный к нам белоснежный борт ее был распахнут, и в зияющем проеме, беззаботно свесив ноги в расшнурованных ботинках, сидел еще один человек, и человек этот был несомненно жив.

Почему‑то сразу было ясно, что человек, сидящий в «Скорой помощи», никакой не врач, и дело было даже не в отсутствии белого халата – что‑то во всей его безразличной позе, в том, как он безо всякого интереса коротко скользнул глазами по нашим лицам, давало понять, что место, в котором мы обнаружили его, выбрано им совершенно случайно – с таким же успехом он мог бы сидеть на деревянной парковой скамейке, разложив газету. Несмотря на мороз, он был без шапки, но в теплой, наглухо застегнутой и даже туго перепоясанной куртке, спереди покрытой – от груди и вниз, к животу – какими‑то темными пятнами. Рядом с ним, прямо на резиновом ребристом полу, стояла открытая консервная банка, из которой он методично выуживал что‑то очень грязными пальцами и с видимым удовольствием отправлял себе в рот; еще одна банка, пока нетронутая, мирно покоилась там же, на полу, рядом с двумя пузатыми бутылками шампанского. Одна из них была почти пуста, вторая – пока запечатана, но фольга с нее была уже сорвана и золотистой кучкой поблескивала теперь на снегу, между колес.

– Эй, там, в «Скорой помощи», – громко сказал папа, и это уточнение показалось мне необязательным, потому что кроме нас и человека в расшнурованных ботинках на этой широкой, словно залитой молоком улице не было больше ни единой души. – Не холодно тебе?

Человек деловито, чтобы не пропало ни капли, облизнул свои грязные пальцы и только после этого неторопливо поднял на нас глаза. Лицо у него было нестарое, но уже какое‑то отечное и кирпично‑красное, обожженное то ли ветром, то ли алкоголем; дышал он нехорошо – неровно и шумно.

– Не, не холодно, – ответил он наконец и покачал головой.

– Ты один? – спросил тогда папа; незнакомец коротко, хрипло засмеялся и ответил непонятно:

– Теперь каждый один, – смех внезапно сменился приступом кашля, скрутившего человека с красным лицом пополам, и пока он отплевывался и задыхался – мне нестерпимо захотелось закрыть окно, загородить лицо рукавом, – доктор потянулся вперед, отодвигая Мишку от окна.

– Не бойтесь, – сказал он мне вполголоса, – на таком расстоянии заразиться невозможно. – И продолжил уже громче, обращаясь к незнакомцу: – Вы больны! – сказал он настойчиво. – Вам нужна помощь.

Не разгибаясь, человек поднял перепачканную в масле ладонь с растопыренными пальцами и несколько раз помахал ею в воздухе.

– Водка мне нужна, – сказал он, откашлявшись. – У вас водки нету?

– Водки? – растерянно переспросил доктор. – Нет водки…

– Ну и ладно, – весело и пьяно сказал человек и подмигнул доктору, – сегодня обойдусь как‑нибудь. Жрать у нас нечего, – сообщил он потом, – давно, недели две. Я два дня не ел – а сегодня зашел к соседке, соседка у меня померла, слышь, я зашел – мне‑то уж не страшно ничего, так у нее еды никакой не осталось, я – в кладовку, и вот – шампанское и шпроты. – Он снова полез пальцами в банку и действительно – теперь я разглядела – подцепил скользкую, масляную рыбку, добавив еще несколько жирных пятен в коллекцию на своей куртке. – К Новому году, наверно, готовилась. Хорошая женщина была, – сказал он с набитым ртом.

В этот момент где‑то – совсем недалеко – снова стукнул одинокий выстрел, но незнакомец, увлеченный своими шпротами, даже не повернул головы.

– Это где у вас стреляют? – спросил Сережа у меня над ухом.

– Это? Это в порту, – последовал равнодушный ответ, – там склад продовольственный. Сегодня че‑то опять штурмуют – не наши, не местные, наезжают раз в пару дней и давай палить. Наших‑то уже не осталось никого, кто помер, а кого еще в первые дни постреляли. – С этими словами он поднял банку и тщательно осмотрел ее, а затем, убедившись, что она пуста, с аппетитом причмокивая, в несколько небольших глотков выпил оставшееся масло.

– Слушай, – сказал Сережа, – если мы вон там направо повернем, к трассе, не попадемся мы?

– Не, – сказал незнакомец и опять улыбнулся – масляная струйка вытекла у него из уголка рта на небритый подбородок, – тут тихо вроде. К порту не суйтесь, главное, – тут он протянул руку и ухватил ближайшую из пузатых бутылок, с уже сорванной фольгой.

– Люблю, когда хлопает, – сообщил он и нежно побаюкал бутылку, – так оно невкусное, конечно, но как хлопает – люблю. Хотите, сейчас хлопну?

– Послушайте, – сказал доктор, – ну послушайте меня. Вам скоро станет хуже. Найдите теплое место, приготовьте себе воды, вы скоро не сможете ходить, понимаете?

Мечтательное выражение на небритом и грязном лице незнакомца пропало – он перестал улыбаться и, нахмурившись, враждебно поглядел на доктора.

– «Приготовьте воды», – передразнил он, и лицо его скривилось. – Стану я ждать. Как прижмет, прогуляюсь вон, до порта хотя бы – раз! и все. – Еще один, более жестокий приступ кашля снова скрутил его; перед тем как разогнуться, он сплюнул себе под ноги – и плевок растекся красным на утоптанном снегу.

– У вас жар, – сказал доктор, – это очень быстрая болезнь – вам прямо сейчас нужно в тепло.

– Ты давай, езжай отсюда, умник, – с неожиданной злостью произнес незнакомец, – а то я сейчас подойду поближе да подышу на тебя, понял?

Когда мы отъезжали, снова выстраиваясь гуськом на заброшенной, разоренной центральной улице, я оглянулась, чтобы еще раз увидеть белоснежную «Скорую» с откинутым бортом и торчащие из нее ноги в расшнурованных ботинках – сидевший в ней человек уже как будто совершенно забыл о нас: напряженно склонившись, он старательно откручивал проволоку, прижимающую пластмассовую пробку – как раз перед тем, как его согнутая фигура скрылась из вида, раздался хлопок и короткий, хриплый смех.

– Надо было оставить ему еды, – глухо сказал доктор. – Хотя бы немного. Нельзя было оставлять его так… У вас же есть, наверное?..

– Не нужна ему наша еда, – отозвался Сережа, когда мы проскочили под железнодорожный мост, легко, беспрепятственно; где‑то далеко за спиной у нас еще постукивали одиночные выстрелы, но каменные здания уже уступили место обыкновенным деревянным домишкам, почти деревенским, мимо которых мы летели облегченно, ускоряясь. Этот страшный – самый страшный из всех, которые нам довелось увидеть – город вот‑вот должен был кончиться. – Ничего ему уже не нужно.

– Вы не понимаете! – закричал вдруг доктор. – Не понимаете! Так нельзя! Это… это бесчеловечно. Я врач, поймите же наконец, это мой долг – помогать, облегчать страдания, а теперь каждый день, каждый час теперь заставляет меня действовать вопреки всему, во что я верил всю жизнь… Я не могу – так.

Он замолчал, прожигая глазами Сережин затылок; за окном мелькнула перечеркнутая табличка «Медвежьегорск», потом синий указатель «Ленинград – Юстозеро – Мурманск».

– А, вы все равно не поймете, – горько произнес он, когда мы выскочили на трассу.

– Ну почему же – не пойму, – ровно сказал Сережа. – Я вчера убил человека.

* * *

Вот и все, подумала я, когда пропал из вида последний, почти похороненный под снегом маленький дом с покосившимся забором, плотно сжатым с двух сторон высокими сугробами; страшный город отпустил нас, в последний раз плюнув нам вслед далекой и неопасной теперь автоматной очередью, после которой радиоэфир очистился и опустел – как раз в тот момент, когда проплыла мимо широкая лента укатанной множеством колес федеральной трассы, соединяющей мертвый Петрозаводск и далекий Мурманск. Вот и все. Больше ничего этого не будет – никаких каменных домов, мостов, забитых брошенными автомобилями улиц, выпотрошенных витрин, ослепших окон. Тоскливого ожидания смерти. Страха.

– Двести километров, – сказал Сережа, словно услышав мои мысли. – Потерпи, малыш. Если повезет, к вечеру доберемся.

Мы в дороге одиннадцать дней, думала я, каждый из которых, каждый, без исключения, начинается с мысли – если нам повезет, и боже мой, как же я устала полагаться на везение. Нам действительно везло все это время – неправдоподобно, неслыханно везло – начиная с того дня, когда Сережа поехал за Ирой и мальчиком и вернулся живым, и потом, когда многоголовая, опасная волна уже нависла над нами, чтобы проглотить – а мы вырвались, ускользнули в последнюю минуту, оставив ей на растерзание все, что нам было дорого – наши планы на будущее, наши мечты, наши дома, в которых нам так нравилось жить, и даже наших близких, которых мы не успели спасти. Нам повезло даже в тот день, когда Леню ударили ножом – потому что он мог умереть и не умер. Ни один из этих долгих, тревожных одиннадцати дней не достался нам дешево – каждый имел свою цену, и теперь, когда впереди последние двести километров, крошечный кусочек пути, нам уже нечем оплатить свое везение, потому что у нас больше ничего не осталось – только мы сами.

– Что за черт, – вдруг сказал Сережа.

Вот оно, подумала я, ну конечно, разве можно было надеяться, разве не глупо было рассчитывать на то, что все позади; я подняла глаза, готовая увидеть что угодно – поваленное дерево, замерший поперек дороги лесовоз, груженный огромными бревнами, бетонный забор с заплетенными поверху кольцами колючей проволоки или даже просто обрыв, неизвестно откуда взявшийся глубокий, непреодолимый овраг – но ничего этого не было, совсем ничего – ровное, пустое белое полотно, молчаливый лес, тишина, и я уже открыла рот, чтобы спросить – что, что случилось, и только тогда заметила, что Лендкрузер двигается как‑то странно, рывками, неуклюже петляя из стороны в сторону, как будто у него пробито колесо, а Сережа тянется к микрофону, но так и не успевает им воспользоваться, потому что грузный черный автомобиль, вильнув в последний раз, медленно сползает с дороги и наконец замирает, уткнувшись своей тяжелой мордой в голые прутья кустов, торчащие на обочине.

Все это по‑прежнему могло еще означать всего лишь пробитое колесо – конечно, могло бы, и поэтому Сережа спокойно остановил машину, неторопливо шагнул на дорогу и аккуратно прихлопнул за собой дверь, чтобы не дать холодному воздуху проникнуть внутрь – и только потом побежал, может быть, после того, как услышал жалобный треск обледеневших веток, поднял глаза и увидел, что огромные Лендкрузеровы колеса по‑прежнему крутятся и он продолжает едва заметно ползти вперед в тщетной попытке проломить густой замороженный частокол щуплых молоденьких берез – приземистый, с непрозрачными тонированными окнами, больше похожий не на машину, в которой сидят люди, а на какое‑то спятившее большое животное, и вот тогда я тоже выскочила, не заботясь уже о том, чтобы захлопнуть дверцу – не из‑за крутящихся колес и треска веток, а из‑за того, что он побежал.

Для того чтобы добраться до буксующего Лендкрузера, мне потребовалось всего несколько секунд, и, приближаясь, я увидела, как Сережа рывком распахивает водительскую дверь, как по пояс скрывается внутри, в салоне, и через мгновение снова показывается снаружи, плотно обхватив руками обмякшую фигуру отца в распахнутой бесформенной куртке, и тащит его, несопротивляющегося, на воздух, как папины ноги застревают в переплетении педалей под рулем и как Марина с тоненьким визгом выпадает из салона с другой стороны и почти на четвереньках ползет к водительской дверце, чтобы помочь вытащить ноги. Как страшно мотается из стороны в сторону безучастная папина голова.

Он лежал на спине прямо на снегу, с подложенной под голову Сережиной курткой, которую тот сорвал с себя так поспешно, что, кажется, выдрал с мясом несколько пуговиц, с открытыми глазами, смотрящими мимо наших лиц куда‑то вверх, в низко нависшее холодное небо; я заметила, что губы у него совершенно синие, а в выцветшей, рыжеватой с проседью щетине блестит перламутровая ниточка слюны. Возле него на коленях сидела Марина в своем белоснежном комбинезоне и дрожащей, мгновенно краснеющей на морозе рукой все пыталась зачем‑то пригладить ему волосы, а Сережа просто беспомощно стоял рядом, не опускаясь на колени, не делая даже попыток потрясти отца за плечо, и только повторял растерянно: «Пап?.. Пап…» Он сейчас умрет, подумала я, с каким‑то тупым любопытством заглядывая в бессмысленные, невидящие папины глаза, а может быть, он уже умер, пусть она уберет руку, я не могу разглядеть, я ни разу еще не видела, как умирает человек, только в кино, почему‑то я не чувствовала ни страха, ни жалости, только любопытство, за которое мне потом обязательно станет стыдно, и фоном – Сережин голос, повторяющий «пап… пап!..», и вдруг кто‑то крепко схватил меня за плечо и резко развернул – так, что я едва не потеряла равновесие, – и перед глазами у меня возникло красное, сердитое лицо доктора, который прокричал:

– Аптечку! Быстро! – И, наверное, потому, что я продолжала смотреть на него – тупо, бессмысленно, он больно схватил меня и второй рукой тоже и почти швырнул в направлении Паджеро, и только потом, оттолкнув Марину, обрушился, спикировал, словно нелепая толстая птица, на неподвижное, опрокинутое тело, и наклонился – низко, прямо к белому папиному лицу, втискивая свои короткие пальцы под вытянутый ворот его свитера, и, поскольку я по‑прежнему не двигалась с места, рявкнул, не оборачиваясь: – Вы еще здесь? Аптечку, я сказал! – И, высоко подняв руку, со всего размаху ударил кулаком куда‑то в центр беззащитной папиной груди.

Бесполезно, думала я, пока вяло плелась к машине – десять шагов, пятнадцать, – пока вынимала из трясущихся Мишкиных пальцев прямоугольную автомобильную аптечку, пока шла обратно, к доктору, стоявшему возле папы на коленях, повернув к дороге широкие подошвы своих ботинок с неравномерно стоптанными пятками, это все – бесполезно. Нет никакого смысла – ни в этой срочности, ни в этих криках, можно делать все, что угодно – запрокидывать неподвижную голову, насильно наполнять воздухом парализованные легкие – раз, два, упирать в грудную клетку перекрещенные ладони, давить – быстро и часто, снова дышать – это не поможет, он все равно умрет, он уже умер, потому что кто‑то из нас, очевидно, должен был – чтобы заплатить за эти последние двести километров, а иначе нам ни за что не дали бы их проехать, почему никто этого не понимает, кроме меня.

Я подошла к Сереже и сунула ему в руки аптечку, которую он взял и ошалело, дико взглянул на меня – не открывая, просто держа ее перед собой, а доктор крикнул: «Отойдите все, не мешайте мне», мы отшатнулись, а Марина просто отползла и осталась сидеть на дороге, и тогда он снова наклонился – дышать, щупать пульс за желтоватым папиным ухом, упираться ладонями, бесконечно, бесполезно, сколько должно пройти времени, прежде чем и ему наконец станет ясно, что его усилия напрасны, что он так же, как и мы, беспомощен против этой зловещей, безжалостной симметрии, против правил, в соответствии с которыми в теперешнем нашем мире просто не может быть никакого кредита, никакого аванса, и что, если бы даже в нашем распоряжении оказалось сейчас что‑нибудь посерьезнее этой жалкой аптечки, до сих пор забрызганной Лениной кровью, это все равно ничего не изменило бы?

Когда через несколько минут папины щеки порозовели, а из легких вырвался первый, еле слышный булькающий звук, когда доктор, разогнувшись, рукавом вытер залитое потом, мокрое лицо и произнес «ну, давайте аптечку», и после этих его слов Сережа наконец начал открывать ее, рассыпая надорванные упаковки с бинтами и гигиеническими салфетками, спрашивая – «что, что нужно? валидол?», на что доктор нетерпеливо махнул рукой и потянулся «к черту валидол, нитроглицерин хотя бы есть? дайте сюда», когда все – все, даже Леня, выкарабкавшийся из машины, обступили их и загомонили, засуетились разом, подбирая рассыпавшиеся пакетики, присаживаясь рядом, стараясь быть полезными, я поняла, что отступаю назад, к обочине, в милосердную тень застрявшего в кустах Лендкрузера, туда, где никто не сможет увидеть выражения моего лица. Уже там, за машиной, прижимаясь щекой к мокрому стеклу, я с ужасом обнаружила между пальцев зажженную сигарету, не помня даже, как доставала ее, как закуривала; я, наверное, сделала это прямо там, на глазах у всех, на глазах у Сережи, достала из кармана пачку, щелкнула зажигалкой, этого не может быть, и тогда я поспешно выбросила предательский дымящийся столбик, не долетевший до земли и застрявший в голых ветках, и рванулась, чтобы достать его; что‑то остро царапнуло щеку, но я дотянулась, подгребла сигарету и утопила ее – поглубже, чтобы не оставить следов, а потом зачерпнула целую пригоршню холодного, обжигающего снега и прижала к лицу, с силой, обеими руками.

– Мам, – сказал Мишка за моей спиной, – все в порядке, мам. Доктор говорит, все будет в порядке, – и я кивнула, не отнимая рук от лица, думая при этом – не то, не то, значит, будет что‑то еще.

Не прошло и нескольких часов, как стало ясно, что эти затянувшиеся, бесконечные двести последних километров будут для меня сложнее, чем вся предыдущая дорога. Может быть, из‑за того, что Сережи со мной в машине не было – он остался за рулем Лендкрузера и забрал с собой доктора, на случай, если папе снова станет хуже; перед тем как опять оставить нас одних – еще раз, в который раз, – он взял с меня слово не пользоваться рацией без крайней необходимости, «ничего не говори, но не выключай – ты поняла? поняла? посмотри на меня! Дорога простая – сто двадцать километров сворачивать вообще некуда, а потом – направо, и там уже попетляем, но ехать будем медленно, ты не отстанешь, не бойся, слышишь, ничего не бойся». Может быть, оттого, что Марина, поменявшаяся местами с доктором и сидевшая теперь с девочкой на коленях прямо за моей спиной, стараясь держаться подальше от пса, говорила без остановки, тонко, монотонно, «я так испугалась, так испугалась, он просто вдруг повалился вперед, на руль, хорошо, что мы медленно ехали, он бы умер, Аня, он бы точно умер, как хорошо, что у нас есть доктор, Аня, я же говорила, я говорила»; я сжимала зубы и старалась не слушать ее, но она никак не могла замолчать и пыталась поймать мой взгляд в зеркальце заднего вида и даже, кажется, улыбалась – неуверенно, искательно, «теперь все будет хорошо, вот увидишь, Аня, вот увидишь», заткнись, думала я, заткнись, ради бога, за два года нашего бестолкового соседства я не слышала от тебя столько слов, ничего не будет хорошо, не может быть хорошо, ты мешаешь мне думать, мешаешь мне ждать, мы еще не заплатили, не заплатили, так не бывает.

Ничего в этой жизни еще не доставалось мне бесплатно – ни одной удачи, ни единой победы, трехмесячный Мишка в машине «Скорой помощи», хмурый доктор с запахом перегара – «молитесь, мамочка, чтобы довезли», и я молюсь, забери все, что хочешь, все, что угодно, только пусть он останется со мной, и когда через полгода у меня забирают Мишкиного отца, забирают совсем, бесследно, словно его и не было никогда, я не ропщу, я почти не удивляюсь, потому что сама назначила цену, не торгуясь; а потом безжалостный мамин диагноз, и я прошу снова – ну пожалуйста, не надо, забери, забери что‑нибудь другое, и спохватываюсь, потому что знаю теперь курс этого кровожадного обмена, только не Мишку, говорю я, что угодно, только не Мишку, и получаю двенадцать долгих лет, пустых, одиноких, зато мама живет; я плачу за все высокую цену – обязательно, иначе не получается, и когда наконец появляется Сережа – вдруг, из ниоткуда, я уже готова заплатить, и плачу, и цена эта опять высока. И поэтому теперь, сквозь бессмысленное Маринино бормотание, я могу думать только о том, что мы купили себе пропуск на то, чтобы успеть убежать – мама, с которой я не попрощалась, Ирина мертвая сестра, Наташины родители, только этого оказалось недостаточно, чтобы выкупить нас, этого не хватит, чтобы нас защитить, уже не хватило – и если не Леня, если не я, если не папа – кто тогда? Кто из нас?





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 147 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.012 с)...