Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Детская игра 2 страница



– А про руки ее ты мне не говорила, – заметила Шарлин.

– А что с ними такое?

– У нее пальцы длиннющие. Может запросто охватить твою шею и задушить. Точно может! Прикинь, каково с ней спать в одной палатке.

Я сказала, что это было бы… жутко.

– А эти дебилы, которые с ней спят, ничего не замечают.

Атмосфера в лагере в последние дни сильно изменилась, хотя внешне ничего особенного не происходило. Сигналы к приему пищи подавали ударами гонга возле столовой все в то же время, и еда не стала лучше или хуже. В те же часы начинались и заканчивались отдых, игры, купание. В обычном режиме работал кафетерий, и нас, как всегда, сгоняли для «беседы». Но проповедь слушали совсем невнимательно, в воздухе витало беспокойство. Это было заметно даже по вожатым, которые не сразу обращались к нам с замечаниями или, наоборот, словами поощрения, как раньше, а замирали на секунду, словно пытаясь вспомнить, что в таких случаях надо сказать. И все это началось после приезда «специальных». Само их присутствие изменило атмосферу в лагере. До них тут были правила, свои будни и праздники, радости и горести, а после их приезда весь этот уклад жизни нарушился и оказался каким‑то непрочным, временным. Ненастоящим.

В какой‑то мере это происходило оттого, что мы смотрели на «специальных» и думали: если вот эти считаются «воспитанниками», то кто же мы такие? Но была и другая причина: кончалась смена, и мы понимали, что скоро все здешние правила и привычки станут не нужны, скоро о нас будут заботиться только наши родители, начнется прежняя жизнь, а вожатые превратятся в обычных людей, даже не учителей. Мы как будто жили на сцене, с которой скоро уберут декорации, а с ними исчезнут и все возникшие за последние две недели дружбы, ненависти и соперничества. Странно – неужели прошло всего две недели?

Мы не могли выразить это в словах, но у нас накапливалась усталость, а вместе с ней – дурное настроение, и даже погода выражала эти чувства. Нельзя сказать, что все две недели были жаркими и солнечными, но у большинства из нас осталось именно такое впечатление. А теперь, воскресным утром, изменилась даже погода. В этот день, в отличие от буден, вместо «беседы» полагалась служба на открытом воздухе. Было пасмурно, но по‑прежнему жарко. Более того, жара постепенно нарастала, чувствовалось, что подступает гроза. Но при этом все было спокойно. Вожатые и даже священник, приезжавший по воскресеньям из ближайшего города, время от времени с опаской поглядывали на небо.

Упало несколько капель. Служба подходила к концу, а гроза все не начиналась. В сплошной облачности возникли просветы, – это еще не означало, что выйдет солнце, но, по крайней мере, этого было достаточно, чтобы не отменили наше последнее купание. Обеда уже не полагалось: кухню закрывали сразу после завтрака. Ставни на кафетерии тоже были заперты. Вскоре после полудня начнут подъезжать родители, чтобы забрать детей домой, а за «специальными» придет автобус. Многие из нас уже собрали вещи, сняли постельное белье и сложили в изголовье кроватей грубые коричневые одеяла, казавшиеся на ощупь холодными и влажными.

Мы оживленно переговаривались, надевая купальники, но, несмотря на всю суету, спальный корпус казался мрачным: он словно прощался с нами.

То же впечатление производил пляж. Песка стало как будто меньше, а камней – больше. И песок был каким‑то серым. Вода казалась холодной, хотя на самом деле была достаточно теплой. Желание купаться куда‑то пропало, и мы просто бесцельно бродили по берегу. Вожатые, надзиравшие за купанием, – Полина и немолодая женщина, которая отвечала за «специальных», – принялись нас подбадривать.

– Эй, что вы там ждете? Последний раз этим летом!

Среди нас были хорошие пловчихи, которые сразу устремлялись к надувному плоту, обозначавшему границу разрешенной для купания зоны. Но были и те, кто хоть и плавал неплохо, как мы с Шарлин, но до плота доплывал только раз – чтобы доказать, что может плавать на глубине, а потом сразу возвращался на мелководье. Полина всегда держалась возле плота: оттуда она лучше видела, все ли зашли в воду, и в случае чего могла быстрее прийти на помощь. В тот день, однако, искупаться решались не все, и Полина сначала подбадривала девочек, а потом разозлилась и потребовала, чтобы все немедленно лезли в воду. Сама она оставалась у плота и пересмеивалась там с нашими лучшими пловчихами. Другие девочки, одолев несколько метров, вставали на ноги и принимались брызгаться или кувыркаться в воде. Плавать всерьез никому не хотелось. Воспитательница, надзиравшая за «специальными», стояла по пояс в воде, а верхняя часть ее купальника была сухой. Но глубже ей забираться и не требовалось, потому что «специальные» решались зайти в воду только по колено. Воспитательница легкими движениями рук плескала воду на своих подопечных и, смеясь, убеждала их, что купаться – это здорово.

Мы с Шарлин зашли в воду по грудь. Как несерьезные пловчихи, мы могли подолгу кувыркаться в воде, колотить по ней руками и ногами, лежа то на спине, то на животе, до тех пор, пока кто‑нибудь из взрослых не приказывал нам прекратить валять дурака. Еще мы соревновались, кто дольше пробудет под водой с открытыми глазами. Или старались незаметно подобраться сзади и вскочить одна другой на спину. Вокруг было полно таких же хохочущих, визжащих и бесящихся девчонок.

Пока мы купались, начали подъезжать родители. Им не хотелось зря терять время, и они выкрикивали с берега имена своих чад. Это создавало дополнительный шум и суматоху.

– Смотри, смотри! – закричала вдруг Шарлин.

Даже не закричала, а выплюнула эти слова, поскольку секунду назад я удерживала ее под водой и она выскочила оттуда, отплевываясь.

Я посмотрела в ту сторону, куда она показывала, и увидела, что к нам плывет Верна. На ней была голубая купальная шапочка, она колотила по воде своими длинными руками и улыбалась так, словно ей вдруг вернули на меня законные права.

В последующие годы я не поддерживала отношений с Шарлин. Даже не помню, как мы с ней распрощались. Сказали друг другу хотя бы «до свидания»? Мне помнится, что наши мамы и папы приехали почти одновременно, нас запихнули в машины – а что мы могли сделать? – и повезли в прежнюю жизнь. Машина родителей Шарлин наверняка не была такой шумной развалюхой, как та, которую приобрели наконец мои предки. Но даже если это было не так, мы и не догадались бы познакомить своих родственников. Все вокруг, и мы в том числе, торопились поскорей выехать из этой суматохи, где одни не могли найти свои вещи, другие – родителей, а третьи садились в автобус.

Много лет спустя я случайно увидела свадебную фотографию Шарлин. В те времена они все еще регулярно появлялись в газетах, выходивших не только в маленьких, но и в крупных городах. Я натолкнулась на ее фото в торонтской газете, которую просматривала, ожидая подругу в кафе на Блур‑стрит {76}.

Свадьба состоялась в городе Гелфе. Жених был родом из Торонто и окончил Осгуд‑холл. Очень высокий – или Шарлин оказалась маленького роста? Во всяком случае, она едва доставала ему до плеча, хотя волосы ее были уложены в пышную прическу, напоминающую шлем. Эта шевелюра делала ее лицо мелким, как бы сплюснутым. Глаза она сильно накрасила, в духе модного тогда фильма «Клеопатра» {77}, а губы казались бледными. Все это выглядело нелепо, но, безусловно, в духе времени. От хранившегося в моей памяти детского образа остался только задорно выпяченный подбородок.

Невеста, говорилось в газете, окончила колледж Святой Хильды в Торонто.

Значит, она жила здесь, в Торонто, и ходила в колледж Святой Хильды в то время, когда я училась в университете. Мы проходили по одним и тем же улицам в одно и то же время, направляясь каждая в свой кампус. И ни разу не встретились. Вряд ли она, заметив и узнав меня, решила бы не подавать виду. И я не стала бы ее избегать. Хотя, конечно, я взглянула бы на нее несколько свысока, узнав, что она учится в этом колледже. В моем кругу было принято считать, что это заведение для будущих домохозяек.

Я училась уже на старших курсах и занималась антропологией. Решила никогда не выходить замуж, хотя это ограничение не запрещало мне иметь любовников. Носила очень длинные волосы – мой вид, как и внешность моих друзей, был явным предвестием эпохи хиппи. Воспоминания детства стирались из памяти, казались далекими и не столь существенными, чем кажутся сейчас.

Я могла бы написать Шарлин на адрес ее родителей в Гелфе – он был в газете, – но не стала этого делать. Мне тогда казалось, что поздравлять женщину со вступлением в брак – это верх лицемерия.

Она написала мне сама – через пятнадцать лет. Письмо пришло на адрес моего издательства.

Дорогая моя подружка Марлин!

Как же я была счастлива, когда увидела твое имя в журнале «Маклинз» {78}! И как была поражена, узнав, что ты написала книгу. Я пока еще не успела ее купить, потому что мы уезжали в отпуск, но обязательно это сделаю в ближайшее время. Я просматривала журналы, которые накопились за время нашего отсутствия, и увидела твою потрясающую фотографию и замечательную рецензию. И решила, что надо тебе написать и поздравить.

Ты, наверное, замужем, а девичью фамилию используешь как псевдоним? Есть ли у тебя семья? Напиши мне и расскажи о себе. У меня, к сожалению, нет детей, но я много занимаюсь разной волонтерской работой, благотворительностью, садоводством, а еще мы с Китом (мужем) ходим на яхте. В общем, скучать некогда. Я работаю в Библиотечном комитете, так что пусть только библиотеки попробуют не заказать твою книгу, я им покажу!

Поздравляю еще раз! Я, конечно, была удивлена, но все‑таки всегда подозревала, что ты совершишь нечто необыкновенное, специальное.

Однако я и в этот раз не наладила с ней контакта. Не было смысла. Поначалу я не обратила внимания на слово «специальный» в самом конце письма, но потом воспоминание об этом заставило меня вздрогнуть. Да нет, ерунда, – сказала я себе тогда, – она ничего такого не имела в виду. Мне и сейчас так кажется.

Упомянутая ею книга выросла из моей первой, начатой и брошенной, диссертации. Я не остановилась и написала другую диссертацию, но позже вернулась к прежнему тексту – уже для самой себя. Потом поучаствовала еще в паре коллективных монографий, как требовала карьера, однако над этой книгой работала одна, и именно она принесла мне некоторую известность за пределами научных кругов (и, разумеется, недовольство этих самых кругов). Сейчас ее уже нигде не достать, все распродано. Называлась она «Идиоты и идолы», – в наше время такое ни одному автору и в голову не придет, да и тогда это название заставило понервничать моих издателей, хотя они и признавали, что оно очень броское и сразу привлекает внимание.

Я пыталась исследовать отношение людей разных культур – слово «примитивные» применительно к этим культурам уже никто не смел использовать – к тем, кто выделяется в умственном или физическом плане. Слова «дефективный», «неполноценный», «умственно отсталый», разумеется, также отправлены в мусорную корзину, и, может быть, правильно – не только потому, что подобные выражения утверждают превосходство и выдают привычное бессердечие говорящего, но и потому, что просто неверно определяют свой объект. Они не берут в расчет всего того, что есть в «специальных» людях примечательного, пугающего или просто впечатляющего. А мне было интересно обнаружить в отношении к ним, наряду с презрением, еще и восхищение, которое заставляет приписывать им некие способности – священные, магические, опасные для общества или, наоборот, ценные для него. Я привлекала как исторический, так и современный материал, в том числе поэзию, художественную прозу и, разумеется, религиозные практики. Коллеги даже критиковали меня за излишнюю литературность и за то, что я добывала материал по большей части из книг. Но в последнем я была не виновата: мне не удалось получить грант на экспедицию.

Разумеется, я понимала, откуда у меня возник интерес к этой теме, – и о том же, возможно, догадывалась и Шарлин. Но странно – до чего далекой и маловажной казалась теперь эта причина, эта начальная точка моих размышлений. Как, впрочем, и все, что имело отношение к детству. То ли дело взрослая жизнь. Повзрослев, чувствуешь себя в безопасности.

«Используешь девичью фамилию», – написала Шарлин. Давненько не слышала я этого словосочетания. От «девичьей фамилии» недалеко и до «девицы» – сло́ва, звучащего так целомудренно и так грустно. Впрочем, мне оно совершенно не подходит. К тому времени, когда Шарлин вышла замуж, я уже не была девственницей, да и она, наверное, тоже. Не могу сказать, что у меня в жизни было много любовников, и даже любовниками большинство из них не назовешь. Как многие женщины моего возраста и социального положения, не прожившие жизнь в моногамном браке, я знаю число своих возлюбленных. Шестнадцать. Я понимаю, что многие женщины достигают этого числа еще до двадцати лет, если не раньше. (Когда я получила письмо от Шарлин, то цифра, само собой, была поменьше. Насколько – сейчас лень считать, да и незачем.) Из них по‑настоящему дороги мне были только трое, все из начала списка. Что я имею в виду, когда говорю «дороги», – это то, что с этими тремя… нет, пожалуй, только с двумя; третий значил для меня гораздо больше, чем я для него. Так вот, только двое вызывали во мне желание раствориться в партнере, отдать ему не только тело, но и всю жизнь, чтобы оказаться в полной безопасности.

Я с трудом сдерживала такие желания.

Видимо, была не совсем убеждена в такой безопасности.

А совсем недавно пришло еще одно письмо. Его переслали из университета, в котором я преподавала до того, как выйти на пенсию. Оно дожидалось меня целый месяц, пока я разъезжала по Патагонии (в последнее время я стала заядлой путешественницей).

Напечатано на компьютере, – впрочем, за это автор сразу извинялся.

«Почерк у меня ужасающий, – объяснял он и продолжал, представившись: – Муж вашей старой школьной приятельницы Шарлин». Он очень, очень извиняется, что вынужден сообщить мне печальные известия. Шарлин лежит в больнице Принцессы Маргариты в Торонто. У нее рак, начавшийся с легких, а потом перешедший на печень. К сожалению, она всю жизнь курила. Жить ей осталось недолго. Про меня, свою подругу детства, она вспоминала нечасто, но если вспоминала, то неизменно восхищалась моими «примечательными свершениями». Она очень высоко ценила меня и захотела повидаться в конце жизни. И просила мужа привезти меня к ней. Должно быть, ей были очень дороги какие‑то детские воспоминания, предполагал он. Детские привязанности – они такие сильные.

Ну что ж, подумала я, теперь она, должно быть, уже умерла.

Но если умерла, – соображала я дальше, – то не будет ничего страшного, если я съезжу в больницу и осведомлюсь о ней. Тогда моя совесть – или как это называют – будет спокойна. Смогу написать ему письмо: так, мол, и так, была в отъезде, но как только вернулась, тут же поехала к ней.

Нет. Лучше ничего не писать. Он потом еще заявится с благодарностями. И слово «приятельница» мне не понравилось. Равно как не понравилось, несколько по‑другому, выражение «примечательные свершения».

Больница Принцессы Маргариты находится совсем рядом с моим многоквартирным домом. День, когда я направилась туда, был ясным и солнечным. Звонить мне почему‑то не захотелось. Наверное, старалась уверить себя, что делаю все возможное.

В регистратуре сказали, что Шарлин жива. Спросили, хочу ли я с ней повидаться, и я не смогла ответить «нет».

Поднимаясь на лифте, я думала: а не повернуть ли назад, не дойдя до стола дежурной медсестры в отделении? Или, может, просто развернуться на триста шестьдесят градусов – то есть поехать вниз на том же лифте. Регистраторша внизу ничего не заметит. Она забыла о моем существовании, как только заговорила со следующим в очереди. А даже если и не забыла, что с того?

Но мне же самой будет стыдно, – убеждала я себя. Не столько за бесчувственность, сколько за трусость.

Я подошла к столу дежурной сестры, и та назвала мне номер палаты.

Это оказалась отдельная палата, совсем крошечная, где не было ни внушительных медицинских приборов, ни цветов. Шарлин я увидела не сразу: в тот момент, когда я вошла, над ней склонилась медсестра. Точнее, так: сестра склонилась над кроватью, на которой, казалось, были сложены простыни и одеяла, но не было человека. «Увеличенная печень», – вспомнила я и пожалела, что не убежала из больницы.

Сестра выпрямилась, обернулась и улыбнулась. Это была пухлая мулатка с очень мелодичным голосом – должно быть, из Вест‑Индии.

– Вы, наверное, та самая Марлин? – спросила она.

Произнесла так, словно ей нравилось мое имя.

– Она вас так хотела увидеть. Да вы подойдите поближе!

Я послушно приблизилась и взглянула на отечное, раздутое тело, заострившиеся черты лица, цыплячью шею – до того тощую, что больничная пижама казалась на много размеров больше. Завитки волос – она все еще оставалась шатенкой – крошечные, не длиннее половины сантиметра. Ничего похожего на Шарлин.

Я видела раньше лица умирающих – матери, отца и даже человека, которого, боюсь, любила. Так что удивлена я не была.

– Спит, – сказала медсестра. – Ах, как она вас ждала…

– Значит, она не без сознания?

– Нет, нет. Просто спит.

Ага, теперь я увидела: что‑то от прежней Шарлин в ней все‑таки было. Но что? Может быть, вот это такое знакомое мне легкое, словно игривое подергивание кончика рта.

Медсестра продолжала тихо говорить своим радостным мелодичным голосом:

– Не знаю только, узнает ли она вас теперь. Ах, она так надеялась, что вы придете. Тут для вас есть кое‑что…

– А она проснется?

Сестра с сомнением покачала головой:

– Нам приходится все время делать ей обезболивающие уколы.

Она открыла прикроватную тумбочку:

– Так вот. Это здесь. Шарлин просила меня передать его вам, если будет слишком поздно для нее самой. Ей не хотелось, чтобы это сделал муж. И вы пришли! Она была бы так рада…

Запечатанный конверт с моим именем, выписанным нетвердыми заглавными буквами.

– Только не муж, – подмигнула медсестра и расплылась в улыбке. Наверное, выражала этим догадку, что тут скрыты какие‑то женские секреты, что‑то недозволенное – может быть, давнишний любовник?

– А вы зайдите завтра, – сказала она на прощание. – Кто знает? Если она очнется, я ей попробую втолковать.

Письмо я прочитала уже в лифте. Шарлин сумела написать его почти нормальным почерком, совсем не такими страшными расползающимися буквами, как на конверте. Скорее всего, письмо было написано раньше, а потом она положила его в конверт, запечатала и отложила, рассчитывая вручить мне при встрече. И только позднее поняла, что надо написать на конверте мое имя.

Марлин. Пишу это на случай, если дело зайдет так далеко, что я не смогу говорить. Пожалуйста, сделай то, что я прошу. Съезди, пожалуйста, в Гелф и спроси в соборе отца Хофстрейдера. Собор Девы Марии Утешительницы. Собор такой большой, что и названия не надо запоминать. Отец Хофстрейдер. Он знает, что делать. Я не могу попросить об этом К. и вообще не хочу, чтобы он знал. Отец Х. все знает, я попросила его, и он обещал мне помочь. Марлин, прошу, сделай это, и Бог тебя благословит. Ничего про тебя не говорила.

Кто это – К.? Наверное, муж. Он не знает. Ну разумеется, не знает.

Отец Хофстрейдер.

Ничего про меня не говорила.

Можно было, конечно, прямо на выходе из больницы смять это письмо и выкинуть. Я так и сделала: отшвырнула конверт, и ветер унес его в водосточный желоб на Юниверсити‑авеню. Но потом вдруг поняла, что письма в конверте не было: оно осталось у меня в кармане.

В больницу я больше не пойду. И в Гелф не поеду.

Кит – вот как звали ее мужа. Теперь вспомнила. Они еще ходили на яхте под парусом. Кристофер. Сокращенно – Кит. Кристофер. К.

Я зашла в подъезд своего дома, потом в кабину лифта, нажала кнопку – и тут поняла, что еду не наверх, в свою квартиру, а вниз, в гараж. Не переодеваясь, как есть, я села в машину, выехала на улицу и двинулась в направлении скоростной автострады Гардинера.

Так. Сначала по автостраде Гардинера. Потом по шоссе 427, потом по 401‑му. Большой поток, трудно выбраться из города. Терпеть не могу такую езду. Честно говоря, почти никогда так не езжу. Бензина у меня меньше полубака, но это ладно, а вот в туалет я зря не сходила. Около Милтона надо будет съехать с шоссе, заправиться, сходить в туалет и подумать еще раз хорошенько. А пока нельзя сделать ничего, кроме того, что уже происходит: двигаться на север. А потом на запад.

Я не съехала с шоссе. Миновала и Миссиссогу, и выезд на Милтон. Увидела знак, указывающий, сколько километров осталось до Гелфа, перевела мысленно километры в мили – мне это постоянно приходится делать – и решила, что бензина хватит. Придумала сама себе оправдание в том, что не остановилась: солнце будет совсем низко, и вести машину станет сложнее, тем более в тот момент, когда выезжаешь из смога, который окутывает город даже в самый ясный день.

После выезда на Гелф я наконец сделала остановку. Дошла до туалета на затекших дрожащих ногах. Потом залила полный бак и, расплачиваясь, спросила, как доехать до собора? Объяснили мне не очень ясно, но сказали, что собор стоит на большом холме и я его легко найду, как только доберусь до центра.

Последнее было не совсем верно, поскольку собор был виден не только из центра, но чуть ли не отовсюду. Четыре изящные башни, вздымающие к небу свои тонкие шпили. Я ожидала увидеть здание внушительных размеров, но оно оказалось даже красивым. Хотя величественным оно, разумеется, тоже было – собор, возвышающийся над сравнительно небольшим городом (кстати, потом мне кто‑то сказал, что эта церковь вовсе не кафедральный собор).

Могла Шарлин здесь венчаться?

Нет. Конечно нет. В детстве родители отправили ее в летний лагерь, курируемый Объединенной церковью, а там не бывало девочек из католических семей. Протестантов разных толков – сколько угодно, но не католиков. И, кроме того, я вспомнила ее слова о том, что К. ничего не знает.

Но она могла перейти в католичество. С тех пор.

Я доехала до собора, поставила машину на стоянку рядом с ним, но не вышла, а продолжала сидеть, соображая, что делать дальше. На мне были слаксы и пиджак. О порядках в католической церкви – то есть соборе – я имела очень смутное и, вероятно, устаревшее представление и не была уверена в том, что мой внешний вид не нарушает их правил. Я пыталась припомнить туристические поездки по Европе, посещение знаменитых церквей. Кажется, там требуется, чтобы руки были закрыты. Нарукавники, юбки…

Здесь, на вершине холма, было очень светло и очень тихо. Еще только начинался апрель, на деревьях не было видно ни листочка, но солнце уже пригревало вовсю. Остался всего один сугроб, да и тот уже такой серый, что не отличался цветом от асфальта на парковке.

В пиджаке было холодновато: наверное, температура здесь пониже, а ветер посильнее, чем в Торонто.

Кстати, церковь‑то может оказаться уже закрыта. Закрыта и пуста.

Огромные входные двери, похоже, действительно были заперты. Я даже не стала подниматься по ступеням, чтобы попытаться их отворить. Вместо этого я пошла за двумя старушками – такими же старыми, как я, – которые только что преодолели последний пролет лестницы, ведущей сюда с улицы, а потом, не поднимаясь по ступеням собора, сразу направились к боковому входу.

Внутри оказалось довольно много народу – человек тридцать‑сорок, но эти люди не выглядели прихожанами, пришедшими на службу. Одни сидели на скамьях, другие молились, стоя на коленях, третьи разговаривали. Мои старушки опустили руки в большую мраморную чашу – механически, даже не поглядев на нее. Они продолжали разговаривать, не понижая голоса. Потом поздоровались с мужчиной, который расставлял на столе корзинки.

– Ну и холодина сегодня, – заметила одна из старушек.

– Да, и ветер такой, что того и гляди нос оторвет, – ответил мужчина.

Я разглядела стоявшие у стен исповедальни: они были похожи на деревянные коттеджи, построенные поодаль друг от друга вдоль улицы, или на домики на детской площадке, только почему‑то покрытые резьбой в готическом стиле и с темно‑коричневыми занавесками. Все вокруг сверкало и сияло. Высокий потолок, соединенный со стенами полукружиями арок, был выкрашен в небесно‑голубой цвет. На стенах – изображения святых и золотые медальоны. Витражи на окнах, освещенные снаружи солнцем, превратились в столбы из драгоценных камней. Я пошла по проходу между скамьями, пытаясь разглядеть алтарную часть. Однако алтарь сиял так нестерпимо, что было больно смотреть. Я разглядела только, что выше него, над окнами, нарисованы ангелы. Сонмы ангелов – юных, полупрозрачных и чистых, как свет.

Все было потрясающе красиво, но сейчас, похоже, эта красота ничьего внимания не привлекала. Старушки продолжали болтать – не громко, но все‑таки и не шепотом. Вновь прибывшие, кивнув знакомым и перекрестившись, преклоняли колена и с деловым видом принимались за молитвы.

Пора было и мне заняться тем делом, за которым я пришла. Я поискала глазами священников, однако не увидела ни одного. Что ж, подумала я, у священников, как и у всех людей, рабочий день не безграничный. Они тоже едут домой, заходят в свои гостиные, кабинеты или спальни, включают телевизор, расстегивают белые воротнички. Можно выпить рюмочку и посмотреть, что хорошего осталось на ужин. А когда они отправляются в церковь, вид у них совсем другой. В полном облачении, готовые к совершению богослужения… Как бишь оно у них называется? Месса?

Или вот исповеди. Ведь когда исповедуешься, то не знаешь, сидит в исповедальне священник или нет. Должно быть, они входят и выходят оттуда через особую дверцу.

Надо мне кого‑нибудь спросить. Вот этот мужчина, который расставляет корзинки, – он же наверняка здесь на работе, хотя и не похож на привратника. Да и вообще, зачем тут привратник?

Прихожане выбирали, где сесть или где встать на колени, чтобы помолиться. Иногда они поднимались и переходили на другое место – наверное, из‑за ослепительного сияния солнечных лучей, проникающих через драгоценные витражи. Обращаясь к мужчине, я перешла на шепот – сказалась старая церковная привычка, – так что он даже не расслышал и переспросил. Потом как‑то озадаченно и недоуменно кивнул в сторону исповедален. Значит, надо было говорить иначе, поточнее и поубедительнее.

– Нет‑нет. Я просто хочу поговорить со священником. Меня прислали с ним поговорить. Мне нужен именно отец Хофстрейдер.

Человек с корзинками скрылся в боковом проходе и спустя минуту возвратился в сопровождении плотного, энергичного молодого священника, одетого не в рясу, а в обычный черный костюм.

Молодой человек провел меня в комнату, входа в которую я раньше не замечала. Точнее сказать, это была не комната, а маленький придел храма: мы прошли туда не через дверь, а через арку.

– Здесь можно спокойно поговорить, – сказал он, пододвигая мне стул.

– Отец Хофстрейдер…

– Извините, я не отец Хофстрейдер. Его сейчас нет, он в отпуске.

Я растерялась, не зная, что делать дальше.

– Но я готов вам помочь.

– Есть одна женщина, – начала я, – она сейчас умирает в больнице Принцессы Маргариты в Торонто…

– Да‑да, эту больницу мы хорошо знаем.

– И она попросила меня… То есть оставила записку… Она хочет видеть отца Хофстрейдера.

– Она прихожанка нашей церкви?

– Не знаю. Я даже не знаю, католичка ли она. Вообще она живет здесь, в Гелфе. Это моя подруга, но я не видела ее много лет.

– А когда вы с ней говорили?

Мне пришлось объяснить, что я с ней не говорила. Она спала, но оставила мне письмо.

– Так, значит, вы не знаете, католичка она или нет?

У него в углу рта виднелась болячка – трещина. Должно быть, ему больно говорить.

– Думаю, что все‑таки католичка, но муж у нее неверующий, и она от него скрывает. Не хочет, чтобы он знал.

Я надеялась, что это немного прояснит ситуацию, хотя не была уверена, что дело обстояло именно так. Мне казалось, этот священник вот‑вот потеряет всякий интерес к делу.

– Отец Хофстрейдер должен быть в курсе, – добавила я.

– Так вы с ней не разговаривали?

Я объяснила, что моя подруга спала под воздействием обезболивающих, но это у нее продолжается не все время и наверняка бывают периоды просветления. Последнее я всячески подчеркнула, как самое главное.

– Но если она хочет исповедаться, то ведь в этой больнице есть свои священники.

Я не знала, что на это ответить. Просто вынула письмо Шарлин, расправила его и протянула ему. Теперь мне показалось, что почерк вовсе не так хорош. Он выглядел вполне читабельным только в сравнении с буквами на конверте.

Лицо священника стало озабоченным.

– А кто такой этот К.?

– Это ее муж.

Я испугалась, что он захочет узнать фамилию мужа, чтобы связаться с ним, но вместо этого он спросил о Шарлин:

– А как зовут вашу подругу?

– Шарлин Салливан.

Удивительно, что я смогла вспомнить ее фамилию. И вдруг меня осенило, что она звучит вполне по‑католически {79} и, значит, муж – католик? Однако священник мог решить, что муж отпал от католической церкви. Тогда желание Шарлин скрыть от него свою просьбу выглядело более понятным, а сама просьба – более убедительной.





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 194 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.022 с)...