Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Слишком много счастья 3 страница



Вейерштрасс скрыл от сестер, что состоял в переписке с супругой генерала, матерью Софьи. Он написал ей первым, когда Софья вернулась из Швейцарии (на самом деле из Парижа) такой измученной и исхудавшей, что он всерьез обеспокоился ее здоровьем. Мать прислала письмо, в котором высказывала мнение, что именно поездка в Париж в столь ужасное время сказалась на состоянии Сони. Однако генеральшу, похоже, беспокоила не политическая буря, которую пережили ее дочери, а то, что одна из них, незамужняя, открыто жила с мужчиной, в то время как другая, состоявшая в законном браке, с мужем не жила. Об этих письмах Вейерштрасс не говорил и самой Софье до тех пор, пока была жива ее мать.

Однако, когда пришлось наконец все сказать, он передал ей также, что Клара и Элиза спрашивают, что делать дальше.

Вот женская постановка вопроса, заметил профессор, они всегда считают, что надо что‑то делать.

И ответил с самым суровым видом: «Ничего делать не надо».

Утром Софья вынула из чемодана и надела чистое, хотя и мятое домашнее платье – она так и не научилась как следует укладывать вещи. Причесала свои кудри таким образом, чтобы не была заметна начинавшая пробиваться седина, и спустилась вниз, где уже происходило какое‑то движение. На столе стоял только ее прибор. Элиза налила ей кофе и подала первый в жизни Софьи немецкий завтрак в этом доме: холодную ветчину и сыр, а также хлеб, густо намазанный маслом. Клара, по ее словам, была наверху: готовила брата к встрече с Софьей.

– Раньше мы приглашали на дом цирюльника, – рассказывала она. – Но потом Клара научилась отлично стричь сама. Оказалось, она вообще прирожденная сестра милосердия, – слава богу, что хоть у одной из нас открылись такие таланты.

Еще до того, как Элиза заговорила, Софья почувствовала, что семье не хватает денег. Камчатные скатерти и тюлевые занавески совсем выцвели, серебряные ножи и вилки давно не чистили. Через открытую дверь была видна гостиная и в ней деревенского вида девица, их нынешняя служанка, которая чистила каминную решетку, поднимая тучи пыли. Элиза проследила за взглядом гостьи, как будто просила закрыть дверь, а потом встала и сделала это сама. К столу она вернулась покрасневшая и погрустневшая, и Софья поспешно, почти невежливо спросила, чем болен герр Вейерштрасс.

– Слабое сердце – это раз, а кроме того, осенью он переболел пневмонией и, похоже, до конца не оправился. И еще у него опухоль в половых органах, – ответила Элиза тихо, но с присущей немкам прямотой.

Вошла Клара:

– Он вас ждет.

Софья поднималась по лестнице, думая не о профессоре, а об этих двух женщинах, посвятивших ему свои жизни. Вязать шарфы, штопать белье, варить варенье – все это никак нельзя поручать служанкам. Почитать, вслед за братом, Римско‑католическую церковь (по мнению самой Софьи, подавляющую человека религию) – и все это без малейшего возмущения, без малейшей тени недовольства.

Я бы с ума сошла, думала она.

Даже когда преподаешь в университете, можно с ума сойти. Бо́льшая часть студентов, по правде говоря, посредственности. На них производят впечатление только самые очевидные схемы.

До встречи с Максимом она не решилась бы сама себе в этом признаться.

В спальню она вошла, думая о своем без пяти минут муже и улыбаясь – своему будущему счастью, своей скорой свободе.

– Ну наконец‑то!

Вейерштрасс говорит тихо, с трудом.

– Негодная девчонка, вы совсем нас забыли. Ну и куда вы направляетесь – снова в Париж, развлекаться?

– Напротив, профессор, я еду из Парижа, – улыбается Софья. – Возвращаюсь в Стокгольм. И в Париже не было никаких развлечений, скучно до одури.

Она дала ему поцеловать руки – сначала одну, потом вторую.

– А как ваша Анюта? Больна?

– Она умерла, mein liebe[12]профессор.

– В тюрьме?

– Нет, что вы. Это произошло много лет назад. В тюрьме была не она, а ее муж. Анюта умерла от воспаления легких, хотя болезней у нее было много и болела она долго.

– А, пневмония! Я ею тоже болел. Что ж, мои соболезнования.

– Да, я всегда о ней помню. Однако у меня есть для вас хорошая новость, профессор. Даже превосходная. Этой весной я выхожу замуж.

– Как? Разве вы развелись с геологом? Хотя ничего удивительного. Это давно надо было сделать. Однако развод – это всегда неприятно.

– Он тоже умер, профессор. И он был не геолог, а палеонтолог. Такая новая отрасль науки, очень любопытная. Изучает древние организмы по окаменелостям.

– Ах, да‑да! Теперь припоминаю. Об этой науке я слышал. Значит, он умер совсем молодым? Честно говоря, мне не хотелось, чтобы он заступал вам дорогу, но и смерти его я тоже не желал. Он долго болел?

– Можно и так сказать. Вы, разумеется, помните, как я от него ушла и вы рекомендовали меня Миттаг‑Леффлеру?

– А, в Стокгольм. Правильно? Значит, вы его оставили. Очень хорошо. Так и следовало поступить.

– Да‑да. Но это все давно в прошлом, а теперь я собираюсь выйти замуж за его однофамильца. Может быть, дальнего родственника. Однако они совершенно не похожи.

– Ага, значит, снова русский. И что, он тоже изучает окаменелости?

– Вовсе нет. Он профессор юриспруденции. Очень энергичный, всегда в хорошем настроении. Кроме тех моментов, когда он в плохом настроении. Я приведу его к вам познакомиться.

– Будем рады его поразвлечь, – кисло ответил Вейерштрасс. – Однако это конец вашей работе.

– Нет‑нет! Он этого совсем не хочет. Я больше не буду преподавать, я стану свободна. Поселюсь на юге Франции, в чудесном климате. Буду всегда здорова и напишу много‑много статей.

– Посмотрим, посмотрим.

– Mein liebe, – говорит она, – я приказываю вам. Слышите? Приказываю за меня порадоваться.

– Я, должно быть, стал совсем стар, – ворчит он. – И всегда вел сидячую жизнь. Я не такой разносторонний человек, как вы. Знаете, какое я испытал потрясение, когда узнал, что вы пишете романы?

– Вам это совсем не нравилось.

– Неправда. Мне очень понравились ваши воспоминания детства. Очень приятно читается.

– Но это на самом деле не роман. А вот тот, который я написала сейчас {116}, вам не понравится. Иногда он и мне самой не нравится. Это о девушке, которую политика интересует больше, чем любовь. Ну ничего, вам его все равно не придется прочесть. В России цензура не пропустит, а остальной мир его отвергнет, потому что он слишком русский.

– Мне вообще не очень по душе романы.

– Оставим это женщинам, да?

– Честно говоря, я иногда забываю, что вы женщина. Я думаю о вас как о… о…

– Как о ком?

– Как о даре Неба, предназначенном мне, и только мне.

Софья наклоняется и целует его в белый лоб. Сдерживая слезы, она прощается с его сестрами и покидает дом.

Я его больше никогда не увижу, думает она.

Вспоминает его лицо – белое, как подушки в накрахмаленных наволочках, которые Клара, должно быть, сменила у него под головой сегодня утром. Наверное, он сразу уснул, утомленный этим разговором. И наверное, тоже подумал, что это их последняя встреча. И знал, что она знает. Вот только вряд ли он понял – и это ее стыд и ее тайна, – какой легкой, свободной чувствует она себя сегодня, несмотря на слезы. И становится еще свободней с каждым шагом, удаляясь от этого дома.

Достойна ли его жизнь памяти в большей степени, чем жизнь его сестер?

Конечно, его имя какое‑то время будут упоминать в учебниках. О нем должны знать математики. Но не так долго, как могло бы быть – если бы он больше заботился о своей репутации в избранном кругу и среди тех, кто бьется за славу. Наука интересовала его больше, чем собственное имя, в то время как многие его коллеги были в равной степени озабочены и тем и другим.

Не стоило заговаривать о писательстве. Для него это пустяки и легкомыслие. Она написала воспоминания о жизни в Палибино, поддавшись порыву ностальгии по всему бесконечно дорогому и безнадежно утраченному. Написала вдали от дома, когда и дом, и сестра навеки остались в прошлом. А «Нигилистка» родилась от боли за свою страну, от вспышки патриотизма и, наверное, еще от чувства вины за все, на что она не обращала внимания, вечно занятая математикой и перипетиями своей личной жизни.

Боль за страну, именно так. Но с другой стороны, она написала эту повесть и в память об Анюте. История девушки, которая порывает с обычной жизнью и выходит замуж за политического заключенного, приговоренного к сибирской каторге. Выходит, узнав, что может немного облегчить суровость его наказания: его отправят не на север, а на юг Сибири, если его будет сопровождать жена {117}. Конечно, повесть понравится ссыльным, которым удастся прочесть ее в рукописи, но ведь им нравится любая запрещенная книга, – это Софья прекрасно знает. «Сестры Раевские» {118}, воспоминания, нравились ей куда больше, хотя цензор их пропустил, а кое‑кто из критиков отверг из‑за излишней сентиментальности.

IV

Ей и раньше приходилось обманывать ожидания Вейерштрасса. Первый раз это произошло после того, как она добилась успеха. Да, обманула ожидания, хотя он потом об этом ни разу даже не упомянул. Бросила и учителя, и математику и даже не отвечала на его письма. Летом 1874 года вернулась домой, в Палибино, с новеньким дипломом в бархатной обложке, сунула его ящик стола – и сразу забыла на месяцы, если не на годы.

Запах скошенного сена, сосновых лесов, золотые летние деньки, долгие светлые вечера – все это захватило ее. Устраивали пикники, разыгрывали любительские спектакли, давали балы, праздновали именины, принимали старых друзей. Там гостила Анюта, счастливая, с годовалым малышом. И Владимир тоже там был. И в этой атмосфере летней радости, легкости, тепла, вина, долгих веселых ужинов, танцев, пения – как было не уступить ему и не стать наконец не только его женой, но и его любовницей?

Это случилось не потому, что Софья полюбила. Она была благодарна Владимиру и убедила себя в том, что это чувство – любовь – не существует в действительности. Если уступить ему, то это сделает их обоих счастливее, думала она. И действительно сделало – на какое‑то время.

Осенью они переехали в Петербург, и там веселая жизнь получила продолжение. Званые вечера, спектакли, приемы, а еще они читали все газеты и журналы – и легкомысленные, и серьезные. Вейерштрасс прислал письмо: умолял не бросать математику. Благодаря его стараниям диссертацию Софьи напечатали в «Журнале чистой и прикладной математики», известном также как «Журнал Крелле», однако она едва удосужилась туда заглянуть. Он просил ее уделить неделю – всего одну неделю! – работе, чтобы завершить статью о кольцах Сатурна, и тогда ее тоже можно было бы опубликовать. Софья не стала с этим возиться. У нее не было ни минуты, она совсем закружилась в непрерывном празднике. Именины друзей, новые оперы и балеты, но главное – радость самой жизни.

Она вдруг поняла, очень поздно, то, что многие знали с детства: жизнь может быть прекрасна и без достижений. Может быть полной, заполненной до краев – и в то же время не утомлять, не изматывать. Надо только заработать достаточно денег, чтобы устроить себе комфортную жизнь, а потом можно развлекаться сколько хочешь, и не будет ни скуки, ни безделья, и в конце дня останется чувство, что ты делал только то, что приятно окружающим. И можно не мучиться.

Оставался только вопрос, где взять деньги.

Владимир снова взялся за издание книг. Для этого пришлось залезть в долги. Оставшееся после смерти родителей Софьи наследство было вложено в строительство громадных домов с общественными банями, оранжереями, булочными и паровыми прачечными. Планы у супругов были грандиозные. Однако строительные и иные подрядчики их постоянно надували, рынок оказался нестабильным, и, вместо того чтобы построить надежное основание для будущей жизни, они все глубже и глубже погрязали в долгах.

Кроме того, жить так, как живут другие супружеские пары, оказалось дороговато. У Софьи родилась девочка. Малышке дали имя матери, но в семье называли Фуфой. У Фуфы была нянька, кормилица, а также собственные апартаменты. Кроме того, у них служили кухарка и горничная. Владимир накупил Софье модных платьев, а дочке – замечательных подарков. Имея степень доктора, полученную в Йенском университете, он нашел место приват‑доцента в Петербурге, однако денег все равно не хватало. Издательское дело совсем не приносило дохода.

В это время убили царя, и политическая атмосфера в стране стала совсем невыносимой. Владимир впал в столь глубокую меланхолию, что не мог ни работать, ни думать.

Вейерштрасс узнал о смерти родителей Софьи и, желая утешить ее в горе, как он выразился, прислал статью о своей новой и совершенно замечательной системе интегрального исчисления. Однако вместо того, чтобы вернуться к математике, она принялась писать театральные рецензии и популярные статейки для газеты {119}. Это заставляло ее талант приносить некоторую пользу, других людей – относиться к ней проще, а для нее самой было куда менее утомительным занятием, чем математика.

Затем семья Ковалевских переехала в Москву в надежде, что там‑то счастье им улыбнется.

Владимир оправился от депрессии, но не чувствовал в себе ни сил, ни желания возвращаться к преподавательской деятельности. Он нашел новое дело – ему предложили место в компании, производившей керосин. Хозяевами предприятия были братья Рагозины: {120} они владели нефтеперегонным заводом, а также построенным в современном стиле роскошным замком на Волге. Владимиру было поставлено условие, что он получит место, если вложит в предприятие некоторую сумму денег; ее пришлось одолжить.

На этот раз Софья предчувствовала, что все кончится плохо. Рагозины ей решительно не нравились, и они платили ей той же монетой. Владимир все больше и больше подпадал под их влияние. Это новые люди, говорил он, они не занимаются пустяками. Он стал смотреть на всех свысока, приобрел надменный вид. Назови мне хоть одну выдающуюся женщину, – говорил он ей. Назови хоть одну такую, которая действительно изменила что‑то в мире, при этом не соблазняя и не убивая мужчин. Женщинам самой природой предначертано плестись позади и думать только о самих себе, и если вдруг паче чаяния им попадается какая‑нибудь идея, которой можно посвятить всю жизнь, они впадают в истерику и разрушают эту идею своим самолюбием и самомнением.

Рагозинские разговоры, – отвечала на это Софья.

Она возобновила переписку с Вейерштрассом. А потом оставила Фуфу на попечение своей подруги Юлии и уехала в Германию. Написала Александру Ковалевскому {121}, старшему брату мужа, что Владимир заглотил рагозинскую наживку с такой готовностью, будто сам выпрашивал у судьбы еще один удар. Однако написала и мужу, предлагая вернуться. Благоприятного ответа не последовало.

Муж и жена встретились еще раз в Париже. Софья жила там скромно, экономила на всем, а тем временем Вейерштрасс пытался подыскать ей работу. Она снова погрузилась в математику и общалась теперь только с коллегами. Владимир уже не доверял Рагозиным, как раньше, однако совсем увяз в их делах и не мог выбраться. Поговаривал о переезде в Северо‑Американские Соединенные Штаты. И даже поехал туда, но скоро вернулся.

Осенью 1882 года Владимир написал брату, что чувствует себя совершенно никчемным человеком. В ноябре сообщил о банкротстве Рагозиных. Боялся, что они потащат его за собой на дно и он попадет под суд. На Рождество Владимир навестил Фуфу, жившую теперь в Одессе, в семье брата. Очень обрадовался, что она его узнала, что она здоровенькая и умненькая. Потом написал прощальные письма Юлии, Александру, нескольким старым друзьям – но не Софье. Написал даже письмо в суд, с объяснением некоторых своих поступков, упоминавшихся в рагозинском деле.

Он помедлил еще немного, а в апреле надел себе на голову мешок и вдохнул хлороформ. {122}

Софья узнала о его смерти в Париже. Какое‑то время она отказывалась от пищи и не выходила из своей комнаты. Она концентрировала свои мысли и волю на отказе от пищи, и так ей удавалось ничего не чувствовать.

Прибегли к искусственному кормлению, и она заснула. Пробудившись, испытала острый стыд за все это представление. Попросила карандаш и лист бумаги и принялась за решение задачи.

Денег совсем не осталось. Вейерштрасс прислал письмо с предложением поселиться у него в доме в качестве третьей сестры. Однако при этом продолжал теребить всех своих знакомых и наконец добился успеха: откликнулся его бывший студент, а ныне друг и коллега Гёста Миттаг‑Леффлер, из Швеции. Недавно основанная Стокгольмская высшая школа соглашалась стать первым в Европе университетом, который примет на работу женщину – профессора математики.

Софья забрала из Одессы дочь и поместила ее пока что в Москве у Юлии. Она задыхалась от ненависти к Рагозиным. В письме к Александру Ковалевскому называла их «тонкими, ядовитыми злодеями». Убеждала судью: все доказательства свидетельствуют о том, что Владимир был человеком доверчивым, легковерным, но честным.

Потом она отправилась на поезде из Москвы в Петербург – навстречу своей новой, широко разрекламированной (однако не без порицания) газетами работе в Швеции. Из Петербурга добиралась морем. Закаты на Балтике были потрясающими. Все, больше никаких глупостей, говорила она себе. Я начинаю новую, правильную жизнь.

Тогда она еще не была знакома с Максимом. И не получила Борденовскую премию.

V

Из Берлина Софья выехала рано утром, вскоре после последнего и освобождающего прощания с Вейерштрассом. Поезд был старый, тащился медленно, но внутри было хорошо натоплено и чисто, как и полагается в немецком поезде.

Когда проехали примерно половину пути, сидевший напротив мужчина достал газету и любезно предложил ей на выбор любую часть – почитать.

Софья поблагодарила и отказалась.

Он кивнул на кружившую за окном метель:

– Надо же. Никто не ожидал.

– Да, никто, – ответила Софья.

– Вы до Ростока едете или дальше?

Мог заметить ее акцент и догадаться, что она не немка. Однако она ничего не имела против его разговоров или умозаключений. Мужчина был гораздо моложе ее, одет прилично, обращался почтительно. Ей показалось, что она раньше где‑то встречала его или хотя бы видела. Но такое чувство часто возникает во время путешествий.

– В Копенгаген, – ответила она. – А потом в Стокгольм. Так что на моем пути метель будет только усиливаться.

– Значит, расстанемся в Ростоке, – сказал он.

Должно быть, хотел показать, что не долго будет надоедать ей разговорами.

– Ну и как вам Стокгольм?

– В это время года я его терпеть не могу. Просто ненавижу.

Она сама удивилась своим словам. Однако он только улыбнулся и вдруг перешел на русский:

– Вы уж меня извините. Получается, что я угадал. Но теперь уже я буду говорить, как иностранец. Я учился в России некоторое время. В Петербурге.

– Вы угадали, что я русская, по акценту?

– Нет, не совсем. Я это понял, когда вы заговорили о Стокгольме.

– А что, все русские ненавидят Стокгольм?

– Нет‑нет. Они только говорят, что ненавидят. Но они любят.

– Мне не следовало так говорить. Шведы были очень добры ко мне. Многому научили…

Он засмеялся:

– Да, научили. Например, кататься на коньках.

– Ну да, конечно. А русские вас этому не учили?

– Ну… Они не были так настойчивы в своем учении, как шведы.

– Только не на Борнгольме, – сказал он. – Я сейчас живу на острове Борнгольм. Датчане, они не такие… как это… назойливые. Но кто живет на Борнгольме – не совсем датчане. Мы не считаем, что мы датчане.

Оказалось, что он работает на этом острове врачом. Она подумала: а не будет ли нарушением приличий попросить его посмотреть горло? Оно болело все сильнее. Потом решила, что не стоит.

Доктор рассказал, что его ждет еще долгий и тяжелый переезд на пароме, после того как они пересекут датскую границу.

А жители Борнгольма не считают себя датчанами: они называют себя потомками викингов, которых сменила в тех местах в шестнадцатом веке Ганзейская лига. У борнгольмцев жестокая история, они захватывали пленных. Слышала ли она когда‑нибудь о грозном графе Джеймсе Босуэлле {123}? Некоторые считают, что он умер на Борнгольме, хотя жители Зеландии утверждают, что это случилось у них.

– Он убил мужа шотландской королевы и женился на ней сам. Но умер в тюрьме. Перед смертью потерял рассудок.

– Мария, королева шотландцев, – сказала Софья. – Да, я слышала.

А как же! Мария Стюарт была одной из любимых героинь юной Анюты.

– Ох, простите меня! Я заболтался.

– Простить? Да за что же?

Он покраснел. Потом сказал:

– Я знаю, кто вы.

Вначале не догадывался, признался он. Но когда заговорили по‑русски, уверился окончательно.

– Вы женщина‑профессор. Я про вас читал в газете. Там была и фотография, но в жизни вы выглядите гораздо моложе. Простите, что я такой… назойливый, просто не мог сдержаться.

– На фотографии я выгляжу очень сурово, потому что подумала так: если улыбнусь, то люди такому профессору не будут доверять, – объяснила Софья. – А что, разве у врачей не то же самое?

– Ну, наверное. Я как‑то не привык фотографироваться.

Теперь между ними возникло некое напряжение, и, чтобы его разрядить, нужны были усилия с ее стороны: ей следовало заговорить первой. Софья вернулась к теме острова Борнгольм. Народ там смелый и грубый, рассказал доктор, не то что изнеженные датчане. Люди селились там ради роскошной природы и чистого воздуха. Если она когда‑нибудь решит приехать, он почтет за честь все ей показать.

– Там есть редчайшая голубая скала, – рассказывал он. – Ее породу называют голубым мрамором. От скалы откалывают кусочки, полируют – и получается… дамское украшение вокруг шеи… Бусы! Если вы захотите…

Он болтал чепуху, но чувствовалось, что ему хочется сказать что‑то серьезное.

Объявили о приближении к Ростоку. Собеседник Софьи оживлялся все больше и больше. Она боялась, что этот доктор попросит ее дать автограф – на клочке бумаги или на книге, которую он читал. Ее, правда, очень редко просили об этом, но всякий раз, когда приходилось расписываться, она чувствовала себя нехорошо – сама не зная почему.

– Послушайте, что я хотел сказать, – заговорил он. – Об этом не говорят, но… Пожалуйста. Когда поедете в Швецию, не заезжайте в Копенгаген. Нет‑нет, не бойтесь, я в своем уме.

– Я и не боюсь, – ответила она.

Хотя на самом деле испугалась. Немного.

– А позвольте вас спросить – почему? Над ним тяготеет проклятие?

Она вдруг решила, что он расскажет ей что‑то о заговоре, о бомбах.

Значит, он анархист?

– В Копенгагене эпидемия оспы. Многие уже уехали из города, но власти ничего не признают, чтобы не вызвать паники. Боятся, как бы не сожгли правительственные здания. Все дело в финнах. Датчане считают, что оспу занесли финны. И правительство не хочет, чтобы все ополчились на финских беженцев. Или на правительство, которое их пустило.

Поезд остановился. Софья поднялась и взяла свой чемодан.

– Пообещайте мне. Не уходите так, не пообещав.

– Хорошо‑хорошо, – ответила она. – Обещаю.

– Садитесь на паром до Гедсера. Я бы помог вам поменять билет, но мне надо ехать дальше, на Рюген.

– Хорошо, я обещаю.

А не Владимира ли он ей напоминал?! Владимира в самые первые дни. Не столько чертами лица, сколько заботой о ней и умоляющим тоном. Его постоянная униженная, упрямая, умоляющая забота.

Доктор протянул руку, и она разрешила ему пожать свою, но оказалось, что у него есть еще одно намерение. Он положил ей на ладонь маленькую таблетку:

– Это принесет вам облегчение, если путешествие покажется утомительным.

Надо бы поговорить с кем‑нибудь из числа служащих железной дороги об этой эпидемии оспы в Копенгагене, – решила Софья.

Но сделать этого не удалось. Кассир, который менял ей билет, явно сердился, что приходится заниматься таким сложным делом, и разозлился бы еще больше, если бы она переменила решение и попросила поменять билет обратно. Сначала казалось, что он не говорит ни на одном языке, кроме датского, как и ее попутчики, но, завершив операцию, вдруг обратился к ней по‑немецки и сказал, что теперь поездка продлится гораздо дольше – понимает ли она это? Тут она вдруг осознала, что они все еще в Германии и о Копенгагене этот человек может вовсе ничего не знать. И о чем она, спрашивается, думала?

Кассир еще добавил с мрачным видом, что на островах тоже метель.

В маленьком немецком пароме на Гедсер было тепло, но сидеть пришлось на жестких деревянных скамейках из продольных реек. Софья совсем уж было собралась проглотить таблетку, решив, что именно эти скамейки доктор и имел в виду, когда говорил об утомительном путешествии. Но потом решила приберечь ее на случай морской болезни.

В местном поезде, в который она перебралась в Гедсере, сиденья оказались получше – обычные для второго класса, хотя и сильно потертые. Но было холодно: печь в конце вагона только дымила и не давала почти никакого тепла.

Кондуктор тут оказался дружелюбнее, чем кассир, он никуда не торопился. Когда въехали наконец на территорию Дании, Софья задала ему вопрос по‑шведски – этот язык ближе к датскому, чем немецкий, – правда ли, что в Копенгагене началась эпидемия? Кондуктор ответил: нет, поезд в Копенгаген не идет.

Похоже, по‑шведски он знал только два слова: «поезд» и «Копенгаген».

Купе здесь, конечно, не было: поезд местного значения состоял всего из двух общих вагонов. Кое‑кто из пассажиров взял с собой подушки и одеяла, кто‑то имел плащ, в который можно закутаться с головой. На Софью никто не обращал внимания и тем более не пытался с ней заговорить. Да и что толку, если бы они даже и попытались? Она не смогла бы ни понять, ни ответить.

Тележки с закусками тоже не было. Пассажиры доставали собственные припасы – завернутые в промасленную бумагу бутерброды, толстые ломти хлеба, остро пахнущий сыр, большие куски бекона, кое у кого была селедка. Одна женщина извлекла откуда‑то из складок широкого платья вилку и принялась доставать из банки кислую капусту. Софья поневоле вспомнила родину, Россию.

Правда, эти люди совсем не походили на русских крестьян. Не пьют, не болтают, не смеются. Не люди, а какие‑то деревяшки. И даже жир у тех, кто потолще, какой‑то деревянный, исполненный самоуважения, лютеранский. Впрочем, что она о них знает?

Хотя если так рассуждать, то что она знает о русских крестьянах, тех же палибинских например? Перед господами они всегда разыгрывали спектакли.

Было, правда, одно исключение – то воскресенье, когда крепостных и их владельцев собрали в церкви и священник зачитал царский манифест {124}. Сонина мама совсем пала духом. Стонала, рыдала: «Что теперь с нами будет? Что будет с моими бедными детьми?» Генерал увел ее к себе в кабинет, чтобы успокоить. Анюта сидела в углу и читала книжку, а их маленький брат, Федя {125}, играл с кубиками. Соня погуляла по дому и спустилась вниз, в людскую. Там сидели и дворовые, и деревенские – шел пир горой. Но не разгульный, крестьяне словно бы отмечали какой‑то церковный праздник. Старик‑дворник, которого она обычно видела во дворе с метлой, смеясь, называл ее «барынькой».

– А вот и барынька наша пришла, счастья нам пожелать.

Кто‑то принялся ее величать. Как чудесно это было, думает она сейчас, хотя и понимает, что они всего лишь шутили.

Вскоре явилась гувернантка – ее лицо было мрачнее тучи – и увела Софью наверх.

И все пошло по‑старому.

Жаклар говорил Анюте, что та никогда не сможет быть настоящей революционеркой, ее хватает только на то, чтобы тянуть деньги из своих упырей‑родителей. Что же касается Сони и Владимира (то есть того, кто вытащил его из тюрьмы), то они просто птички, которые чистят перышки от паразитов и купаются в своих бессмысленных исследованиях.

От запаха селедки и кислой капусты Софью слегка замутило.

Поезд вдруг остановился, и всех попросили выйти из вагонов. Последнее она поняла по лающему приказу кондуктора и по тому, как неохотно, но покорно понесли свои тела к выходу пассажиры. Люди оказались в чистом поле, по колено в снегу, нигде не было видно ни города, ни платформы. Поезд находился в ущелье между двух гладких белых холмов. Снег продолжал падать, но уже не такой густой. Впереди рабочие расчищали лопатами пути, разбрасывая снег, скопившийся в железнодорожной выемке. Софья прошлась вперед‑назад, чтобы не замерзнуть окончательно в своих легких сапожках, пригодных только для городских улиц. Другие пассажиры стояли смирно и даже никак не обсуждали произошедшее.

Прошло полчаса, а может, всего минут пятнадцать, и путь был очищен. Пассажиры вскарабкались обратно в вагоны. Для них всех, как и для Софьи, осталось полнейшей загадкой, зачем они вообще вылезали – неужели они не могли подождать внутри? Однако никто не жаловался. Поезд пробирался все дальше и дальше вперед, сквозь тьму, и метель снова била в окна. Впрочем, это была уже не совсем метель: звук получался царапающим, злобным. Град с дождем и снегом.

Потом мутные огни деревни, несколько пассажиров поднимаются, тщательно укутываются, забирают свои узлы и чемоданы, выбираются из вагона, исчезают. Движение возобновляется, но вскоре всех снова просят выйти из вагонов. На этот раз дело не в снежных заносах. Они перемещаются на еще один паром, открытый, и он везет их куда‑то по черной воде. Горло у Софьи болит уже так, что, если бы понадобилось заговорить, она не смогла бы произнести ни слова.





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 203 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.021 с)...