Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Психологизм



Психологизм, как бранная кличка, родился с неокантианством в 90-х годах прошлого столетия. XIX в. обожал психологию. Он пытался, правда, не очень удачно создать и науку под таким названием. Но действительная психология века создавалась писате­лями-художниками. Они — Стендаль, Флобер, Толстой — сделали огромный шаг вперед в познании человека — шаг за Паскаля, за христианских аскетов и мистиков. Открытия в душевном мире так привлекали их, что заслоняли иногда чисто художественные моменты творчества. Когда хотели похвалить писателя — Достоевского,— говорили: «Какой психолог»! (вместо: «Какой художник»). Как наука психология, еще не выросшая из детских пеленок, пыталась уже вытеснить философию. И здесь-то она наткнулась на первое серьезное сопротивление. Кантианство отвергло ее притязания и объявило психологизмом всякие поползновения психологии-рабыни занять место царицы-философии. Философия праздновала свое воскресение, очнувшись от сонной одури релятивизма. Первой формой ее самоутверждения было признание объективного знания мира. Важен не процесс познания, не то, как человек приходит к открытию бытия и его законов, а само это бытие, хотя и неразрывно связанное с познающим предметом. Психологизм вносит устойчивость, случай­ность, хаос в царство разумности. Трансцендентализм, противопола­гаемый ему, отдает должное его познающему разуму, но не личному, случайному разуму, а разуму вообще, неизвестно даже, человече­скому ли. Мир Истины не зависит от того, есть ли человеческое сознание, его воспринимающее. Над человеком, который недавно, как Протагор, мнил себя мерой вещей, был поставлен мир идей, кристаллизованный в науке, очень плотный отвердевший мир, который придавил его своей тяжестью, как раньше давила его своим механизмом материя физической природы. Тогда-то и в России, с начала нового века, вошло в моду в философских кругах (и не только кантианских) ругаться психологизмом.

С тех пор утекло много философской воды, или чернил. Кантианство было объявлено «преодоленным». Познание освободилось от оков научности и устремилось к завоеванию метафизического мира. Личность была утверждена в своих правах. Но презрение к психологизму осталось. А между тем, казалось бы, с точки зрения персонализма, личность имеет, по меньшей мере, такое же значение, как объективный мир. Процесс познания — психологический процесс — может определять ее судьбу. То, как человек, эпоха, человечество воспринимают истину, быть может, важнее самой по себе отрешенной истины. Можно идти и дальше и искать места этой истины — мира идей — в подобном человеческому — Божественном сознании. Что же остается тогда от философского презрения к психологии? Но это презрение сплошь и рядом живет и там, где победа над старым позитивизмом досталась Церкви. Христиане не менее философов боятся всякого подозрения в психологической ереси. А между тем им, казалось бы, эта брезгливость к ψυχη[v] совершенно не пристала.

Конечно, можно понимать всякий «изм» как некоторое преу­величение, как раковую опухоль на ткани истины. Материализм, историзм, психологизм будут в таком случае, по самой словесной форме, еретичны. Но всякий ли «изм» пейоративен? Национализм, мессианизм, социализм, утверждая себя в своих «измах», этого не думают. Само христианство на всех европейских языках выражается с помощью этого греческого суффикса: christienismus. Борясь против

«изма», мы не всегда боремся против злоупотребления, но часто отрицаем самую идею, заостряемую «измом».

Психологизм бесповоротно осужден в своем узком смысле, как узурпация научной психологией не принадлежащего ей места. Но разве о научной психологии и ее гипертрофии идёт теперь речь? Не психология, a ψυχη сама душа человека, только что признанная в своем существовании, становится мишенью полемики. Остановимся на двух сферах борьбы с психологизмом: искусстве и религии.

Снаибольшей прямолинейностью и даже грубостью борьба с психологизмом в литературе велась в Советской России. Психология в романах считалась чем-то вроде политического преступления. Интерес к внутреннему миру человека был объявлен буржуазным. Романы, в которых этот интерес сумел пробиться сквозь цензурные рогатки, можно перечесть по пальцам. Если бы психология приносилась в жертву социально-революционной тенденции, это было объяснимо политически. Но в Советской России процветал и авантюрный роман. Интерес фабулы, в его чисто внешнем, синематографическом волшебстве, принимался суровым большевизмом как законный отдых борца. Лишь интерес к миру души признавался разлагающим. Этой тенденции не объяснить одной политикой. Политике шла навстречу новая литература, с ее тенденциями. Наконец, насилие политики само является орудием той идеи, того замысла новой культуры, которая не ограничена в своем проявлении большевизмом, не представляет последний крик века. В Европе эта тенденция — роман без души — выражается не столь победно... Здесь она парализуется могучим сопротивлением старого мира, который дает, быть может, накануне умирания, самые прекрасные свои цветы. Во Франции психологический роман, конечно, связан с именем Пруста, открывшим новую глубину человеческой жизни и новые, неиссякаемые темы для психологизирующего искусства. Но Пруст весь, целиком, своими корнями и даже культурными интересами — в XIX в. Его Франция, его человечество — это Франция 90-х годов. Пруст — не зачинатель, а завершитель.

Еще позже, как раз в самые последние годы, расцвел психологический роман в Англии. Но Англия в своем развитии чрезвычайно отстала от Европы. Ее интеллигенция переживает сейчас, с одной стороны, эпоху декаданса, с другой — нечто напоминающее русские 60-е годы и Достоевского. Я не хочу сказать, что психологизм в Англии, как и вся ее культура, обречены. Напротив, они могут оказаться источником победоносной и творческой реакции. Но, конечно, не здесь бьется сейчас пульс нового, безумного, само­ убийственного мира.

Живопись освободилась от психологизма так давно, что скоро можно, будет справлять столетний юбилей преодоления в ней человека. Приблизительно — с импрессионистов. Человек — в душевности — это «литература», ужас для художника. Лицо человек и его сапоги трактуются в одном плане. Мы настолько привыкли этому, что даже не удивляемся. Гибель портрета явилась первый результатом преодоления психологизма в живописи.

Обездушение музыки было более трудной задачей. Но на наших глазах оно осуществляется. С большим опозданием, но уже сделав роковое открытие, что музыка вовсе не служит для выражения движений души, а занята самостоятельной игрой звуковых форм, подобно красочным массам и линиям в живописи. Стравинсккий показал возможность бездушной музыки.

Мне не важно сейчас, большие ли завоевания (или опустошения) сделала борьба с психологией в искусстве. Важно то, что она идет, что она представляет знамение нашего времени и что она убивает человеческое содержание искусства. Поскольку эта борьба отражается в критике, она проходит, конечно, под знаком антипсихологизма.

Что означает антипсихологизм в религии? Борьбу с переоценкой «переживания», человеческого сознания в религиозном акте. В конечном счете — борьбу с личной субъективной верой религиозностью... Позвольте пояснить мне это отношение одним примером.

Несколько лет тому назад, на страстной неделе, я встретил Соборе на rue Deru своего знакомого, стоящего в бесконечном хвосте дожидающихся исповеди. Я спросил его, у какого священника исповедуется. Ответ его поразил меня своею значительностью: «Не знаю. Я не психологизирую таинства исповеди». Если есть таинство, в котором главное место принадлежит личному субъективному моменту, то это, конечно, таинство исповеди. Как возможно покаяние без раскаяния? И как возможно раскаяние без самоанализа, психологического расчета с самим собой? Объективный момент отпущения грехов явно не имеет смысла без их осознания. Обездушить и обезличить все остальные таинства — уже гораздо более легкая задача. Мой знакомый был тогда евразийцем[w]. Его заявление чрезвычайно характерно для всей религиозной позиции этого направления. Но евразийство лишь авангардная группа, с большей остротой и, пожалуй, грубостью выражающая широко распространенные настроения — виноват, волеустремления, или интенции.

Победить психологизм в религии — значит, свести его к объективным и социальным элементам. Догмат, обряд, общественный культ, церковно-канонический строй — вот что утверждается как противовес психологической религиозности. Не только религиозность, но даже религия начинает становиться подозрительным термином. Слово религия слишком отзывается субъективизмом. Религию нельзя себе представить вне отношения человека к Богу. Современное богословие хочет истолковать ее как отношение Бога к человеку. Вот почему теоцентрическое богословие Барта — самого влиятельного среди протестантских теологов — поднимает гонение не только на религиозность, но и на религию. Объективный момент, подчеркиваемый Бартом, есть Откровение,— то Слово Божие, которое для старого протестантизма (кальвинизма) оставалось едва ли не единственным сверхсубьективным содержанием веры. Впрочем, на основе откровения Барт реставрирует и догмат, столь обветшавший в его конфессиональной среде. Догматизм оживает во всех христианских вероисповеданиях параллельно росту церковности (даже протестантской). Влияние Барта в современном мире огромно. Оно распространяется и на другие христианские церкви: на англиканство и даже, в некоторой мере, на католичество.

В православии вместо откровения ударение ставится на литургическую жизнь. В культе дан, бесспорно, самый объективный и социальный элемент религии. В православии он всегда составлял наиболее развитую и совершенную часть традиции. Отсюда почти те возрождение православной церковности направилось по линии культа. Конечно, христианский культ, особенно в его художественном обрамлении, способен пробуждать самые интимные стороны челове­ческой душевности. Но в дальнейшем мы увидим, как происходит психологическое обезврежение и обездушение культа. Сейчас жеобратимся к другому фактору православного возрождения — к монашеству.

Современное русское монашество обнаруживает некоторые новые черты, не укладывающиеся в традиционный стиль его. Но оно тверже, чем когда-либо, стоит на Добротолюбии, т.е. на аскетизме древней византийской церкви. Из Добротолюбия оно почерпает (гони историю в дверь, она войдет в окно!) как раз ту идею, которая созвучна духу нашего времени: идею борьбы с душевностью. По правде сказать, древняя аскетика боролась больше всего с телом; уже на втором месте — с душой. И тело, и душа должны подчиниться высшему началу в человеческом существе — духу. Трихотомия — тройственное деление человеческого существа — в христианстве идет от апостола Павла. Оно было поддержано трихотомически тенденциями греческой психологии (восторжествовавшими как раз Добротолюбии), но никогда не могло вытеснить окончательно двухчленного деления, данного в Библии и Евангелии. Для синоптиков[x] душа есть высшее в человеке: «Какая польза человеку, если он приобретает весь мир, а душе своей повредит?» (Мф. 161 26). Еще для гениального психолога Августина душа, после Бог остается главным интересом познания: «Что я хочу знать? Бога душу? Ничего более» (Solil., 1).

Но апостол Павел уже душевность употребляет пейоративно «душевное тело», «душевный» человек — это не духовный, не благодатный, но природный, низший мир, подлежащий одухотворению. Нельзя себе представлять,— как это часто делают теперь что дух — это совершенно отдельное, третье начало в человеке начинающееся там, где кончается душа. Вернее, это особенное качество душевности, ее освещающее. У восточных аскетических авторов под душевностью, с которой ведется брань, понимается, с одной стороны, воображение и чувственное восприятие, с другой вся область чувств, страстей и волнений. Вне подозрения остается высший разум, «ум»(нус), лат. (noys) греч. vovς, который иногда употребляется как синоним духа (nvevfia). Здесь всего сильнее оказалось влияние греческой философии. Современные аскеты редко принимают этот античный рационализм. Но борьба с душевностью выдвигается на первый план духовной жизни. Душевность — это не одни низшие страсти. Это, прежде всего и главным образом мечтательность и нежность, склонность к умилению, к сердечной религиозности и человеческим привязанностям. Такой аскет начинает свой подвиг с искоренения в себе добрых чувств: прежде всего любви к ближнему. Любовь — так называемая естественная любовь, противоположность духовной — объявляется подлежащей преодолению. Но духовная любовь, как установлено древней аскетикой, является завершением добродетели, самым трудным подвигом. Таким образом, на месте человеческого сердца образуется пустота, которая когда-то еще должна быть заполнена духом, а пока заполняется чаще всего разным мусором. Создается отталкивающий образ жестокого себялюбца, самоистязания которого не скрывают, а скорее усиливают черты сатанизма, т.е. бездушной и бестелесной, злой духовности.

Разумеется, в чистом виде этот образ встречается редко. Но разрушительное влияние такого идеала распространено весьма широко. Его опасность для жизни народа, конечно, во много раз превосходит опасность бездушного искусства. Ведь от религии мы ждем исцеления болезней современного человечества. «Если соль рассолится, чем осолишь ее». Что же будет, если соль обратится в серу?





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 388 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.006 с)...