Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Вяч. И. ИВАНОВ Лермонтов



Лермонтов — единственный настоящий романтик среди ве­ликих русских писателей и поэтов прошлого века; этим он от­личается от того, кого чтил «своим высшим солнцем и движу­щей силой» 1, от Пушкина, хотя всю жизнь и Доставался его учеником не только в искусстве слагать стихи и мастерской пластике характеров своих повествований, но и в упорном пре­следовании высочайшей точности и простоты слога вообще и строгой наготы прозаического рассказа в частности; учеником он был гениальным и никогда только учеником, не дошедшим, однако, по крайней мере в лирических произведениях, до гар­монии и совершенства творений учителя.

Пушкин, как казалось вначале, тоже примкнул к романти­кам, но в действительности он никогда с романтизмом не отож­дествился, он, скорее, приспособился к новому модному тече­нию, помогшему ему весьма кстати бежать от искусственных боскетов французского XVIII в. с его любезностями, остротами и художественными канонами, всем тем, что определяло пер­вые литературные опыты молодого поэта. Да и искал он в про­изведениях иностранных новаторов прежде всего образцов новых форм, ритма, стиля, композиции и поэтической интона­ции, но отнюдь не новых путей жизни и мысли. У истинного романтика, коим был Лермонтов, все носило совсем иной ха­рактер. Погружаясь с юношеских лет в писания победившей школы, он узнавал в них, в силу некоего внутреннего предрас­положения, свой собственный голос и нетерпеливо стремился сам выразить свои тайные терзания и невысказанные поры­вы.


I Романтизм никогда не смог укорениться на русской почве.

; Исторические предпосылки, объясняющие его расцвет на Запа­де, не существовали на Востоке. Не было там прекрасных и смутных воспоминаний о средневековье, мистически и любов­но преображенном памятью, в которых родились первые мечты я томления романтиков. Аскетический дух строгого византий­ского благочестия наполнял священным ароматом ладана мир, где жил еще не возмужалый народ: всякое страстное душевное влечение подвергалось обряду духовного очищения, всякое не­посредственное душевное побуждение подлежало суду послу­шания и смирения; даже в поступках героических можно было сомневаться, если не было основания причислить свершивших их к лику святых как мучеников Христовых. Так становилась русская душа, веками бросаемая от крайности к крайности, разорванная между небом и пядью земли, между непоколеби­мой верой и темным соблазном абсолютного мятежа. И до сей поры русская душа еще слишком мистична или слишком скеп­тична, чтобы удовлетвориться «путем средним», столь же отда­ленным от божественной реальности, как и от реальности чело­веческой. А именно таково положение романтизма: солнце на высоте растапливает его восковые крылья, и земля, от которой он отрекся, хоть и не сумел отречься от своей земной тяжести, требует их снова к себе.

* Как примирить такое душевное расположение с чисто ро­мантическим настроением нашего поэта? Разве у него не рус­ская душа? Сам он, с семнадцати лет ведомый ясным предчув­ствием великого будущего, бурной жизни и ранней смерти, пишет:

. >,, Нет, я не Байрон, я другой,

Еще неведомый избранник, Как он гонимый миром странник, Но только с русскою душой...

Он противопоставляет свою душу (именно душу, как в рус­ском тексте, а не «бьющееся сердце» 2) душе британского барда и видит, что они непохожи, как непохожи души обеих наций; его существенная соприродность своему народу — вот залог глубокой самобытности песен, которые он слагал. Но, подобно тому как тень, отбрасываемая предметом, позволяет нам почти осязаемо почувствовать его конкретность, это признание поэта, искреннее и глубокое, может быть истинным до конца, только



Вяч. И. ИВАНОВ


Лермонтов




если за ним последует Фаустово убеждение, достойное каждого настоящего романтика, о сожитии двух душ в одной груди3. Всю жизнь душа Лермонтова, раздвоенная и истерзанная, страстно искала, но никогда не достигала — гармонии, един­ства, цельности.

III

И все-таки он не обольщался, чувствуя внутреннюю связь со своим народом: об этом свидетельствует единодушный восторг, с которым были сразу приняты первые звуки его проникновен­ного, ему одному присущего голоса, то вибрирующего от сдер­жанной страсти, то холодного и презрительного, то нежного, ласкового, завораживающего; это мгновенное влюбленное при­знание утвердилось в течение времени, и слава ^юэта разрос­лась и окрепла, как могучий дуб. За сто лет, протекших со дня роковой дуэли, ей не повредили перемены в идеях века и эсте­тических оценках. Стихи его запечатлелись в памяти поколе­ний, и до сих пор продолжается их таинственное чарование, как магическое чудо, как если бы они подчас смешивались с далеким пением духов.

Лермонтов не оставил после себя школы, потому что у него не было нового принципа поэтической формы, которому могли бы научиться слагатели стихов, не было у него и завета для восторженных и тщетно ищущих пути поэтов, стремящихся стать творцами или предвестниками нового мира. Но это не помешало главному протагонисту его прозаического шедевра, иронически названного «Героем нашего времени», пронзенно­му ледяным отчаянием Печорину, вновь воплотиться в обра­зе — правда, сильнее рефлектирующего и страшного — Ставро-гина4. Лермонтов вначале решил состязаться с поэтами, вдохновляемыми теми же романтическими идеалами, но вско­ре остался один на один со своею мыслию и вызвал из глубин своего я мир странно и почти угрожающе отъединенный, как сумрачный замок посреди моря, и мир этот благодарная нация причислила к сокровищам своего духовного наследия.

IV

Его любовь к родине напряженна, строга, прозорлива. Сам он в своих меланхолических размышлениях называет ее


«странной». Ему свойственно различать в основе каждой ду-Щевной привязанности катулловскую дихотомию: odi et amo5 (ненавижу и люблю). Никакой силе свыше, никакой власти он не подчинялся без долгого и упорного борения. В своих сердеч­ных переживаниях на смену влюбленному мечтателю тотчас является беспощадный наблюдатель обнаженной и ничем не прикрашенной действительности; он наносит сам себе все но­вые раны после многих мучительных разочарований. «Стран­ная» любовь к родине также полна противоречий, отражаю­щих — и это их положительная сторона — противоречивые порывы русского характера и русской судьбы. Лермонтов при­знается, что ему совершенно безразличны честь прежних сра­жений и недавних побед отчизны и «слава, купленная кро-выб»:

Но я люблю — за что, не знаю сам — Ее степей холодное молчанье, Ее лесов безбрежных колыханье, Разливы рек ее, подобные морям...

Дрожащие огни печальных деревень...

.; Ив праздник, вечером росистым,

; Смотреть до полночи готов

На пляску с топотом и свистом

Под говор пьяных мужичков.

Лирические признания, правда, открывают многое, но не связывают и легко могут быть опровергнуты. Когда элегиче­ский тон поэту надоедает, он становится горячим ревнителем величия или даже экспансии империи. Образ жизни его также не соответствует его воззрениям. Безупречный армейский офи­цер, храбрый воин, он во всеуслышание говорит о своей нена­висти к войне, но с наслаждением, с опьянением бросается в кровавые стычки и сражения кавказских походов. Он громко провозглашает свою любовь к свободе, но не желает связывать себя дружбой с вольномыслящими либералами. Он ненавидит крепостное право, которое позорит народ, презирает порабоще­ние всех сословий под ярмом тупого полицейского деспотизма, он предсказывает «черный год» страшной революции, которая низвергнет царский трон6. Но он отнюдь не восхищен принци­пами 1789 года и холоден к левым гегельянцам. Он не скрыва­ет своих симпатий к монархическому строю; он высоко ценит настоящее родовое дворянство, не порабощенное, не порабоща-юДее; он поддерживает славянофилов в их критике Запада. В области религии этот мятежник иной раз находит слова, вы-



Вяч. И. ИВАНОВ


Лермонтов




ражающие горячие и умиленные порывы к Богу в традицион­ных формах православного благочестия.

Замкнувшийся в себе, разочарованный, отрицатель всех норм — из презрения к своему окружению и ненависти к вре­менам упадка, в которых ему приходится жить, — он громко сожалеет об оторванности современного поэта от толпы и срав­нивает его с дамасским кинжалом, хранящим «таинственный закал», испытанным в рукопашной битве, но давно уже став­шим «бесславным и безвредным», ценимым лишь за работу ювелира, украсившего его рукоять и ножны. Лишенный муже­ственности изнеженным и выродившимся веком, обесценив­шим его предназначение, приспособившись к веяниям време­ни, поэт проиграл свое первородство и отрекся от своего первообраза поэта-пророка, чьи песни, «как Божий дух»\. в бы­лые дни заставляли содрогаться толпы, аэда, чей голос был нужен древней общине, «как чаша для пиров, как фимиам в часы молитвы... как колокол на башне вечевой во дни торжеств и бед народных».

Таковы были идеальные узы, связывающие с народом поэта, не без основания называвшего себя «изгнанником», узы тон­чайшие, сотканные из ностальгии и скорби о чем-то непо­правимо утраченном, таковы были голоса, призывающие его, но недостаточно мощные, чтобы побороть чары одиночества, в котором пробуждалась, подымалась и взлетала другая душа его, непокоренная, душа без отчизны и без кормила, не связан­ная более ни с какой реальностью этого мира, неудержимая, как бури над снежными вершинами Кавказа, неприкаянная душа, парящая между небом и землей, как демон, и, как он, погруженная в созерцание своих бездн.

Духовное отъединение, питаемое двойной обидой: тайной — на Бога, открытой — на человеческое стадо, во имя высшего достоинства Человека, униженного Божественным гневом и преданного тварью, — в этом замкнутом круге бился пленник собственной безумной гордости.

Откуда такое страшное мировоззрение? В нем выявлена ре­флексия поэта над обуявшими его чувствами, выраженная в образах, навеянных древними, но еще живыми мифами мани-хейских апокрифов. Рефлексия эта — прямое последствие пси­хологического переживания, истолковать которое до конца мы



никогда не сможем. За высокими и напыщенными словами о мировой скорби таилась — замурованная в глубинах бессозна­тельного я — какая-то просто человеческая обида, незажившая рана, нанесенная самолюбию, оскорбление неотмщенное, вы­нужденное отречение; возможно, как это ни парадоксально, что титаническая гордыня была не чем иным, как подсозна­тельным недоверием к себе, против которого поэт неустанно, но тщетно боролся. Как бы то ни было, люциферический со­блазн (ибо так называл его поэт, признавая себя соблазнен­ным 7) бросил тень на жизнь его еще до того, как его разум на­учился пользоваться всеми тонкостями диалектики. Темное внутреннее волнение, тоска души, отягощенной и бунтующей, опередила все литературные влияния: прежде чем юноша про­чел «Каина», он уже имел на устах готовое «да» на все вызыва­ющие софизмы байроновских мятежников.

VI

Своевольный, всепоглощающий порыв души, замкнутой в своем одиночестве, расторгнуть узы, связывающие ее с други­ми людьми, русской психологии не свойственен, если он не следствие окончательной и безнадежной потери веры. Народ­ная фантазия воплощает такое душевное состояние в образе сказочного царя, который «ни Бога не боялся, ни людей не стыдился». То же изображает и Достоевский в «Преступлении и наказании», внимая голосу народа, убежденного в том, что тот, кто отошел от христианской общины, гонимый нечистой совес­тью, отошел и от Бога. Описанный в романе честолюбивый ни­гилист-отрицатель — представитель того безусловного мятежа, который является отрицательным полюсом религиозного рве­ния его нации. Но не таков наш надменный романтик, восста­ющий, как бунтующий вассал, против небесного Царя, коего он признает и коему он бросает вызов.

Такое чрезвычайное утверждение самостоятельного я — яв­ление векового индивидуализма Запада: в XIX в., несмотря на славу Байрона, он уже казался устарелым. Владимир Соловьев ошибался, пытаясь усмотреть его родство с постулатом Сверх­человека8, построенным Фридрихом Ницше на предпосылках биологической эволюции, видимой через экстатическое без­умие атеиста Кириллова, героя «Бесов», весьма существенного для уяснения смысла романа: если нет больше Бога — утверж­дает он, — человек сам должен стать богом. Обе концепции


N



Вяч. И. ИВАНОВ


Лермонтов




противоречивы: одна направлена в будущее, где восходящая линия развития homo sapiens неминуемо приведет его к вожде­ленной вершине: другая — духовная, обращена в прошлое и ищет восстановить в первоначальном достоинстве падшего по­лубога, человека. Ибо, как бы ни были значительны ошибки человеческой гордости, неоспоримая заслуга поэта в том, что в эпоху позитивизма он стал одним из самых убежденных за­щитников онтологической ценности человеческой личности. Но не на скудном незнании человеческой немощи основана гор­дость романтика; и поэтому на суде над нашим поэтом надле­жит назначить защитником с Божьей стороны Паскаля: «La grandeur de l'homme est grande en ce qu'il se connait miserable... Toutes ces miseres-la prouvent sa grandeur. Ce sont les miseres de grand seigneur, les miseres d'un roi depossede» *9. Увы, в уяз­вленной душе даже это высокое чувство становится богохуль­ным.

VII

Многие автобиографические указания в набросках и неза­конченных произведениях показывают, что ненависть поэта и бегство в воображаемые миры восходят к самым первым прояв­лениям мысли рано развившегося угрюмого отрока.

«...Добро и зло он начал понимать; но, верно, по врожденно­му влеченью, имел большую склонность к разрушенью.... С гордой был рожден душою и желчного сложенья... он не склонял и после головы, умел он помнить, кто его обидел... До времени отвыкнув от игры, он жадному сомненью сердце пре­дал, и, презрев детства милые дары, он начал думать, строить мир воздушный и в нем терялся мыслию послушной. Он был рожден под гибельной звездой, с желаньями безбрежными, как вечность. Они так часто спорили с душой и отравили лучших дней беспечность. Они летали над его главой, как царская ко­рона; но без власти венец казался бременем... О, если б мог он, как бесплотный дух, в вечерний час сливаться с облаками, склонять к волнам кипучим жадный слух и долго упиваться их речами. В глуши степей дышать со всей природой одним дыханьем, жить ее свободой! О, если б мог он, в молнию одет,


одним ударом весь разрушить свет! Но, к счастию для вас, чи­татель милый, он не был одарен подобной силой. Я не берусь вполне, как психолог... характер выставить наружу и вскрыть его, как с труфлями пирог. Пусть (скажут), что бесом одержим был (он) — я и тут согласен» 10.

«Но дух — известно, что такое дух! Жизнь, сила, чувство, зренье, голос, слух — и мысль — без тела — часто в видах раз­ных; бесов вообще рисуют безобразных. Но я не так всегда во­ображал врага святых и чистых побуждений. Мой юный ум, бывало, возмущал могучий образ; меж иных видений, как царь, немой и гордый, он сиял такой волшебно-сладкой красо­тою, что было страшно... и душа тоскою сжималася — и этот дикий бред преследовал мой разум много лет» п.

Не воображение впервые пробудило в Лермонтове романти­ка, но ему присущий необычный дар созерцать и осознавать мир. Искусство его представляется взгляду психолога как верхний пласт первоначального внутреннего переживания, в форме отчасти плоской и искаженной. Реальность, представ­шая ему впервые, была двулика: в ней виденное наяву и виден­ное в полусне следовало одно за другим и подчас смешивалось. Мальчик, постоянно и повсюду выслеживая знаки и приметы невидимых сил и их воздействия в каждом акте своего суще­ствования, жил — так он грезил — двойной жизнью, таин­ственно связанной с сверхъестественным планом бытия, гото­вым в ближнем будущем снизойти в земной мир. Когда же рассеялся утренний туман, у возмужалого поэта осталась склонность приписывать странные и неожиданные случаи жиз­ни влиянию скрытых сил, и он называл это «фатализмом»; ему нравился восточный призвук этого двусмысленного понятия, во имя которого он любил вызывать судьбу. И как каждое не­посредственное, напряженное и долго длящееся сосредоточе­ние сил указывает на действие скрытых функций, которые стремятся таким образом выявиться, нас не удивляют в его жизни некоторые случаи несомненного провидения: достаточ­но вспомнить элегию, в которой он видит себя лежащим, смер­тельно раненным, с «свинцом в груди», среди уступов скал; не­сколько месяцев спустя трагическое видение осуществилось с предельной точностью



* «Величие человека тем и велико, что он сознает себя немощным... Именно его немощи и подтверждают его величие. Это немощи власть имущего, немощи низложенного короля» (фр.).Сост.


VIII

Такое мироощущение, не имея само по себе никаких общих соответствий с эстетическими категориями, легко становится



Вяч. И. ИВАНОВ


Лермонтов




романтичным, отражаясь в текучем зеркале фантазии. Фанта­зия многолика, как Протей, она послушно меняет свои образы и роскошно расцветает; мироощущение же неизменно свиде­тельствует лишь о том, что осознает, пока не угаснет. В другие времена Лермонтов стал бы провидцем или гадальщиком или одним из тех поэтов-пророков, чьей власти над толпой он зави­довал. Они, верные, по его мнению, своему истинному предназ­начению, еще не торговали своими внутренними муками и вос­торгами, выставляя их на потеху равнодушной и рассеянной толпе. Современный поэт обречен на компромиссы и умолча­ния, ему недостижимо созвучие слагаемых им песен с голоса­ми, наполняющими его душу, оракулами темными и невнят­ными вдохновляющего их божества: посмел бы он привести на пошлый пир свою высокую, неистовую, обуянную силой бога подругу? Чернь аплодирует или освистывает поэта, как коме­дианта; печальное ремесло! Лучше расточить жизнь в беспеч­ных делах, растратить в низменных усладах, опрокинуть в один миг отравленный кубок! Разгневанный романтик бросает в лицо светской черни «железный стих, облитый горечью и злостью»: facit indignatio versum*13.

Ему в голову не приходит, что поэту, каким прорицал его ясный гений Пушкина, после эпохи древних поэтов-пророков дано новое призвание, иное, но не менее священное, более лю­бимое музами, и это призвание — искусство. Знаменательно, однако, что русский неоромантик первых десятилетий XX в., Александр Блок, называет «адом искусства»14 судьбу вдов­ствующего поэта-провидца, обреченного после того, как замол­кли откровения первых дней, отражать в своих произведениях disjecta membra**15 мира, сорвавшегося с петель и расколовше­гося, многоцветного, но потерявшего единство и высший смысл.

С этой точки зрения можно определить лермонтовский ро­мантизм как разрыв между двумя потенциями поэта или, вер­нее, как преобладание одной из них, ведущей к выражению непосредственному, над другой, стремящейся к объективации представляемого. Против такого преобладания восстает, как реакция, третий элемент — элемент реализма. И в спокойном и холодном свете реалистической прозы в Лермонтове неожидан­но проявляется большой рассказчик, мастерски владеющий сильным и гармонически уравновешенным повествовательным

* негодование рождает стих (лат.).Сост. ** разрозненные члены (лат.).Сост.


стилем, острый наблюдатель жизни, знаток человеческого сер­дца. Романтическая смутность и зыбкость не до конца побеж­дены и не полностью скрыты; остались, как родовые приметы, только некоторая фрагментарность изложения и кое-где беглая усмешка горькой иронии.

IX

Как ни приглушено и ни сглажено присутствие сверхъесте­ственного в поэзии Лермонтова (за исключением, конечно, мифа о Демоне), все же всякий, кто отдается ее чарам, чувству­ет, что мир ее таинственно оживлен, что звучат в нем голоса и гармония как смутное эхо только что замолкнувшей музыки: как если бы приближение любопытного слушателя спугнуло стаю крылатых прислужников Ариэля, проворную компанию невидимых помощников ткача таинственных сновидений, ко­торые лишь частично могут воплотиться в человеческой речи. Точно песнь поэта сопровождает и поддерживает хор дружных духов, с которыми певец живет в тайном и нерушимом союзе.

Только английская поэзия производит иногда такое впечат­ление; в ее воздушных отзвуках чуткий слушатель до сих пор узнает старое наследие анимизма и магии кельтов. Как могли эти мотивы снова прозвучать в мелодиях русского поэта наше­го времени? И все же, когда он, утомленный превратностями и разочарованиями человеческой жизни, мечтает навеки забыть­ся благодатным сном, нежно убаюкиваемый неустанным при­ливом жизненных сил под сказочным дубом, вечно зеленым, любовно шумящим — не вызывает ли он магически в нашем воображении космическое древо друидов?

Род Лермонтовых, шотландского происхождения, поселился в России в семнадцатом веке, но никогда не забывал о своей славе в Средние века, когда после междуусобных распрей меж­ду Малькольмом и Макбетом в XI в. он стал богатым и могуще­ственным. Молодой поэт мечтал обернуться вороном, чтобы по­сетить развалины замков на туманных горах и забвенные могилы заморских предков. Один из них, Томас Лермонт или Лирмонт — Learmont — владелец замка Эрсельдоун, близ горо­да и монастыря Мельроз на южной границе Шотландии, снис­кал в XIII веке большую славу как стихотворец и провидец. Вальтер Скотт прославил его в поэме «Томас Рифмач» («Tho­mas the Rhymer»). Согласно легенде, он был еще мальчиком посвящен феями в искусство магии: он собирал народ вокруг



Вяч. И. ИВАНОВ


Лермонтов




векового дерева и, сидя под ним, читал свои баллады и пред­сказывал будущее; так, предрек он внезапную смерть шотланд­ского короля Альфреда III; когда его жизнь подошла к концу, он удалился, следуя двум белым оленям, посланным, чтобы принять его в царстве фей, и навсегда исчез с ними в лесах16. Владимир Соловьев думал, что русский поэт и его далекий предок имели тот же поэтический дар и ту же двойную таин­ственную жизнь. Действительно: и нашего поэта феи учили и с ним дружили сильфы.

X

Ночевала тучка золотая На груди утеса-великана; Утром в путь она умчалась рано, По лазури весело играя...

Поэт грустит, отождествляя себя с угрюмым камнем, на Мгновение обрадованным и снова возвращенным к прежней скорби. Потерял ли и он надежду найти успокоение и искупле­ние в мимолетных ласках утешительницы-музы? Тяжелой ту­чей покрывали романтические призраки недоступные утесы лермонтовского одиночества; облака летели, опоясанные зар­ницами и молниями, а оно — одиночество это — было непоко­лебимо, замкнуто в своем, чуждом этому миру царстве, и каза­лось несоизмеримым ни с каким способом выражения. «Стих размеренный и слово ледяное» не были способны дать выход сверхчеловеческому напряжению духа в освобождающее и очи­щающее творческое действие. Его искусство отказывалось точ­но выразить внутренний опыт и не обещало никакого очище­ния, катарсиса. Эстетическая ценность такого искусства, хоть й исполненного магической силы, очевидно, может оспари­ваться. Как оценивать форму, которая себя отрицает и рассеи­вается как тучка? Ведь совершенство и завершенность — это resplendentia formae *, как правильно декретировали схоласти­ки, исследуя, в чем заключается ratio pulchri**18. Но, быть мо­жет, именно незавершенность составляет иррационально «меру красоты», то есть эстетическое начало романтизма?

Как бы то ни было, незавершенность была бы уклонением от некоей внутренней нормы творческого процесса, нормы непре-


ложной, пренебрежение которой лишило бы произведение при­сущего ему права существовать самому по себе, независимо от своего творца. Дело идет тогда о недостатке внутренней формы и ухищрения внешней формы тут не могут помочь. Но что та­кое эта внутренняя форма?

Как некоторые философские школы строго различали поня­тия natura naturans и natura naturata*, подобно тому и мы в искусстве отличаем форму созижденную, то есть само закон­ченное художественное произведение — forma formata, и форму зиждущую, существующую до вещи как действенный прообраз творения в мысли творца, как канон или эфирная модель, eT6(oXov**, которую можно назвать forma formans, потому что она, форма эта, и есть созидающая идея целого и всех его от­дельных частей19. «Единая глыба мрамора», о которой говорит Микель-Анджело в своем знаменитом сонете, есть forma for­mata, которая «поверхностью своей передает идею (то есть зиждительную форму) великого мастера» 20. Чем ближе forma formata к идее, ее предварявшей, тем совершеннее произведе­ние искусства. И нет в произведении этом никакого другого «содержания», кроме той идеи, его зиждущей формы, forma formans, которая, прежде чем обнаружиться в слове или мра­море, в звуках или красках, уже духовно определяла всю полноту и целостность творящей художественной интуиции. И поэт, стремясь усовершенствовать свою лирику, то есть обес­смертить ею мимоидущее мгновение выявлением его непрехо­дящей ценности, должен жертвенно отречься от самого себя, чтобы потом вновь ожить в реальном инобытии, где он и обре­тет свой абсолютный образ, способный определять звучность песни.

В противоположность всему этому романтики, выше всего оценивающие непосредственность выражения, усвоили себе манеру обозначать зиждительную форму лишь некоторыми беглыми чертами и так и оставлять ее незаконченной и бездей­ственной или, еще хуже, просто-напросто подменять ее каким-нибудь аспектом своего собственного малого я; и я это проявля­ется в проекциях относительных и фрагментарных, которые, хоть они до известной степени поражают и трогают воображе­ние слушателей, выражают лишь неопределенные пожелания и волнения этого, духовно еще не преобразованного я. Напро­тив, поэт себя забывший, ищущий красоту, которая его превос-



* сияние формы (лат.).Сост. ** основание красоты (лат.).Сост.


* природа созидающая <и> природа созданная (лат.).Сост. ** образ, отображение (греч.).Сост.



Вяч. И. ИВАНОВ


Лермонтов




ходила бы, достигает с большим успехом той же главной цели — оставить миру свою новую, незаменимую весть. Поэты-субъективисты предпочитают распространять и интерпрети­ровать голоса своего мутного омута вместо того, чтобы из на­стоящей глубины выуживать редкую жемчужину; но море, ревнивый страж своей тайны, выносит на берег лишь горькие волны, мокрые водоросли и разноцветные раковины.

XI

Кто стремится узнать истинный облик Лермонтова, не дол­жен удовлетворяться тем немногим, что дано ему было сказать миру. Его стихи позволяют различить его черты, но не изме­рить могущество его духа. Его внутренний человек был боль­ше, чем романтический стихотворец, и его немая печаль пе­чальнее слышимых вздохов, хотя она и имела утешения более глубокие, чем те, которые дарили ему золотая тучка или чары духов песен. Посещали одинокий утес его, еще более недоступ­ный, чем казался он сквозь тучи, но не владели им демоны, мгновенно обращавшиеся в бегство при появлении «божьей рати лучшего воина с безоблачным челом»21, архангела Михаи­ла, который неизменно слетал на вершину скалы всякий раз, как поэт призывал Пресвятую Деву.

Ибо был он верным рыцарем Марии. Милости Матери Божи-ей в молитве, исполненной религиозного пыла и душевной не­жности, он до конца жизни поручает не свою душу, покинутую и огрубевшую, но душу избранную и чистую девы невинной, безоружной перед злом мира. Ave Maria, ангельский привет Марии, является неистощимым источником благоговейного умиления и утешения.

Есть сила благодатная В созвучье слов живых, И дышит непонятная Святая прелесть в них.

XII

Смутным и невысказанным остался значительный внутрен­ний опыт поэта, который, воедино с культом Марии, мог бы во многом исправить и умирить его мрачное мироощущение, если бы не был опыт этот тотчас же истолкован романтически и тем


самым сослан в царство снов. Мы разумеем его раннее, еще неопределенное и колеблющееся интуитивное прозрение того космического начала, которое литераторы после Гете обычно стали называть Вечной Женственностью, употребляя слово столь же двусмысленное, как то понятие темное и неопределен­ное, которое оно должно было выражать, тогда как Новалис, обученный Яковом Беме22, почитал мистическую сущность, явленную в конце «Фауста», под священным именем Девы Со­фии 23. Идею Софии мы определяем по аналогии с тем, что было сказано выше об искусстве — как форму зиждущую, forma formans, вселенной в Разуме Бога.

Не знал охваченный восторгом отрок, кем было то сияющее видение, которое любил он, исходя в слезах, когда на закате солнца в осеннем парке его семейного гнезда предстала ему Неведомая

С глазами, полными лазурного огня, С улыбкой розовой, как молодого дня За рощей первое сиянье.

Поэт сравнивает воспоминание это с островком, который «безвредно средь морей цветет на влажной их пустыне», на пустыне океана прошлого. И добавляет, что за все годы его не разрушили «бури тягостных сомнений и страстей». Страсти, конечно, могли бы омрачить это лучезарное воспоминание, но причем тут сомнения? Не полагал ли поэт, что Представшая была лишь «созданием его мечты»? Он увидел ее в вечерний час опоясанную утренней зарей, это указывает, скорее, на мо­рок воображения. Десятилетием ранее этой элегии, сочинен­ной в 1840 году, написаны стансы, слегка запинающиеся, вос­певающие некую «Деву Небесную»24; в этих стихах, помимо воспоминания о 34-м сонете Петрарки на смерть Лауры («...1е-vommi il mio pensier»*25) вновь оживает изумление отрока, по­раженного и умиленного явлением красоты мира иного, ла­зурным взором, отражающим свет «третьего неба», улыбкой привета и вместе укора, как близкое дыхание божества. Пол­века спустя Владимир Соловьев, рассказывая о видении своем в египетской пустыне, описывает глаза и улыбку той, кото­рую он зовет Софией, словами Лермонтова, выше приведен­ными26.

Но, конечно, все сказанное не подтверждало бы софианское истолкование данной элегии, если бы некоторые стихи «Демо-

* «...восхитила мой дух» (ит.).Сост.



Вяч. И. ИВАНОВ


Лермонтов




на» и анализ основного мифа поэмы не вызывали в памяти об­раз библейской Премудрости Божией.

XIII

Некоторые стихи «Демона» звучат, точно далекое эхо Книги Притчей. Говорит Премудрость:

Господь имел меня началом пути Своего,

прежде созданий Своих, искони;

от века я помазана,

от начала, прежде бытия земли.

Когда Он уготовлял небеса, я была там,

когда Он проводил круговую черту по лицу бездны,

когда утверждал вверху облака,

когда укреплял источники бездны27.

А вот что Демон говорит Тамаре:

В душе моей, с начала мира, Твой образ был напечатлен, Передо мной носился он В пустынях вечного эфира.

Премудрость то или не премудрость — поэт хочет отобразить идею Женственности, предсуществовавшую вселенной. Демон, еще жилец неба, не мог удовлетвориться радостью рая, потому что не находил это женское существо у духов блаженных — даже им оно не было открыто, — но он ощущал его присут­ствие, сокрытое в лоне Бога. Он один понимает истинную сущ­ность, неведомую ценность той, которую любит, ибо он один владеет знанием вещей и предугадывает Премудрость еще не­явленную. Мир ему представляется пустынным, бездушным, нестройным без нее, потому что она одна доводит его до совер­шенства и учит души радоваться красоте вещей. Премудрость ведь говорит:

Тогда я была при Нем художницею,

и была радостию всякий день,

веселясь перед лицем Его во все время,

веселясь на земном круге Его,

и радость моя была с сынами человеческими28.

В единении с нею, владея ею, Демон достиг бы полноты, ему недостающей, и даже примирился бы с Творцом, который рев­ниво держит ее в своей власти. В единении с ним, князем мира сего, она стала бы истинною царицею мира, и ее прежнее жи-


лище (Притчи, 9, I: «Премудрость построила себе дом») пока­залось бы ей мрачным в сравнении с тел*» которое воздвиг бы он для нее. К тому же она нашла бы самое себя, какою была до своего смиренного и преходящего земного воплощения. (Так и в мистических мечтаниях Новалиса умершая девушка, быв­шая его невестой, и именовавшаяся Софией, отождествляется с Софией Небесной.) Истолкованный таким образом миф пере­стает быть наивным, бессвязным, противоречивым, и воистину сатанинским оказывается страстное стремление Демона выр­вать палладиум всемогущества — Премудрость Божию — из рук Творца.

Всем сказанным вовсе не доказывается, что понятие Софии Лермонтов взял из Библии, но образ Премудрости в какой-ни­будь из своих многих метаморфоз в различных мифологиях несомненно пребывал перед поэтом. Литература той эпохи не­редко занималась этим вопросом, а он всегда живо интересо­вался мистериософскими умозрениями. Несомненно, что с на­чала христианской эры ни одной женской сущности не приписывалось извечного бытия — ab aeterno, — кроме как той одной, неизменно пребывающей в своем единстве и в своем недостижимом бытии, той, которую мы знаем под разными именами, символами, космогоническими обозначениями: Хох­ма кабалистов, Ахамот гностиков, Дева Света мандеев, мисти­ческая Роза суфийской поэзии и европейских средневековых легенд.

XIV

Романтические элементы лермонтовского творчества при­надлежат западным влияниям; но есть и другие черты его сложной личности, тесно связывающие его с вековым духов­ным развитием его народа, глубоко проникнутого духом восточ­ной мистики, главным образом мистики Платоновой. Плато­низмом можно признать forma mentis * поэта, выявляющуюся всякий раз, как буря страстей не смущает его чистого созерца­ния. Мы подразумеваем под платоническим духовным скла­дом, разумеется, не принадлежность к философскому учению, о котором Лермонтов не имел точного представления, но врож­денный дар видеть вокруг всех вещей как бы излучение вечной

форму мышления (лат.).Сост.



Вяч. И. ИВАНОВ



идеи. Другими словами, угадывать universalia ante rem*. Пре­красное стихотворение «Ангел» — вздох тоскующей души, по­мнящей песнь ангела, несущего ее в мир, — свидетельствует, что семнадцатилетний автор был практически уже посвящен в учение о предсуществовании и анамнезисе. Миф «Демона», как мы пытались это показать, основан на внутреннем созерца­нии архетипа Небесной Девы, рожденной «прежде всех век» — ab aeterno. Таким образом, и Лермонтов, причастный к общему национальному наследию, косвенно входит в род верных Со­фии. Для всякого типично русского философа она, говоря сло­вами Владимира Соловьева, является теандрической актуали­зацией всеединства29; для всякого мистика Земли русской она есть совершившееся единение твари со Словом Божиим, и, как таковое, она не покидает этот мир и чистому глазу видна не­посредственно. Лермонтов был весьма далек от понимания та­ких вещей, но в каком-то смысле предчувствовал их вместе с народом своим. Наиболее своеобразное творчество русского ге­ния начиная с XI века есть создание изобразительных типов Божественной Премудрости, представленной на фресках и ико­нах ниже сферы Христа и выше сферы ангелов в образе крыла­той царицы в венце.

идеи прежде вещей (лат.).Сост.





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 474 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.022 с)...