Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества



Почему приблизился к нам Лермонтов? Почему вдруг захо­телось о нем говорить?

Рассказывают, будто бы у Лермонтова был такой «тяжелый взгляд», что на кого он смотрел пристально, тот невольно обо­рачивался1. Не так ли мы сейчас к нему обернулись невольно?

Стихи его для нас, как заученные с детства молитвы. Мы до того привыкли к ним, что уже почти не понимаем. Слова дей­ствуют помимо смысла.

Помню, когда мне было лет 7—8, я учил наизусть «Ангела» из старенькой хрестоматии с истрепанным зеленым корешком. Я твердил: «По небу полуночи», не понимая, что «полуночи» родительный падеж от «полночь»; мне казалось, что это два слова: «по» и «луночь». Я видел картинку, изображавшую ан­гела, который летит по темно-синему, лунному небу: это и была для меня «луночь». Потом узнал, в чем дело; но до сих пор читаю: «по небу, по луночи», бессмысленно, как детскую молитву.

Есть сила благодатная В созвучье слов живых, И дышит непонятная, Святая прелесть в них2.

Я также узнал, что нельзя сказать: «Из пламя и света» 3, а надо: из пламени. Но мне нравилась эта грамматическая ошиб­ка: она приближала ко мне Лермонтова.

Потом, в 12—13 лет, я уже для собственного удовольствия учил его наизусть. Переписывал «Мцыри* тщательно, в золо-


тообрезную тетрадку, и мне казалось, что эти стихи я сам сочи­нил.

Пушкина я тогда не любил: он был для меня взрослый; Лер­монтов такой же ребенок, как я.

В то утро был небесный свод Так чист, что ангела полет Прилежный взор следить бы мог4.

Вот чего Пушкин не сказал бы ни за что. Взор его был слишком трезв, точен и верен действительности. Он говорит просто:

Последняя туча рассеянной бури, Одна ты несешься по ясной лазури5.

Но эта пушкинская «ясная лазурь» по сравнению с бездон­но-глубоким лермонтовским небом казалась мне плоской, как голубая эмаль.

С годами я полюбил Пушкина, понял, что он велик, больше, чем Лермонтов. Пушкин оттеснил, умалил и как-то обидел во мне Лермонтова: так иногда взрослые нечаянно обижают де­тей. Но где-то в самой глубине души остался уголок, не утолен­ный Пушкиным.

Я буду любить Пушкина, пока я жив; но когда придет смерть, боюсь, что это примирение:

И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть, И равнодушная природа Красою вечною сиять6, —

покажется мне холодным, жестоким, ничего не примиряю­щим, — и я вспомню тогда детские молитвы, вспомню Лермон­това.

Не потому ли уже и теперь сквозь вечереющий пушкинский день таинственно мерцает Лермонтов, как первая звезда.

Пушкин — дневное, Лермонтов — ночное светило русской поэзии. Вся она между ними колеблется, как между двумя по­люсами — созерцанием и действием.

Голос Божий пророку:

Глаголом жги сердца людей7

услыхал Пушкин, но не последовал ему, не сделался пророком, идущим к людям, а предпочел остаться жрецом, от людей ухо­дящим:



 



Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества




Подите прочь! Какое дело Поэту мирному до вас? 8

Поэт — жрец, а жертва Богу — жизнь людей. Толпа не за­жигается огнем пророка, а «плюет на алтарь», где горит огонь

жреца.

В жизни Пушкин весь на людях, но в творчестве один.

Ты — царь; живи один9.

Лермонтов обратно: в жизни один, в творчестве идет к лю­дям; пусть не доходит, но идет; пусть ненавидит, но не бесстра­стен.

...не для битв Мы рождены...10

говорит Пушкин.

Бывало, мерный звук твоих могучих слов Воспламенял бойца для битвы,

говорит Лермонтов. Поэт — кинжал, «спутник героя».

Не по одной груди провел он страшный след И не одну порвал кольчугу.

Созерцание, отречение от действия для Пушкина — спасе­ние, для Лермонтова — гибель поэта, ржавчина клинка.

Игрушкой золотой он блещет на стене,

Увы, бесславный и безвредный... Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк,

Иль никогда на голос мщенья Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,

Покрытый ржавчиной презренья? u

У Пушкина жизнь стремится к поэзии, действие — к созер­цанию; у Лермонтова поэзия стремится к жизни, созерцание —

к действию.

На первый взгляд может казаться, что русская литература пошла не за Пушкиным, а за Лермонтовым, захотела быть не только эстетическим созерцанием, но и пророческим действи­ем — «глаголом жечь сердца людей».

Стоит, однако, вглядеться пристальнее, чтобы увидеть, как пушкинская чара усыпляет буйную стихию Лермонтова.

И на бунтующие волны Льет усмирительный елей12.


В начале — буря, а в конце тишь да гладь. Тишь да гладь — в созерцательном аскетизме Гоголя, в созерцательном эстетиз­ме Тургенева, в православной реакции Достоевского, в буддий­ском неделанье Л. Толстого. Лермонтовская действенность веч­но борется с пушкинской созерцательностью, вечно ею побеждается и сейчас побеждена как будто окончательно, раз­давлена.

Вот одна из причин того, что о Пушкине говорили много и кое-что сказали, о Лермонтове говорили мало и ничего не ска­зали; одна из причин того, что пушкинское влияние в русской литературе кажется почти всем, лермонтовское — почти ни­чем.

Другая причина того же указана в статье Вл. Соловьева о Лермонтове, недаром предсмертной — как бы духовном заве­щании учителя ученикам.

II

«Я вижу в Лермонтове прямого родоначальника того на­правления чувств и мыслей, а отчасти и действий (тут упоми­нание о действенности чрезвычайно важно), которое для крат­кости можно назвать "ницшеанством". — Глубочайший смысл деятельности Лермонтова освещается писаниями его ближай­шего преемника Ницше».

Сверхчеловечество, по мнению Вл. Соловьева, есть не что иное, как ложно понятое, превратное богочеловечество. Лер­монтов не понял своего призвания «быть могучим вождем лю­дей на пути к сверхчеловечеству» истинному, т. е. к богочело-вечеству, к христианству, и потому погиб. Христианства же не понял, потому что не захотел смириться. А «кто не может под­няться и не хочет смириться, то сам себя обрекает на неизбеж­ную гибель».

В 1840 году в черновом отпуске полковой канцелярии при штабе генерал-адъютанта Граббе13, отправленном в Петербург, на запрос военного министра о поручике Лермонтове сказано: ♦Служит исправно, ведет жизнь трезвую и ни в каких злокаче­ственных поступках не замечен» и.

Полковой писарь оказался милосерднее христианского фи­лософа. В посмертном отпуске Вл. Соловьева вся жизнь Лер­монтова — непрерывная цепь «злокачественных поступков».

«С детства обнаружились в нем черты злобы прямо демони­ческой. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цве-



 


Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


Af. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества




ты, осыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием да­вил несчастную муху и радовался, когда брошенный камень сбивал с ног бедную курицу. Взрослый Лермонтов совершенно так же вел себя относительно человеческого существования, особенно женского. И это демоническое сладострастие не остав­ляло его до горького конца. Но с годами демон кровожадности слабеет, отдавая бо2льшую часть своей силы своему брату, де­мону нечистоты»,—того, что Вл. Соловьев называет «свин­ством». Эротическую музу Пушкина сравнивает он с ласточ­кой, которая, пролетая над грязною лужей, не задевает ее крылом и «щебечет что-то невинное»; «порнографическую» музу Лермонтова — с «лягушкою, прочно засевшею в тине». — Здесь любопытно это общепринятое побивание Лермонтова Пушкиным: одному все прощается, другому каждое лыко в

строку.

Наконец, к первым двум демонам присоединился главней­ший и сильнейший демон гордости, так что в душе его «заве­лось целое демоническое хозяйство». Все доброе, но слишком слабое, что у него еще было — несколько «субъективных уси­лий» в борьбе с демонизмом, — заглохло окончательно, и он безвозвратно устремился к погибели.

Дуэль с Мартыновым — «этот безумный вызов высшим си­лам» — была последним и самым «злокачественным поступ­ком» Лермонтова. «Бравый майор Мартынов», как называет его Вл. Соловьев, или попросту «Мартышка»15, как называл его Лермонтов (это, в самом деле, «мартышка», обезьяна Лер­монтова, то же для него, что Грушницкий дя Печорина, Смер-дяков для Ив. Карамазова), оказался орудием небесной кары за бесовскую «кровожадность», бесовское «сладострастие» и бе­совскую «гордыню» Лермонтова. И небесное знамение подтвер­дило праведную месть: «В страшную грозу, при блеске молнии и раскатах грома перешла эта бурная душа в иную область бы­тия».

Конец Лермонтова у Вл. Соловьева напоминает конец Фаус­та. Потомок шотландского чернокнижника Фомы Лермонта и предок немецкого антихриста Ницше не мог иметь иного конца. «Конец Лермонтова и им самим и нами называется гибе­лью, — заключает Вл. Соловьев. — Выражаясь так, мы не пред­ставляем себе, конечно, театрального провала в какую-то пре­исподнюю, где пляшут красные черти». Оговорка дела не меняет: какого бы цвета ни были черти, нет сомнения, что Вл. Соловьев Лермонтова отправил к чертям. Он дает понять, что конец его не только временная, но и вечная гибель.


Над поэтом произносится такой же беспощадный приговор, как над человеком.

«Осталось от Лермонтова несколько истинных жемчужин поэзии», затерянных в навозной куче «свинства», в «обуявшей соли демонизма, данной на попрание людям, по слову Еванге­лия; могут и должны люди попирать эту обуявшую соль с пре­зрением и враждою, конечно, не к погибшему гению, а к погу­бившему его началу человекоубийственной лжи».

Спасти Лермонтова от вечной погибели нельзя; но, чтобы хоть сколько-нибудь уменьшить ужас, на который он обречен и который неизмеримо ужаснее «пляшущих красных чертей», мы должны «обличать ложь воспетого им демонизма», т.е. ложь всей лермонтовской поэзии, чья сущность, по мнению Вл. Соловьева, и есть не что иное, как демонизм, превратное сверхчеловечество.

О. Матвей советовал Гоголю сжечь свои писания16; Вл. Соло­вьев почти то же советует нам сделать с писаниями Лермонтова.

В этом приговоре нашла себе последнее выражение та глу­хая ненависть, которая преследовала его всю жизнь.

Добрейший старичок Плетнев, друг Пушкина, называл Лер­монтова «фокусником, который своими гримасами напоминал толпе Пушкина и Байрона» 17. Современный присяжный пове­ренный Спасович утверждает, что Лермонтову «можно удив­ляться, но любить его нельзя» 18. Достоевский, так много ска­завший о Пушкине, ни слова не говорит о Лермонтове, которому в мистике своей обязан едва ли не более, чем Пушки­ну, а единственный раз, когда вспомнил о Лермонтове, сравнил его с «бесноватым» Ставрогиным, по силе «демонической зло­бы»: «В злобе выходил прогресс даже против Лермонтова»19. Пятигорские враги поэта, натравливая на него Мартынова, го­ворили, что пора «проучить ядовитую гадину»20. Одна «высо­копоставленная особа», едва ли не император Николай I, узнав о смерти Лермонтова, вздохнула будто бы с облегчением и за­метила: «Туда ему и дорога!» 21 — а по другому, не психологи­чески, а лишь исторически недостоверному преданию, вос­кликнула: «Собаке собачья смерть!» 22.

Таким образом, Вл. Соловьев нанес Лермонтову только пос­ледний, так называемый «милосердный удар», coup de grace. Мартынов начал, Вл. Соловьев кончил; один казнил времен­ной, другой — вечною казнью, которую предчувствовал Лер­монтов:

И как преступник перед казнью, Ищу кругом души родной23.

12 3ак. 3178



Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества





Казнь совершилась, раздавлена «ядовитая гадина» — луче­зарному Аполлону-Пушкину принесен в жертву дионисовский черный козел24 — козел отпущения всей русской литерату­ры — Лермонтов.

Откуда же такая ненависть?

III

«Смирись, гордый человек!» — воскликнул Достоевский в своей пушкинской речи. Но с полною ясностью не сумел опре­делить, чем истинное Христово смиренье сынов Божьих отли­чается от мнимохристианского рабьего смирения. Кажется, чего другого, а смирения, всяческого — и доброго и злого, — в России довольно.

Смирению учила нас русская природа — холод и голод, — русская история: византийские монахи и татарские ханы, мос­ковские цари и петербургские императоры. Смирял нас Петр, смирял Бирон25, смирял Аракчеев26, смирял НиколайI; ныне смиряют карательные экспедиции и ежедневные смертные каз­ни. Смиряет вся русская литература.

Если кто-нибудь из русских писателей начинал бунтовать, то разве только для того, чтобы тотчас же покаяться и еще глубже смириться. Забунтовал Пушкин, написал оду Вольно­сти27 и смирился — написал оду Николаю I, благословил казнь своих друзей, декабристов:

В надежде славы и добра Гляжу вперед я без боязни: Начало славных дней Петра Мрачили мятежи и казни28.

Забунтовал Гоголь — написал первую часть «Мертвых душ» и смирился — сжег вторую, благословил крепостное право29. Забунтовал Достоевский, пошел на каторгу — и вернулся про­поведником смирения. Забунтовал Л. Толстой, начал с анархи­ческой синицы, собиравшейся море зажечь, и смирился — кон­чил непротивлением злу, проклятьем русской революции.

Где же, где, наконец, в России тот «гордый человек», кото­рому надо смириться? Хочется иногда ответить на этот вечный призыв к смирению: докуда же еще смиряться?

И вот один-единственный человек в русской литературе, до конца не смирившийся, — Лермонтов.

Потому ли, что не успел смириться? — Едва ли.


Источник лермонтовского бунта — не эмпирический, а мета­физический. Если бы продолжить этот бунт в бесконечность, он, может быть, привел бы к иному, более глубокому, истинно­му смирению, но, во всяком случае, не к тому, которого требо­вал Достоевский и которое смешивает свободу сынов Божьих с человеческим рабством. Ведь уже из того, как Лермонтов на­чал свой бунт, видно, что есть в нем какая-то религиозная свя­тыня, от которой не отречется бунтующий, даже под угрозой вечной погибели, той «преисподней, где пляшут красные чер­ти».

Этой-то метафизически и религиозно утверждающей себя несмиренности, несмиримости и не могла простить Лермонтову русская литература. Все простила бы, только не это — не «хулу на Духа», на своего смиренного духа.

Смотрите: вот пример для вас! Он горд был, не ужился с нами. Глупец! хотел уверить нас, Что Бог гласит его устами.

Смотрите ж, дети, на него, Как он угрюм, и худ, и бледен, Смотрите, как он наг и беден, Как презирают все его!30

Вот за что обречен был Лермонтов на страшную казнь в сем веке и будущем.

Вл. Соловьев уверяет, будто бы любит Лермонтова. — «Вы мне поверите, что, прежде чем говорить о Лермонтове, я поду­мал, чего требует от меня любовь к умершему*. — Но уж если любовь такова, что вбивает, так сказать, осиновый кол в горло покойнику, то какова же ненависть?

Любовь или ненависть, во всяком случае такая страсть в этой борьбе, которая возможна только тогда, когда враг врагу чересчур близок. Вл. Соловьев и Лермонтов — родные братья, Авель и Каин русской литературы; но здесь совершается обрат­ное убийство: Авель убивает Каина.

Борьба многих смиренных с одним «гордым человеком» происходила до сих пор в темноте, как бы ощупью: слышно было только, что кого-то ловили, давили, душили и никак не могли задушить окончательно. Но кого именно, не было видно. Никто не смел заглянуть в лицо избиваемой нечисти, словно упырю или оборотню. Вл. Соловьев первый осмелился, не опус­тил глаз перед невыносимо тяжелым взором Лермонтова и, глядя ему прямо в глаза, произнес: «сверхчеловек». И слово это, как свеча, вдруг поднесенная к лицу оборотня, осветило



Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества




его. Верно это или неверно, во всяком случае, дело тут идет именно об этом.

Борьба сверхчеловечества с богочеловечеством для нас не только настоящее, но будущее, наша вечная злоба дня. Вот по­чему мы должны были обернуться в ту сторону, откуда устави­лись на нас эти тяжелые глаза; вот почему незапамятно-дав­ний, почти забытый, детский Лермонтов так внезапно вырос и так неотступно приблизился к нам.

IV

«Подходя к дверям поручика Синицына, я почти столкнул­ся с быстро сбегавшим с лестницы и гремевшим шпорами мо­лоденьким гусарским офицером. Он имел очень веселый вид человека, который сию минуту слышал или сделал что-то пре­смешное. Он слегка задел меня капюшоном своей распахнув­шейся шинели и, засмеявшись звонко на всю лестницу, сказал:

— Извините мою гусарскую шинель, что она лезет без спро­са целоваться с вашим гражданским хитоном.

Лицо у него было бледное, несколько скуластое, как у татар, с крохотными тоненькими усиками и с коротким, чуть-чуть приподнятым носом, именно таким, какой французы называют nez a la cousine *. — Развеселый этот офицерик не произвел на меня никакого особенного впечатления, кроме только того, что взгляд его мне показался каким-то тяжелым, сосредоточен­ным»...31

А вот отзыв самого благонравного поручика Синицына:

«Я, вы знаете, люблю, чтобы у меня все было в порядке... А тут вдруг, откуда ни возьмись, влетает к вам товарищ по школе, курит, сыпет пепел везде, где попало, тогда как я ему указываю на пепельницу, и вдобавок швыряет окурки своих проклятых пахитос в мои цветочные горшки и, при всем этом, без милосердия болтает, лепечет, рассказывает всякие грязные истории о петербургских продажных красавицах, декламирует самые скверные французские стишонки... Небось, не допро­сишься, чтоб что-нибудь свое прочел! Ленив, пострел, ленив страшно, и что ни напишет, все или прячет куда-то, или жжет на раскурку трубок своих же сорвиголов-гусаров»...32

Таково первое впечатление от Лермонтова: самый обыкно­венный гусарский офицерик.

* вздернутым носом (фр.).Сост.


Однажды с пьяной компанией на тройках, в два часа ночи, въезжая в Петербург, на заставе у шлагбаума, где требовали расписки от въезжающих, Лермонтов расписался: «российский дворянин Скот Чурбанов»33.

Я никогда не забуду, как в 80-х годах, во время моего соб­ственного юношеского увлечения Лермонтовым, отец мой пе­редал мне отзыв о нем гр. Адлерберга, министра двора при Александре II34, старика, который лично был знаком с Лер­монтовым: «Вы представить себе не можете, какой это был грязный человек!» — Для гр. Адлерберга Лермонтов был имен­но «Скот Чурбанов».

Вл. Соловьев не преувеличил, а скорее преуменьшил по­шлость, «свинство» Лермонтова.

Чтобы в этом убедиться, стоит прочесть «Записки» Екатери­ны Александровны Хвостовой35.

Лермонтов ухаживал за ней долго и упорно, довел ее до при­знания в любви, произнося кощунственно такие слова:

— Полюби меня, и я буду верить в Бога... Ты одна можешь
спасти мою душу...

«Он поработил меня совершенно, — признается Катенька. — Мне стало страшно за себя. Я как будто чувствовала бездну под своими ногами.

Он уговаривал меня на побег и тайный брак». Когда же убе­дился, что она готова на все, написал ей анонимное письмо, в котором говорил о себе самом: «Поверьте, он недостоин вас. Для него нет ничего святого, он никого не любит. — Я ничего не имею против него, кроме презрения, которое он вполне за­служивает».

Письмо перехватили родственники. В доме наступил ад. — «Удивительно, как в ту ночь я не выплакала все сердце и оста­лась в своем уме, — пишет Хвостова. — Он убил во мне ду­шу». — Но разлюбить его она не могла. — «Куда девалась моя гордость!.. Я готова была стать перед ним на колени, лишь бы он ласково взглянул на меня».

Они встречались на балах. — «Он все не смотрел на меня; не было возможности заговорить с ним. Наконец я спросила его:

— Ради Бога, скажите, за что вы сердитесь?

— Я вас больше не люблю, да кажется, и никогда не лю­
бил*,
— ответил Лермонтов.

«Теперь я не пишу романов — я их переживаю» 36, — запи­сал он в дневнике. — «Я на деле заготовляю материалы для моих сочинений», — сказал он однажды самой жертве.



Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М• Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества





Есть человеческие мерзости, которых нельзя простить ни за какое величие. Читая признания бедной Катеньки, хочется иногда воскликнуть: подлец, вовсе не какой-нибудь великий злодей, а средней руки подлец, настоящий хулиган!

«Какой великий и могучий дух!» — воскликнул Белинский после долгой беседы наедине с Лермонтовым. Белинский37 ред­ко ошибался в людях. Да и было же что-то в Лермонтове, из чего родилась его поэзия — эти единственные на земле «звуки небес», что и Вл. Соловьева заставило увидеть в нем призвание «быть могучим вождем людей на пути <к> сверхчеловечеству».

Как же это соединялось с пошлостью? Скот Чурбанов с «ве­ликим и могучим духом»? Хулиган с ангелом?

«В Лермонтове было два человека», —говорит близко знав­шее его лицо38. — «Во мне два человека, — говорит Печо­рин. — Я сделался нравственным калекою: одна половина ду­ши моей высохла, умерла, я ее отрезал и бросил; тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погиб­шей ее половины».

Главная ошибка, кажется, впрочем, не самого Лермонтова, а Печорина, заключается в том, что он считает отрезанную по­ловину окончательно погибшею, тогда как обе половины оди­наково живы метафизически, и лишь эмпирически одна поло­вина подавила другую.

Откуда же это раздвоение?

«Произошла на небе война: Михаил и ангелы его воевали против Дракона; и Дракон и ангелы его воевали против них; но не устояли, и не нашлось уже для них места на небе. И низвер-жен был великий Дракон»39.

Существует древняя, вероятно гностического происхожде­ния, легенда, упоминаемая Данте в «Божественной комедии»40, об отношении земного мира к этой небесной войне. Ангелам, сделавшим окончательный выбор между двумя станами, не надо рождаться, потому что время не может изменить их веч­ного решения; но колеблющихся, нерешительных между све­том и тьмою, благость Божья посылает в мир, чтобы могли они сделать во времени выбор, не сделанный в вечности. Эти анге­лы — души людей рождающихся41. Та же благость скрывает от них прошлую вечность, для того чтобы раздвоение, колебание


воли в вечности прошлой не предрешало того уклона воли во времени, от которого зависит спасенье или погибель их в веч­ности будущей. Вот почему так естественно мы думаем о том, что будет с нами после смерти, и не умеем, не можем, не хотим думать о том, что было до рождения. Нам дано забыть, отку­да — для того, чтобы яснее помнить, куда.

Таков общий закон мистического опыта. Исключения из него редки, редки те души, для которых поднялся угол страш­ной завесы, скрывающей тайну премирную. Одна из таких душ — Лермонтов.

«Я счет своих лет потерял»42, — говорит пятнадцатилет­ний мальчик. Это можно бы принять за шутку, если бы это сказал кто-нибудь другой. Но Лермонтов никогда не шутит в признаниях о себе самом.

Чувство незапамятной давности, древности — «веков бес­плодных ряд унылый»43 — воспоминание земного прошлого сливается у него с воспоминанием прошлой вечности, таин­ственные сумерки детства с еще более таинственным всполо­хом иного бытия, того, что было до рождения.

И я счет своих лет потерял И крылья забвенья ловлю. Как я сердце унесть бы им дал, Как бы вечность им бросил мою\

Так же просто, как другие люди говорят: моя жизнь, — Лер­монтов говорит: моя вечность.

Воспоминание, забвение — таковы две главные стихии в творчестве Лермонтова.

О, когда б я мог Забыть, что незабвенно!..44

говорит пятнадцатилетний мальчик и впоследствии повторяет почти теми же словами от лица Демона:

Забыть? Забвенья не дал Бог, Да он и не взял бы забвенья45.

На дне всех эмпирических мук его — эта метафизическая мука — неутолимая жажда забвенья:

Спастись от думы неизбежной И незабвенное забыть!..46

«Незабвенное» — прошлое — вечное.



Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества




Печорин признается: «Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Вся­кое напоминание — болезненно ударяет в мою душу и извлека­ет из нее все те же звуки... Я ничего не забываю, ничего*.

К тому, что было до рождения, дети ближе, чем взрослые. Вот почему обладает Лермонтов никогда не изменяющей ему способностью возвращаться в детство, т. е. в какую-то про­шлую вечную правду.

Накануне смерти, со смертью в душе, он «предается таким шалостям, которые могут прийти в голову разве только пят­надцатилетнему мальчику» . — «Бегали в горелки, играли в кошку-мышку, в серсо», — рассказывает Эмилия Александ­ровна, та самая барышня, из-за которой Лермонтов был убит Мартыновым48.

«Тяжелый взор странно не согласовался с выражением детски нежных и выдававшихся губ», — вспоминает о нем И. С. Тургенев49. — «В его улыбке было что-то детское», — го­ворит Лермонтов о Печорине. — Детское и женское. — «Он очень походил на мать свою, — сказал однажды Краевский, указывая на ее портрет, — если вы к этому лицу приделаете усы, измените прическу да накинете гусарский ментик — так вот вам Лермонтов»50.

«Когда я был трех лет, то была песня, от которой я плакал; ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что, если бы услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Ее певала мне покой-

ная мать»

51 __

Песня матери — песня ангела:

И голос той песни в душе молодой Остался без слов, но живой...

Вся поэзия Лермонтова — воспоминание об этой песне, услы­шанной в прошлой вечности.

Постоянно и упорно, безотвязно, почти до скуки, повторя­ются одни и те же образы в одних и тех же сочетаниях слов, как будто хочет он припомнить что-то и не может, и опять припоминает все яснее, яснее, пока не вспомнит окончатель­но, неотразимо, «незабвенно». Ничего не творит, не сочиняет нового, будущего, а только повторяет, вспоминает прошлое, вечное. Другие художники, глядя на свое создание, чувству­ют: это прекрасно, потому что этого еще никогда не было. — Лермонтов чувствует: это прекрасно, потому что это всегда было.

Весь жизненный опыт ничтожен перед опытом вечности. По сравнению с блаженством —


Тех дней, когда в жилищах света Блистал он, чистый херувим, —

все земные радости — «скучные песни»:

И звуков небес заменить не могли Ей скучные песни земли.

Маленький мальчик, который вчера играл в лошадки или солдатики, сегодня решает:

Пора уснуть последним сном: Довольно в мире пожил я, Обманут в жизни был во всем И ненавидя, и любя52.

Едва взглянув на мир, произносит свой безгневный и беспо­щадный приговор: «жалок мир».

Тут, конечно, и отзвук Байрона; но Байрон только вскрыва­ет в нем то, что всегда было как данное, вечное.

Что говорит ребенок, — повторяет взрослый:

...жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, Такая пустая и глупая шутка.

Никаких особенных разочарований или утрат не произошло в жизни его между тем первым ребяческим лепетом и этим последним воплем отчаяния, в котором как бы зияет уже «тьма кромешная»; ничего нового не узнал, только вспомнил старое.

...Им в жизни нет уроков, Их чувствам повторяться не дано53, —

говорит он о себе подобных.

Знает все, что будет во времени, потому что знает все, что было в вечности.

...Много было взору моему Доступно и понятно потому, Что узами земными я не связан И вечностью и знанием наказан6*.

«Наказан» в жизни за преступление до жизни.

Как другие вспоминают прошлое, так он предчувствует или, вернее, тоже вспоминает будущее — словно снимает с него по­кровы, один за другим, — и оно просвечивает сквозь них, как пламя сквозь ткань. Кажется, во всемирной поэзии нечто един­ственное — это воспоминание будущего.




Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества





На шестнадцатом году жизни — первое видение смерти:

На месте казни, гордый, хоть презренный, Я кончу жизнь мою55.

Через год:

Я предузнал мой жребий, мой конец: Кровавая меня могила ждет56.

Через шесть лет:

Я знал, что голова, любимая тобою, С твоей груди на плаху перейдет57.

И наконец, в 1841 году, в самый год смерти — «Сон» — виде­ние такой ужасающей ясности, что секундант Лермонтова, кн. Васильчиков, описывая дуэль через 30 лет, употребляет те же слова, как Лермонтов. — «В правом боку дымилась рана, а в левом сочилась кровь», — говорит кн. Васильчиков58.

Глубокая еще дымилась рана, По капле кровь сочилася моя, —

говорит Лермонтов.

Это «воспоминание будущего», воспоминание прошлой веч­ности кидает на всю его жизнь чудесный и страшный отблеск: так иногда последний луч заката из-под нависших туч освеща­ет вдруг небо и землю неестественным заревом.

VI

Христианское «не от мира сего» хотя и подобно, но лишь в противоположности своей подобно лермонтовскому —

Они не созданы для мира,

И мир был создан не для них59.

В христианстве — движение от «сего мира» к тому, отсюда туда; у Лермонтова обратное движение — оттуда сюда.

Это сказывается не только во внутреннем духовном суще­стве, но и во внешнем телесном облике.

«В наружности Лермонтова, — вспоминает И. С. Тургенев, — было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и не­доброй силой веяло от его смуглого лица, от его больших и не­подвижно-темных глаз. Вся его фигура, приземистая, кривоно-


гая, с большой головой на сутулых плечах, возбуждала ощуще­ние неприятное» 60. — «Почему-то внимание каждого и не знав­шего его невольно на нем останавливалось» в1. — «Все от него отшатнулись, — рассказывает университетский товарищ Лер­монтова, — а между тем что-то непонятное, таинственное влек­ло к нему»62. — «Разговор его похож на то, как будто кто-ни­будь скребет по стеклу» 63.

*~ Позвольте спросить вас, Лермонтов, какую это книгу вы читаете?

Он оторвался от чтения; как удар молнии, сверкнули его глаза — трудно было выдержать этот насквозь пронизываю­щий взгляд.

— Для чего вам знать?.. Содержание книги вас не может интересовать.

Как бы ужаленный, я бросился от него» 64.

Одна светская женщина уверяет, что глаза Лермонтова «имели магнетическое влияние»65. Иногда те, на кого он смот­рел пристально, должны были выходить в другую комнату, не будучи в состоянии вынести этот взгляд.

Если бы довести до конца это первое бессознательное впечат­ление, то пришлось бы его выразить так: в человеческом обли­ке не совсем человек; существо иного порядка, иного измере­ния; точно метеор, заброшен к нам из каких-то неведомых пространств.

Как метеор, игрой судьбы случайной, Он пролетел грозою между нас66.

Кажется, он сам если не сознавал ясно, то более или менее смутно чувствовал в себе это «не совсем человеческое», чудес­ное или чудовищное, что надо скрывать от людей, потому что этого люди никогда не прощают.

Отсюда — бесконечная замкнутость, отчужденность от лю­дей, то, что кажется «гордыней» и «злобою». Он мстит миру за то, что сам не от мира сего; мстит людям за то, что сам «не со­всем человек». — «И никого-то он не любит», — жаловались на него бабушке67. — Бесконечная сила отталкивания: «как бы ужаленный, я бросился от него». Точно заряженная лейден­ская банка: кто ни прикоснется, отскакивает.

Отсюда и то, что кажется «лживостью». — «Лермонтов все­гда и со всеми лжет» 68. — Лжет, чтобы не узнали о нем страш­ную истину.

Звери слышат человечий запах. Так люди слышат в Лермон­тове запах иной породы. Одни, особенно женщины, по перво-



Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества




битному греху любопытства, влекутся к нему, видят в нем «де­мона», как тогда говорили или, как теперь говорят, «сверхче­ловека»; другие отходят от него с отвращением и ужасом: «ядовитая гадина», «антихрист»; или накидываются с ярос­тью, чтобы загрызть, как собаки загрызают волка за то, что от него несобачий запах.

Отсюда наконец и то, что кажется в нем «пошлостью». Обыкновенного тщеславия, желания быть не как все у Лермон­това не было, потому что в этом смысле ему и желать было не­чего; скорее могло у него быть обратное тщеславие — желание быть как все.

«Ведь я страдаю от фантастического, а потому и люблю ваш земной реализм, — говорит черт Ивану Карамазову. — Тут у вас все очерчено, тут формула, тут геометрия, а у нас все ка­кие-то неопределенные уравнения... Я здесь все ваши привыч­ки принимаю: я в баню торговую полюбил ходить... люблю с попами и купцами париться... Моя мечта — это воплотиться, но чтоб уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь тол­стую семипудовую купчиху».

Все пошлости Лермонтова — разврат «Маёшки» в9 в школе гвардейских подпрапорщиков, «свинство», хулиганство с жен­щинами — не что иное, как безумное бегство от «фантастиче­ского», от «неопределенных уравнений», безумное желание «воплотиться окончательно в семипудовую купчиху».

И когда люди наконец решают: «Да это вовсе не великий, а самый обыкновенный человек», — он рад, этого-то ему и нуж­но: слава Богу, поверили, что как все, точь-в-точь как все! Уда­лось-таки втиснуть четвертое измерение в третье, «забыть не­забвенное», «попариться» и согреться хоть чуточку в «торговой бане» от леденящего холода междупланетных про­странств!

Это извращение, может быть, гораздо худшее зло, чем обык­новенная человеческая пошлость; но не надо забывать, что зло это иного порядка, — не следует смешивать эти два порядка, как делает Вл. Соловьев в своем суде над Лермонтовым.

До какой степени «пошлость» его — только болезненный выверт, безумный надрыв, видно из того, с какою легкостью он сбрасывает ее, когда хочет.

Кажется, пропал человек, залез по уши в грязь, засел в ней «прочно, как лягушка в тине», так что и не выбраться. Но вот, после двух лет разврата и пошлости, стоило только приехать близкому человеку, другу любимой женщины, — и «двух страшных лет как не бывало» 70.


С души как бремя скатится, Сомненья далеко, И верится, и плачется, И так легко, легко...

Такое же мгновенное освобождение от пошлости происходит с ним после дуэли Пушкина. У Лермонтова явилась мысль вызвать убийцу. Когда лучший друг Лермонтова, Столыпин, заметил, шутя, что у него «слишком раздражены нервы», Лермонтов набросился на Столыпина чуть не с кулаками и за­кричал, чтоб он сию же минуту убирался, иначе он за себя не отвечает. — «Mais il est fou a lier!» * — воскликнул, уходя, Сто­лыпин71.

Стихотворение «На смерть Пушкина» признано было в при­дворных кругах за «воззвание к революции» 72. Это, конечно, вздор: далеко было Лермонтову до революции. Но недаром сравнивает его Достоевский с декабристом Мих. Луниным73: при других обстоятельствах и Лермонтов мог бы кончить так же, как Лунин.

В детстве он напускался на бабушку, когда она бранила кре­постных, выходил из себя, когда вели кого-нибудь наказывать, и бросался на отдавших приказание с палкою, с ножом, — что под руку попало74.

Однажды в Пятигорске, незадолго до смерти, обидел неосто­рожным словом жену какого-то маленького чиновника и потом бегадк ней, извинялся перед мужем, так что эти люди не толь­ко простили его, но и полюбили, как родного75.

Бабушка Лермонтова, после смерти внука, оплакивала его так, что веки на глазах ослабели, и она не могла их поднять76. Кое-что знала она о «ядовитой гадине», чего не знали Вл. Соло­вьев Ht Достоевский.

Однажды, после долгих лет разлуки с любимой женщиной, которая вышла замуж за другого, увидел он дочь ее, малень­кую девочку. Долго ласкал ребенка, наконец горько заплакал и вышел в другую комнату. Тогда же написал стихотворение «Ребенку»77:

• О грезах юности томим воспоминаньем,

С отрадой тайною и тайным содроганьем, Прекрасное дитя, я на тебя смотрю. О, если б знало ты, как я тебя люблю!..

Должно быть, в эту минуту лицо его было особенно похоже

на лйЦ° его матери: исчез разлад между слишком умным, тя-

. •■•■■ ________________________________________________________________

* Но ведь он просто бешеный! (фр.). — Сост.



Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества




желым взором и «детски нежным выражением губ»; в глазах была небесная мудрость, а в губах земная скорбь любви. И если бы тогда увидели его Вл. Соловьев и Достоевский, то, может быть, поняли бы, что не разгадали чего-то самого главного в этой «душе печальной, незнакомой счастью, но нежной, как любовь» 78.

«Какая нежная душа в нем!» —воскликнул Белинский79. И тот же университетский товарищ, который, заговорив с Лер­монтовым, отскочил, «как ужаленный», заключает свой рас­сказ: «Он имел душу добрую, я в этом убежден». — «Недоброю силою веяло от него», — говорит Тургенев.

Что же, наконец, добрый или недобрый?

И то, и другое. Ни то, ни другое.

Самое тяжелое, «роковое» в судьбе Лермонтова — не окон­чательное торжество зла над добром, как думает Вл. Соловьев, а бесконечное раздвоение, колебание воли, смешение добра и зла, света и тьмы.

Он был похож на вечер ясный,

Ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет80.

Это и есть премирное состояние человеческих душ, тех нере­шительных ангелов, которые в борьбе Бога с дьяволом не примкнули ни к той, ни к другой стороне. Для того чтобы пре­одолеть ложь раздвоения, надо смотреть не назад, в прошлую вечность, где борьба эта началась, а вперед, в будущую, где она окончится с участием нашей собственной воли. Лермонтов слишком ясно видел прошлую и недостаточно ясно будущую вечность: вот почему так трудно, почти невозможно ему было преодолеть ложь раздвоения.

«Верно, было мне назначение высокое, потому что я чув­ствую в душе моей силы необъятные», — говорит Печорин. Но это — «необъятная сила» в пустоте, сила метеора, неудержимо летящего, чтобы разбиться о землю. Воля без действия, потому что без точки опоры. Все может и ничего не хочет. Помнит, откуда, но забыл, куда.

«Зачем я жил? — спрашивает себя Печорин, — для какой цели я родился?». — Категория цели, свободы открывается в будущей вечности; категория причины, необходимости — в прошлой.

Вот почему у Лермонтова так поразительно сильно чувство вечной необходимости, чувство рока —«фатализм». Все, что будет во времени, было в вечности; нет опасного, потому что нет случайного.


Кто близ небес, тот не сражен земным81.

Отсюда — бесстрашие Лермонтова, игра его со смертью.

♦Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов, — ска­зано в донесении одного кавказского генерала, — во время штурма неприятельских завалов на реке Валерике имел пору­чение наблюдать за действием передовой штурмовой колонны, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от не­приятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот исполнил возложенное на него поручение с отлич- тщ мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храб­рейших ворвался в неприятельские завалы»82.

За экспедицию в Большую Чечню представили его к золотой сабле .

Игра со смертью для него почти то же, что в юнкерской школе игра с железными шомполами, которые он гнул в руках и вязал в узлы, как веревки.

«Никогда не забуду того спокойного, почти веселого выра­жения, которое играло на лице его перед дулом пистолета, уже направленного на него», — рассказывает кн. Васильчиков о последних минутах Лермонтова84.

Не совсем человек — это сказывается и в его отношении к смерти. Положительного религиозного смысла, может быть, и не имеет его бесстрашие, но оно все-таки кладет на личность его неизгладимую печать подлинности: хорош или дурен, он, во всяком случае, не казался, а был тем, чем был. Никто не смотал в глаза смерти так прямо, потому что никто не чув­ствовал так ясно, что смерти нет.

Кто близ небес, тот не сражен земным.

Когда я сомневаюсь, есть ли что-нибудь кроме здешней жиз­ни, мне стоит вспомнить Лермонтова, чтобы убедиться, что ест&^Иначе в жизни и в творчестве его все непонятно — поче­му, зачем, куда, откуда, — главное, куда?

VII

.Дврмонтов первый в русской литературе поднял религиоз­ный вопрос о зле.

11Ушкин почти не касался этого вопроса. Трагедия разреша­лась Ддя него примирением эстетическим. Когда же случилось ему °ДНажды откликнуться и на вопрос о зле, как на все откли-кадСЯ он, подобно «эхо» —



Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества




Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты нам дана? 85

то, вместо религиозного ответа, удовольствовался он плоскими стишками известного сочинителя православного катехизиса, митрополита Филарета86, которому написал свое знаменитое послание:

И внемлет арфе серафима В священном ужасе поэт.

А. И. Тургенев описывает, минута за минутой, предсмерт­ные страдания Пушкина: «Ночью он кричал ужасно, почти упал на пол в конвульсии страдания. — Теперь (в полдень) я опять входил к нему; он страдает, повторяя: "Боже мой, Боже мой! что это?.." И сжимает кулаки в конвульсии» .

Вот в эти-то страшные минуты не утолило бы Пушкина при­мирение эстетическое; православная же казенщина митропо­лита Филарета показалась бы ему не «арфою серафима», а шарманкою, вдруг заигравшею под окном во время агонии.

«Боже мой, Боже мой! что это?» —с этим вопросом, кото­рый явился у Пушкина только в минуту смерти, Лермонтов прожил всю жизнь.

Почему, зачем, откуда зло? Если есть Бог, то как может быть зло? Если есть зло, то как может быть Бог?

Вопрос о зле связан с глубочайшим вопросом теодицеи, оправдания Бога человеком, состязания человека с Богом.

«О, если б человек мог иметь состязание с Богом, как сын человеческий с ближним своим! Скажу Богу: не обвиняй меня; объяви мне, за что Ты со мною борешься?» 88

Богоборчество Иова повторяется в том, что Вл. Соловьев справедливо называет у Лермонтова «тяжбою с Богом»: «Лер­монтов, — замечает Вл. Соловьев, — говорит о Высшей воле с какою-то личною обидою*.

Эту человеческую обиженность, оскорбленность Богом выра­зил один из современных русских поэтов:

Я — это Ты, о Неведомый,

Ты, в моем сердце обиженный89.

Никто никогда не говорил о Боге с такою личною обидою, как Лермонтов:

Зачем так горько прекословил Надеждам юности моей?90


Никто никогда не обращался к Богу с таким спокойным вы­зовом:

И пусть меня накажет Тот, Кто изобрел мои мученья91.

Никто никогда не благодарил Бога с такою горькою усмеш­кою:

Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне Недолго я еще благодарил92.

Вл. Соловьев осудил Лермонтова за богоборчество. Но кто знает, не скажет ли Бог судьям Лермонтова, как друзьям Иова: «Горит гнев Мой за то, что вы говорили о Мне не так верно, как раб Мой Иов»93 — раб Мой Лермонтов.

В книге Бытия говорится о борьбе Иакова с Богом:

«И остался Иаков один. И боролся Некто с ним до появле­ния зари. И увидел, что не одолевает его, и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним. — И сказал ему: отпу­сти Меня, ибо взошла заря. — Иаков сказал: не отпущу Тебя, доколе не благословишь меня»94.

Вот что окончательно забыто в христианстве — святое бого­борчество. Бог не говорит Иакову: «Смирись, гордый чело­век!» — а радуется буйной силе его, любит и благословляет за то, что не смирился он до конца, до того, что говорит Богу: «Не отпущу Тебя». — Нашему христианскому смирению это кажет­ся пределом кощунства. Но это святое кощунство, святое бого­борчество положено в основу Первого Завета, так же как боре­ние Сына до кровавого пота — в основу Второго Завета: «Тосковал и был в борении до кровавого пота», — сказано о Сыне Человеческом95.

Я — это Ты, о Неведомый, Ты, в моем сердце обиженный.

Тут какая-то страшная тайна, какой-то «секрет», как выра­жается черт Ивана Карамазова, — секрет, который нам «не хо­тят открыть, потому что тогда исчезнет необходимый минус и наступит конец всему». Мы только знаем, что от богоборчества есть два пути одинаково возможные — к богоотступничеству и к богосыновству.

Нет никакого сомнения в том, что Лермонтов идет от бого­борчества, но куда — к богоотступничеству или богосынов­ству — вот вопрос.




Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества




Вл. Соловьев не только не ответил, но и не понял, что тут вообще есть вопрос. А между тем ответом на него решается все в религиозных судьбах Лермонтова.

Как царь немой и гордый, он сиял Такой волшебно-сладкой красотою, Что было страшно96, —

говорит Лермонтов о своем Демоне.

«Он не сатана, он просто черт, — говорит Ив. Карамазов о своем черте, — раздень его и наверно отыщешь хвост, длин­ный, гладкий, как у датской собаки».

Вся русская литература есть, до некоторой степени, борьба с демоническим соблазном, попытка раздеть лермонтовского Де­мона и отыскать у него «длинный, гладкий хвост, как у дат­ской собаки». Никто, однако, не полюбопытствовал, действи­тельно ли Демон есть дьявол, непримиримый враг Божий.

Хочу я с небом примириться, Хочу любить, хочу молиться, Хочу я веровать добру.

Никто этому не поверил; но что это не ложь или, по крайней мере, не совсем ложь, видно из того, что Демон вообще лгать не умеет: он лишен этого главного свойства дьявола, «отца лжи», так же как и другого — смеха. Никогда не лжет, никогда не смеется. И в этой правдивой важности есть что-то детское, не­винное. Кажется иногда, что у него, так же как у самого Лер­монтова, «тяжелый взор странно <не> согласуется с выраже­нием почти детски-нежных губ».

Сам поэт знает, что Демон его не дьявол или, по крайней мере, не только дьявол:

То не был ада дух ужасный,

Порочный мученик, о нет!

Он был похож на вечер ясный,

Ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет.

Почти то же говорит Лермонтов о себе самом:

Я к состоянью этому привык:

Но ясно б выразить его не мог

Ни демонский, ни ангельский язык97.

Но если Демон не демон и не ангел, то кто же? Не одно ли из тех двойственных существ, которые в борьбе дьявола с Богом не примкнули ни к той, ни к другой сторо-


не? — не душа ли человеческая до рождения? — не душа ли самого Лермонтова в той прошлой вечности, которую он так ясно чувствовал?

Если так, то трагедия Демона есть исполинская проекция в вечность жизненной трагедии самого поэта, и признание Демо­на:

Хочу я с небом примириться, —

есть признание самого Лермонтова, первый намек на богосы-новство в богоборчестве.

«В конце концов я помирюсь», — говорит черт Ивану Кара­мазову.

Ориген утверждал, что в конце концов дьявол примирится с Богом. Христианством отвергнуто Оригеново учение, действи­тельно выходящее за пределы христианства. Тут какое-то но­вое, пока еще едва мерцающее откровение, которое соединяет прошлую вечность с будущей: в прошлой — завязалась, в буду­щей — разрешится трагедия зла.

Но кто же примирит Бога с дьяволом? На этот вопрос и отве­чает лермонтовский демон: любовь как влюбленность, Вечная Женственность:

Меня добру и небесам Ты возвратить могла бы словом. Твоей любви святым покровом Одетый, я предстал бы там, Как новый ангел в блеске новом.

И этот ответ — не отвлеченная метафизика, а реальное, лич­ное переживание самого Лермонтова: он это не выдумал, а вы­страдал.

VIII

«Кто мне поверит, что я знал любовь, имея 10 лет от роду? К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет девяти. Я ее видел там. Я не помню, хороша собою была она или нет... Один раз я вбежал в комнату. Она была тут и играла с кузиною в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни о чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть сильная, хотя и ребяческая; это была истинная лю­бовь; с тех пор я еще не любил так... Надо мной смеялись и дразнили... Я плакал потихоньку, без причины; желал ее ви-



Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества




деть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату; я не хотел говорить о ней и убегал, слыша ее названье (теперь я забыл его), как бы страшась, чтобы биение сердца и дрожащий голос не объяснили другим тайну, непонятную для меня самого. Я не знаю, кто была она, откуда. И поныне мне неловко как-то спросить об этом: может быть, спросят и меня, как я помню, когда они позабыли; или подумают, что брежу, не поверят в ее существование — это было бы мне больно!.. Белокурые волосы, голубые глаза быстрые, непринужден­ность — нет, с тех пор я ничего подобного не видал, или это мне кажется, потому что я никогда так не любил, как в тот раз... И так рано, в 10 лет. О, эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум!..»98

Десятилетний мальчик Лермонтов мог бы сказать своей де­вятилетней возлюбленной, как Демон Тамаре:

В душе моей с начала мира Твой образ был напечатлен.

Это — воспоминание о том, что было до рождения, видение прошлой вечности —

Тех дней, когда в жилище света Блистал он, чистый херувим...

Всю жизнь преследует его это видение —

С глазами, полными лазурного огня, С улыбкой розовой, как молодого дня За рощей первое сиянье.

«1830. Мне 15 лет. —Я однажды, три года назад, украл у одной девушки, которой было 17 лет и потому безнадежно лю­бимой мною, бисерный синий шнурок. Он и теперь у меня хра­нится. — Как я был глуп!» "

Наконец, в последний раз мечта воплотилась или только забрезжила сквозь плоть.

«Будучи студентом, — рассказывает очевидец, — Лермонтов был страстно влюблен в Варвару Александровну Лопухину. Как сейчас помню ее ласковый взгляд и светлую улыбку; ей было 15—16 лет, мы же были дети и сильно дразнили ее; у нее на лбу над бровью чернелось маленькое родимое пятнышко; и мы всегда приставали к ней, повторяя: "У Вареньки родинка, Варенька уродинка!" Но она, добрейшее создание, никогда не сердилась. — Чувство к ней Лермонтова было безотчетно, но


истинно и сильно, и едва ли не сохранил он его до самой смер­ти своей» 10°.

Родные выдали Вареньку за богатого и ничтожного челове­ка, Бахметева101. Может быть, она любила мужа, была верною женою, доброю матерью, но никогда не могла забыть Лермон­това и втайне страдала, так же как он, хотя, по всей вероятно­сти, не сознавала ясно, отчего страдает.

Они любили друг друга так долго и нежно... Но, как враги, избегали признанья и встречи, И были пусты иль хладны их краткие речи.

Он пишет ей через много лет разлуки:

Душою мы друг другу чужды, Да вряд ли есть родство души102.

И вот сквозь тысячи измен, сквозь неимоверную пошлость, «свинство», хулиганство с женщинами — он верен ей одной, любит ее одну:

И я твержу один, один Люблю, люблю одну...103

Говорит ей просто:

...вас

Забыть мне было невозможно. И к этой мысли я привык; Мой крест несу я без роптанья1<м.

Любовь — «крест», великий и смиренный подвиг. Тут конец бунта, начало смирения, хотя, может быть, и не того, которого требует Вл. Соловьев.

«От нее осталось мне только одно имя, которое в минуты тоски привык я произносить, как молитву»

Не кончив молитвы, На звук тот отвечу; И брошусь из битвы Ему я навстречу108.

Святая любовь, но святая не христианскою святостью; во всяком случае, не бесплотная и бескровная любовь «бедного рыцаря» к Прекрасной Даме107 — Lumen Coeli, Sancta Rosa*.

* Свет Небес, Святая Роза (лат.).Сост.



Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества




Там, в христианской святости — движение от земли к небу, отсюда туда; здесь, у Лермонтова, — от неба к земле, оттуда сюда.

...Небо не сравняю

Я с этою землей, где жизнь влачу мою: Пускай на ней блаженства я не знаю, — По крайней мере, я люблю108.

«Я страдаю от фантастического, а потому и люблю ваш зем­ной реализм». — Видение бедного рыцаря —тоже «фантасти­ческое», тоже «неопределенное уравнение». Но вот пляска Та­мары — тут все определено, «все очерчено — тут формула, тут геометрия». — И вот еще родимое пятнышко над бровью Ва­реньки. «Душою мы друг другу чужды» — но родинка роднее души.

Чудесные рассказываю тайны... т

«А Варвара Александровна,будет зевать за пяльцами и нако­нец уснет от моего рассказа» п0, — пишет Лермонтов.

Зевающая Беатриче немыслима. А вот зевающая Варень­ка — ничего, и даже лучше, что она так просто зевает. Чем бо­лее она простая, земная, реальная, тем более страсть его стано­вится нездешнею.

Люблю тебя нездешней страстью, Как полюбить не можешь ты, — Всем упоением, всею властью Бессмертной мысли и мечты111.

Для христианства «нездешнее» значит «бесстрастное», «бес­плотное»; для Лермонтова наоборот: самое нездешнее — самое страстное; огненный предел земной страсти, огненный источ­ник плоти и крови — не здесь, а там.

Я перенес земные страсти Туда с собой112.

И любовь его — оттуда сюда. Не жертвенный огонь, а молния.

Посылая Вареньке список «Демона», Лермонтов в посвяще­нии поэмы с негодованием несколько раз перечеркнул букву Б. — Бахметевой и поставил Л. — Лопухиной113. С негодовани­ем зачеркнул христианский брак: лучше бы она вышла на ули­цу и продала себя первому встречному, чем это прелюбодеяние, прикрытое христианским таинством.

Но почему же Лермонтов не женился на Вареньке?

Моя воля надеждам противна моим:

Я люблю и страшусь быть взаимно любим114.


«Как бы страстно я ни любил женщину, — говорит Печо­рин, — если она даст мне только почувствовать, что я должен на ней жениться — прости любовь! Мое сердце превращается в камень... Я готов на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь мою, даже честь поставлю на карту, но свободы моей не продам. Этой какой-то врожденный страх — необъяснимое предчувствие... Ведь есть люди, которые безотчетно боятся пау­ков, тараканов, мышей».

В этом омерзении к христианскому браку, разумеется, пре­увеличение — та мстительная злоба, с которою перечеркнул он букву Б. в посвящении «Демона». Но тут есть и более глубо­кое, метафизическое отвращение, отталкивание одного поряд­ка от другого: ведь предельная святость христианская вовсе не брак, а безбрачие, бесстрастие; предельная святость у Лермон­това — «нездешняя страсть» и, может быть, какой-то иной, нездешний, брак. Вот почему любовь его в христианский брак не вмещается, как четвертое измерение в третье. Христиан­ский брак — эту сомнительную сделку с недостижимою святос­тью безбрачия — можно сравнить с Евклидовой геометрией трех измерений, а любовь Лермонтова с геометрией Лобачев­ского, «геометрией четвертого измерения».

Превращение Вареньки в законную супругу Лермонтова — все равно что превращение Тамары в «семипудовую купчиху», о которой может мечтать не демон, а только черт с «хвостом датской собаки».

Тамару от Демона отделяет стена монастырская, в сущности та же стена христианства, которая отделила Вареньку от Лер­монтова. Когда после смерти Тамары Демон требует ее души у Ангела, тот отвечает:

Она страдала и любила,

И рай открылся для любви.

Но если рай открылся для нее, то почему же и не для Демо­на? Он ведь так же любил, так же страдал. Вся разница в том, что Демон останется верен, а Тамара изменит любви своей. В метафизике ангельской явный подлог: не любовь, а измена любви, ложь любви награждаются христианским раем.

Этой-то измены и не хочет Лермонтов и потому не принима­ет христианского рая.

Я видел прелесть бестелесных

И тосковал, Что образ твой в чертах небесных

Не узнавал115.



 

Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ

Не узнавал маленького родимого пятнышка над бровью Ва­реньки.

Христианской «бестелесности», бесплотности не принимает потому, что предчувствует какую-то высшую святыню плоти.

«Я, может быть, скоро умру и, несмотря на это, я не могу думать о будущей жизни — я думаю только о тебе», — пишет Вера-Варенька Печорину-Лермонтову116. И он отвечает ей из того мира в этот, оттуда сюда:

Любви безумного томленья,

Жилец могил, В стране покоя и забвенья

Я не забыл.

Есть ужас, который для него ужаснее христианского ада:

...смерть пришла, наступило за гробом свиданье, Но в мире новом друг друга они не узнали.

Вот чего он не может простить христианству.

Покоя, мира и забвенья Не надо мне!

Не надо будущей вечности без прошлой, правды небесной без правды земной.

Что мне сиянье Божьей власти

И рай святой! Я перенес земные страсти

Туда с собой.

Смутно, но неотразимо чувствует он, что в его непокорнос­ти, бунте против Бога есть какой-то божественный смысл.

Когда б в покорности незнанья

Нас жить Создатель осудил,

Неисполнимые желанья

Он в нашу душу б не вложил.

Он не позволил бы стремиться

К тому, что не должно свершиться 11Т.

Должно свершиться соединение правды небесной с правдой земной, и, может быть, в этом соединении окажется, что есть другой, настоящий, рай, —

На небе иль в другой пустыне Такое место, где любовь Предстанет нам, как ангел нежный, И где тоски ее мятежной Душа узнать не может вновь.


jjp-Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества

«глНедаром же и в самом христианстве некогда был не только небесный идеализм, но и земной реализм, не только умерщвле­ние, но и воскресение плоти.

-<> «Ежели плоть Христа воскресшего — иная, «прославленная» И ^вместе с тем точно такая же, как при жизни, — даже до кре-егных язв, по которым узнали Его ученики, то, может быть, и Варенька воскреснет иною, более прекрасною и вместе с тем фчно такою же, даже до маленького родимого пятнышка над бровью, по которому ее узнает Лермонтов. Может быть, и там, Оде здесь, какие-то веселые дети будут играть с нею и петь: «У Вареньки родинка, Варенька уродинка!» И со «звуками небес» еодьются эти не «скучные песни земли». И может быть, Лер­монтов примет этот настоящий рай. — А если примет, то конец винту в любви, конец богоборчеству в богосыновстве. I * Но для того чтобы этого достигнуть, надо принять, испол-[жегь до конца и преодолеть христианство. Трагедия Лермонто- в том, что он христианства преодолеть не мог, потому что не рйринял и не исполнил его до конца.

'"' лч борется с христианством не только в любви к женщинам, в любви к природе, и в этой последней борьбе трагедия расширяется до вселенской, из глубины сердечной вос­ходит до звездных глубин.

IX

«Когда я его видел в Сулаке, — рассказывает один из кав-«Яааских товарищей Лермонтова, — он был мне противен не-Й-Лбычайною своею неопрятностью. Он носил красную канау- рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и р(ела почерневшею из-под вечно расстегнутого сюртука. Гар­на белом, как снег, коне, на котором, молодецки зало-Холщовую шапку, бросался на чеченские завалы. — Со-урал какую-то шайку грязных головорезов. Совершенно входя * И* образ жизни, спал на голой земле, ел с ними из одного *отла и разделял все трудности похода» 118.

«Я находился в беспрерывном странствии, — пишет Лер­монтов Раевскому. — Одетый по-черкесски, с ружьем за плеча­ми» ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакалов, ел чу-Рвк пил кахетинское... Для меня горный воздух — бальзам: р к черту, сердце бьется, грудь высоко дышит, ничего не эту минуту» 119.



Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ


М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества




лазурного огня». — «Нет женского взора, которого бы я не за­был при виде голубого неба» 126.

Для того чтобы почувствовать чужое тело как продолжение своего, надо быть влюбленным. Лермонтов чувствует природу, как тело возлюбленной.

Ему больно за камни:

И железная лопата

В каменную грУДь> Добывая медь и злато,^

Врежет страшный путь.

Больно за растения:

Изрублены были тела их потом И медленно жгли их до утра огнем.

Больно за воду — Морскую Царевну:

Очи одела смертельная мгла..-Бледные руки хватают песок, Шепчут уста непонятный упрек

упрек всех невинных стихий человеку, своему убийце и осквер­нителю.

Последняя тайна природы — тайна влюбленности.

Влюбленный утес-великан плачет о тучке золотой. Одино­кая сосна грустит о прекрасной пальме. И разделенные пото­ком скалы хотят обнять друг друга:

Но дни бегут, бегут года Им не сойтися никогда127.

И волны речные — русалки — поют:

Расчесывать кольца шелковых кудрей





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 1079 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.099 с)...