Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Герой нашего времени». Соч. М. Лермонтова



Две части. СПб., 1840

По смерти Пушкина ни одно новое имя, конечно, не блесну­ло так ярко на небосклоне нашей словесности, как имя г. Лер­монтова. Талант решительный и разнообразный, почти равно владеющий и стихом и прозою. Бывает обыкновенно, что по­эты начинают лиризмом: их мечта сначала носится в этом не­определенном эфире поэзии, из которого потом иные выходят в живой и разнообразный мир эпоса, драмы и романа, другие же остаются в нем навсегда. Талант г-на Лермонтова обнаружился с самого начала и в том и в другом роде: он и одушевленный лирик, и замечательный повествователь. Оба мира поэзии: наш внутренний, душевный, и внешний, действительный, — равно для него доступны. Редко бывает, чтобы в таком молодом та­ланте жизнь и искусство являлись в столь неразрывной и тес­ной дружбе. Почти всякое произведение г-на Лермонтова есть отголосок какой-нибудь сильно прожитой минуты. При самом начале поприща замечательны эта меткая наблюдательность', эта легкость, это уменье, с какими повествователь схватывает цельные характеры и воспроизводит их в искусстве. Опыт не может быть еще так силен и богат в эти годы; но в людях даро­витых он заменяется каким-то предчувствием, которым они постигают заранее тайны жизни. Судьба, ударяя по такой душе, приявшей при своем рождении дар предугадания жизни, тотчас открывает в ней источник поэзии: так молния, случайно падая в скалу, таящую в себе источник воды живой, отверзает ему исход... и новый ключ бьет из открытого лона.

Верное чувство жизни дружно в новом поэте с верным чув­ством изящного. Его сила творческая легко покоряет себе обра­зы, взятые из жизни, и дает им живую личность. На исполне­нии видна во всем печать строгого вкуса: нет никакой приторной выисканности и с первого раза особенно поражают эта трезвость, эта полнота и краткость выражения, которые свойственны талантам более опытным, а в юности означают силу дара необыкновенного. В поэте, в стихотворце еще более,


чем в повествователе, видим мы связь с его предшественника­ми, подмечаем их влияние, весьма понятное: ибо новое поколе­ние должно начинать там, где другие кончили; в поэзии, при всей внезапности ее самых гениальных явлений, должна же быть память предания. Поэт, как бы ни был оригинален, а все имеет своих воспитателей. Но мы заметим с особенным удо­вольствием, что влияния, каким подвергался новый поэт, разнообразны, что нет у него исключительно какого-нибудь любимого учителя. Это самое уже говорит в пользу его ориги­нальности. Но есть многие произведения, в которых и по сти­лю виден он сам, заметна яркая его особенность.

С особенным радушием готовы мы на первых страницах на­шей критики приветствовать свежий талант при его первом явлении и охотно посвящаем подробный и искренний разбор «Герою нашего времени» как одному из замечательнейших произведений нашей современной словесности.

После англичан как народа, на своих кораблях, окрылен­ных парами, объемлющего все земли мира, — конечно, нет другого, который бы в своих литературных произведениях мог представить такое богатое разнообразие местности, как рус­ские. В Германии, при скудном мире действительности, поне­воле будешь, как Жан-Поль1 или Гофман2, пускаться в мир фантазии и ее созданиями несколько заменять однообразную бедность существенного быта природы. Но то ли дело у нас? Все климаты* под рукою; столько народов, говорящих языками неузнанными и хранящих у себя непочатые сокровища поэзии; у нас человечество во всех видах, какие имело от времен гоме­рических до наших. Прокатитесь по всему пространству Рос­сии в известное время года — и вы проедете через зиму, осень, весну и лето. Северные сияния, ночи жаркого юга, огненные льды морей северных, небесная лазурь полуденных, горы в вечных снегах, современные миру; плоские степи без одного пригорочка; реки-моря, плавно текущие; реки-водопады, пито­мицы гор; болота с одною клюквой; виноградные сады; поля с тощим хлебом; поля, усеянные рисом; петербургские салоны со всем щегольством и роскошью нашего века; юрты кочующих народов, еще не получивших оседлости; Тальони3 на сцене ве­ликолепно освещенного театра при звуках европейского оркес­тра; тяжелая камчадалка перед юкагирами, при стуке диких инструментов... И все это у нас, в одно время, в одну минуту бытия!.. И вся Европа под руками... И через семь дней мы те­перь в Париже... И где нас нет?.. Мы везде: на пароходах Рей­на, Дуная, около берегов Италии... Мы везде — может быть, кроме своей России...



С. П. ШЕВЫРЕВ


«Герой нашего времени». Соч. М.Лермонтова




Чудная земля!.. Что, если бы можно было взлететь над то­бою высоко-высоко и окинуть тебя вдруг одним взглядом!.. О том мечтал еще Ломоносов, но мы старика уж забываем4.

Все гениальные поэты наши сознавали это великолепное разнообразие русской местности... Пушкин после первого свое­го произведения, родившегося в чистой области фантазии, вос-кормленной Ариостом5, начал с Кавказа писать первую свою картину из действительной жизни... Потом Крым, Одесса, Бес­сарабия, внутренность России, Петербург, Москва, Урал пита­ли попеременно его разгульную музу...

Замечательно, что новый поэт наш начинает также Кавка­зом... Недаром фантазия многих наших писателей увлекалась этою страною. Здесь, кроме великолепного ландшафта приро­ды, обольщающего очи поэта, сходятся в вечной непримири­мой вражде Европа и Азия. Здесь Россия, граждански устроен­ная, ставит отпор этим вечно рвущимся потокам горных народов, не знающим, что такое договор общественный... Здесь вечная борьба наша, незаметная для исполина России... Здесь поединок двух сил, образованной и дикой... Здесь жизнь!.. Как же не рваться сюда воображению поэта?

Привлекательна для него эта яркая противоположность двух народов, из которых жизнь одного выкроена по мерке ев­ропейской, связана условиями принятого общежития; жизнь другого дика, необузданна и не признает ничего, кроме вольно­сти. Здесь наши искусственные, выисканные страсти, охла­жденные светом, сходятся с бурными, естественными страстя­ми человека, не покорившегося никакой узде разумной. Здесь встречаются крайности любопытные и разительные для наблю­дателя-психолога. Этот мир народа, совершенно отличный от нашего, уже сам в себе поэзия: мы не любим того, что обыкно­венно, что всегда нас окружает, на что мы нагляделись и чего наслушались.

Отсюда нам понятно, почему дарование поэта, о котором мы говорим, раскрылось так быстро и свежо при виде гор Кавказа. Картины величавой природы сильно действуют на восприимчи­вую душу, рожденную для поэзии, и она распускается скоро, как роза при ударе лучей утреннего солнца. Ландшафт был го­тов. Яркие образы жизни горцев поразили поэта; с ними сме­шались воспоминания столичной жизни; общество светское мигом перенесено в ущелья Кавказа — и все это оживила мысль художника.

Объяснив несколько возможность явления кавказских пове­стей, мы перейдем к подробностям. Обратим внимание по по­рядку на картины природы и местности, на характеры лиц, на


черты жизни светской и потом сольем все это в характере героя повестей, в котором, как в средоточии, постараемся уловить и главную мысль автора.

<...> В двух главных повестях своих: «Бэле» и «Княжне Мери» — он изобразил две картины, из которых первая взята более из жизни племен кавказских, вторая — из светской жиз­ни русского общества. Там черкесская свадьба с ее условными обрядами, лихие набеги внезапных наездников, страшные аб­реки, арканы их и казачьи, вечная опасность, торговля скотом, похищения, чувство мести, нарушение клятв. Там Азия, кото­рой люди, по словам Максима Максимовича, «что реки: никак нельзя положиться!..» Но всего живее, всего поразительнее эта история похищения коня, Карагеза, которая входит в завязку повести... Она метко схвачена из жизни горцев. Конь для чер­кеса все. На нем он царь всего мира и посмеивается судьбе. Был у Казбича конь Карагез, вороной как смоль, ноги — струн­ки, а глаза не хуже, чем у черкешенки. Казбич влюблен в Бэлу, но не хочет ее за коня... Азамат, брат Бэлы, выдает сест­ру свою, лишь бы только отнять коня у Казбича... Вся эта по­весть вынута прямо из нравов черкесских.

В другой картине вы видите русское образованное общество. На эти великолепные горы, гнездо дикой и вольной жизни, оно привозит с собою свои недуги телесные — плоды его искусст­венной жизни — и недуги душевные, привитые к нему из чужи. Тут пустые, холодные страсти, тут затейливость душев­ного разврата, тут скептицизм, мечтания, сплетни, интриги, бал, игра, дуэль... Как мелок весь этот мир у подножия Кавка­за! Люди в самом деле покажутся муравьями, когда посмот­ришь на эти их страсти с высоты гор, касающихся неба. <.„>

От очерка двух главных картин из кавказской и светской русской жизни перейдем к характерам. Начнем с побочных, но не с героя повестей, о котором мы должны говорить подробнее, ибо в нем и главная связь произведения с нашею жизнию, и идея автора. Из побочных лиц первое место мы, конечно, дол­жны отдать Максиму Максимовичу. Какой цельный характер коренного русского добряка, в которого не проникла тонкая зараза западного образования; который, при мнимой наружной холодности воина, наглядевшегося на опасности, сохранил весь пыл, всю жизнь души; который любит природу внутренно, ею не восхищаясь, любит музыку пули, потому что сердце его бьется при этом сильнее... Как он ходит за больною Бэлою! Как утешает ее! С каким нетерпением ждет старого знакомца — Пе­чорина, услышав о его возврате. Как грустно ему, что Бэла при смерти не вспоминала об нем! Как тяжко его сердцу, когда Пе-



С. П. Ш ЕВЫ РЕВ


«Герой нашего времени». Соч. М. Лермонтова





чорин равнодушно протянул ему холодную руку! Как он верит еще в чувства любви и дружбы! Свежая, непочатая природа! Чистая, детская душа в старом воине! Вот тип этого характера, в котором отзывается наша древняя Русь! И как он высок сво­им христианским смирением, когда, отрицая все свои каче­ства, говорит: «Что же я такое, чтобы обо мне вспоминать пе­ред смертью?» Давно, давно мы не встречались в литературе нашей с таким милым и живым характером, который тем при­ятнее для нас, что взят из коренного русского быта. Мы даже посетовали несколько на автора за то, что он (132 стран., ч. 1) как будто не разделяет благородного негодования с Максимом Максимовичем в ту минуту, как Печорин в рассеянности или от другой причины протянул ему руку, когда тот хотел ки­нуться ему на шею.

За Максимом Максимовичем следует Грушницкий. Его лич­ность, конечно, непривлекательна. Это в полном смысле слова пустой малый. Он тщеславен... Не имея чем гордиться, он гор­дится своею серою юнкерскою шинелью. Он любит без любви. Он играет ролю разочарованного — и вот почему он не нравит­ся Печорину; сей последний не любит Грушницкого по тому же самому чувству, по какому нам свойственно не любить челове­ка, который нас передразнивает и превращает то в пустую мас­ку, что в нас есть живая существенность. В нем даже нет и того чувства, которым отличались прежние наши военные, чувства чести. Это какой-то выродок из их общества, способный к са­мому подлому и черному поступку. Автор примиряет нас не-, сколько с этим созданием своим незадолго перед его смертью, когда Грушницкий сам сознается в том, что презирает себя.

Доктор Вернер — материалист и скептик, как многие докто­ра нового поколения. Он должен был понравиться Печорину, потому что они оба понимают друг друга. Особенно остается в памяти живое описание его лица (25 стран., ч. 2). — Оба черке­са в «Бэле», Казбич и Азамат, описаны общими чертами, при­надлежащими этому племени, в котором единичное различие характеров не может еще дойти до такой степени, как в кругу общества с развитым образованием.

Обратим внимание на женщин, особенно ~яа двух героинь, которые обе достались в жертву герою. Бэла и княжна Мери образуют между собою две яркие противоположности, как те два общества, из которых каждая вышла, и принадлежат к числу замечательнейших созданий поэта, особенно первая. Бэла — это дикое, робкое дитя природы, в котором чувство любви развивается просто, естественно и, развившись однаж­ды, становится незалечимою раною сердца. Не такова княж-


на — произведение общества искусственного, в которой фанта­зия была раскрыта прежде сердца, которая заранее вообразила себе героя романа и хочет насильно воплотить его в каком-ни­будь из своих обожателей. Бэла очень просто полюбила того человека, который хотя и похитил ее из дому родительского, но сделал это по страсти к ней, как она думает: он сначала по­святил себя всего ей, он задарил дитя подарками, он услаждает все ее минуты; видя ее холодность, он притворяется отчаян­ным и готов на все... Не такова княжна: в ней все природные чувства подавлены какою-то вредною мечтательностию, ка­ким-то искусственным воспитанием. Мы любим в ней то сер­дечное человеческое движение, которое заставило ее поднять стакан бедному Грушницкому, когда он, опираясь на свой кос­тыль, тщетно хотел к нему наклониться; мы понимаем и то, что она в это время покраснела; но нам досадно на нее, когда она оглядывается на галерею, боясь, чтобы мать не заметила ее прекрасного поступка. Мы совсем не сетуем за то на автора: напротив, мы отдаем всю справедливость его наблюдательно­сти, которая искусно схватила черту предрассудка, не прино­сящего чести обществу, имеющему себя христианским. Мы прощаем княжне и то, что она увлеклась в Грушницком его серою шинелью и занялась в нем мнимою жертвою гонений судьбы... Заметим мимоходом, что это черта не новая, взятая с другой княжны, нарисованной нам одним из лучших наших повествователей6. Но в княжне Мери это проистекло едва ли из естественного чувства сострадания, которым, как перлом, мо­жет гордиться русская женщина... Нет, в княжне Мери это был порыв выисканного чувства... Это доказала впоследствии лю­бовь ее к Печорину. Она полюбила в нем то необыкновенное, чего искала, тот призрак своего воображения, которым увлек­лась так легкомысленно... Тут мечта перешла из ума в сердце, ибо и княжна Мери способна также к естественным чувствова­ниям... Бэла своею ужасною смертию дорого искупила легко­мыслие памяти своей об умершем отце. Но княжна своею учас­тью только что получила заслуженное... Резкий урок всем княжнам, у которых природа чувства подавлена искусствен­ным воспитанием и сердце испорчено фантазиею! — Как мила, как грациозна эта Бэла в ее простоте! Как приторна княжна в обществе мужчин, со всеми рассчитанными ее взглядами! Бэла поет и пляшет потому, что ей хочется петь и плясать, и пото­му, что она веселит тем своего друга. Княжна Мери поет для того, чтобы ее слушали, и досадует, когда не слушают. Если бы можно было слить Бэлу и Мери в одно лицо: вот был бы идеал женщины, в которой природа сохранилась бы во всей своей



С. П. ШЕВЫРЕВ


«Герой нашего времени». Соч. М.Лермонтова




прелести, а светское образование явилось бы не одним наруж­ным лоском, а чем-то более существенным в жизни.

Мы не считаем за нужное упоминать об Вере, которая есть лицо вставочное, не привлекательное ничем. Это одна из жертв героя повестей — и еще более жертва авторской необходимос­ти, чтобы запутать интригу. Мы не обращаем также подробно­го внимания на два маленькие эскиза: «Тамань» и «Фаталист», при двух значительнейших. Они только служат дополнением к тому, чтобы развить более характер героя, особенно последняя повесть, где виден фатализм Печорина, согласный со всеми прочими его свойствами. Но в «Тамани» мы не можем без вни­мания пропустить этой контрабандистки, причудливого созда­ния, в котором отчасти слились воздушная неопределенность очертаний Гетевой Миньоны, на что намекает и сам автор, и грациозная дикость Эсмеральды Гюго7.

Но все эти события, все характеры и подробности примыка­ют к герою повести, Печорину, как нити паутины, обременен­ной яркими крылатыми насекомыми, примыкают к огромному пауку, который опутал их своею сетью. Вникнем же подробно в характер героя повести — ив нем раскроем главную связь произведения с жизнию, равно и мысль автора.

Печорин 25-ти лет. С виду он еще мальчик; вы дали бы ему не более 23-х, но, вглядевшись пристальнее, вы, конечно, да­дите ему и 30. Лицо его хотя бледно, но еще свежо; по долгом наблюдении вы заметите в нем следы морщин, пересекающих одна другую. Кожа его имеет женскую нежность; пальцы блед-4 ны и худы; во всех движениях тела признаки нервической сла­бости. Когда он сам смеется, глаза его не смеются... потому что в глазах горит душа, а душа в Печорине уже иссохла. Но что ж это за мертвец 25-летний, увядший прежде срока? Что за маль­чик, покрытый морщинами старости? Какая причина такой чудесной метаморфозы? Где внутренний корень болезни, кото­рая иссушила его душу и ослабила тело? — Но послушаем его самого. Вот что он сам говорит об своей юности.

В первой его молодости, с той минуты, когда он вышел из опеки родных, он стал наслаждаться бешено всеми удоволь­ствиями, которые можно достать за деньги, и, разумеется, удо­вольствия эти ему опротивели. Он пустился в большой свет — общество ему надоело; он влюблялся в светских красавиц, был любим, но их любовь раздражала только его воображение и са­молюбие, а сердце оставалось пусто... Он стал учиться — и на­уки ему надоели. Тогда ему стало скучно; на Кавказе он хотел разогнать свою скуку чеченскими пулями, но ему стало еще скучнее. Его душа, говорит он, испорчена светом, воображение


I


беспокойно, сердце ненасытно, ему все мало, а жизнь его ста­новится пустее день ото дня... Есть болезнь физическая, кото­рая носит в простонародии неопрятное название собачьей ста­рости: это вечный голод тела, которое ничем насытиться не может. Этой болезни физической соответствует болезнь душев­ная — скука — вечный голод развратной души, которая ищет сильных ощущений и ими насытиться не может. Это самая высшая степень апатии в человеке, проистекающей от раннего разочарования, от убитой или промотанной юности. То, что бывает только апатиею в душах, рожденных без энергии, вос­ходит на степень голодной, ненасытной скуки в душах силь­ных, призванных к действию. Болезнь одна и та же, и по кор­ню своему, и по характеру, но разнится только по тому темпераменту, на который нападает. Эта болезнь убивает все чувства человеческие, даже сострадание. Вспомним, как Печо­рин обрадовался было раз, когда заметил в себе это чувство после разлуки с Верою. Мы не верим тому, чтобы в этом живом мертвеце могла сохраниться любовь к природе, которую при­писывает ему автор. Мы не верим, чтобы он мог забываться в ее картинах. В этом случае автор портит цельность характе­ра — и едва ли своему герою не приписывает собственного сво­его чувства. Человек, который любит музыку только для пи­щеварения, может ли любить природу?

Евгений Онегин, участвовавший несколько в рождении Печо­рина, страдав тою же болезнию; но она в нем осталась на низ­шей степени апатии, потому что Евгений Онегин не был одарен энергиею душевной; он не страдал сверх апатии гордостью духа, жаждою власти, которою страдает новый герой. Печорин скучал в Петербурге, скучал на Кавказе, едет скучать в Персию; но эта скука его не проходит даром для тех, которые его окружают. Рядом с нею воспитана в нем неодолимая гордость духа, которая не знает никакой преграды и которая приносит в жертву все, что ни попадается на пути скучающему герою, лишь бы только было ему весело. Печорин захотел кабана во что бы то ни ста­ло — он его достанет. У него врожденная страсть противоречить, как у всех людей, страдающих властолюбием духа. Он не спосо­бен к дружбе, потому что дружба требует уступок, обидных для его самолюбия. Он смотрит на все случаи своей жизни как на средства для того, чтобы найти какое-нибудь противоядие ску­ке, его снедающей. Высшее его веселье — разочаровывать дру­гих! Необъятное ему наслаждение — сорвать цветок, подышать им минуту и бросить его! Он сам сознается, что чувствует в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на его пути; он смотрит на страдания и радости других только в



С. П. ШЕВЫРЕВ


«Герой нашего времени». Соч. М. Лермонтова




       
   

 

 

отношении к себе, как на пищу, поддерживающую его душев­ные силы. Честолюбие подавлено в нем обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде — в жажде власти, в удоволь­ствии подчинять своей воле все, что его окружает... Самое счас­тие, по его мнению, есть только насыщенная гордость... Первое страдание дает ему понятие об удовольствии мучить другого... Бывают минуты, что он понимает Вампира... Половина души его высохла, а осталась другая, живущая только затем, чтобы мерт­вить все ее окружающее... Мы слили в одно все черты этого ужасного характера — и нам стало страшно при виде внутренне­го портрета Печорина!

На кого же он напал в порывах своего неукротимого влас­толюбия? На ком испытывает непомерную гордость души сво­ей? На бедных женщинах, которых презирает. Взгляд его на прекрасный пол обнаруживает материялиста, начитавшегося французских романов новой школы. Он замечает в женщинах породу, как в лошадях; все приметы, какие ему нравятся в них, касаются только свойств телесных; его занимают пра­вильный нос, или бархатные глаза, или белые зубы, или ка­кой-то тонкий аромат... По его мнению, первое прикосновение решает все дело в любви. Если женщина дает ему только по­чувствовать, что он должен на ней жениться — прости любовь! Его сердце превращается в камень... Одно препятствие только раздражает в нем мнимое чувство нежности... Вспомним, как при возможности потерять Веру она стала ему дороже всего... Он бросился на коня и полетел к ней... Конь издох на пути — и он плакал, как ребенок, потому только, что не мог достичь сво­ей цели, потому, что его неприкосновенная власть как будто была обижена... Но он с досадою припоминает эту минуту сла­бости и говорит, что всякий, взглянув на его слезы, отвернулся бы от него с презрением. — Как в этих словах слышна его не­преклонная гордость!

Этому 25-летнему сластолюбцу попадалось на пути его мно­го женщин, но особенно замечательны были две: Бэла и княж­на Мери.

Первую развратил он чувственно — и сам увлекся чувства­ми. Вторую развратил душевно, потому что не мог развратить чувственно; он без любви шутил и играл любовью, он искал развлечения своей скуке, он забавлялся княжною, как сытая кошка забавляется мышью... и тут не избежал скуки, потому что, как человек опытный в делах любви, как знаток женского сердца, он предугадывал заранее всю драму, которую по прихо­ти своей разыгрывал... Раздражив мечту и сердце несчастной девушки, он кончил все тем, что сказал ей: я не люблю вас.


Мы никак не думаем, чтобы прошедшее сильно действовало на Печорина, чтобы он ничего не забывал, как он говорит в своем журнале... Эта черта ни из чего не вытекает, и ею нару­шена опять цельность этого характера. Человек, который, по­хоронив Бэлу, мог в тот же день засмеяться и при напомина­нии об ней Максима Максимовича только слегка побледнеть и отвернуться, — такой человек не способен подчинять себя вла­сти прошедшего. Это душа сильная, но черствая, по которой все впечатления скользят почти неприметно. Это холодный и расчетливый esprit fort *, который не может быть способен ни пленяться природою, требующею чувства, ни хранить в себе следов минувшего, слишком тяжкого и щекотливого для раз­дражительной его самости. Эти эгоисты обыкновенно берегут себя и стараются избегать неприятных ощущений. Вспомним, как Печорин закрыл глаза, заметив между расселинами скал окровавленный труп им убитого Грушницкого... Это сделал он затем только, чтобы избегнуть неприятного впечатления. Если автор приписывает Печорину такую власть прошедшего над ним, то едва ли это не с тем, чтобы оправдать несколько воз­можность его журнала. Мы же думаем, что такие люди, как Печорин, не ведут и не могут вести своих записок, — и вот главная ошибка в отношении к исполнению. Гораздо лучше бы было, если бы автор рассказал все эти события от своего имени: так искуснее бы он сделал и в отношении к возможности вы­мысла, и в художественном, ибо своим личным участием как рассказчика мог бы несколько смягчить неприятность нрав­ственного впечатления, производимого героем повести. Такая ошибка повлекла за собою и другую: рассказ Печорина ни­сколько не отличается от рассказа самого автора, — а, конечно, характер первого должен бы был отразиться особенною чертою в самом слоге его журнала.

Извлечем же в нескольких словах все то, что мы сказали о характере героя. Апатия, следствие развращенной юности и всех пороков воспитания, породила в нем томительную скуку; скука же, сочетавшись с непомерною гордостью духа власто­любивого, произвела в Печорине злодея. Главный же корень всему злу — западное воспитание, чуждое всякого чувства веры. Печорин, как он сам говорит, убежден в одном только: что он в один прегадкий вечер родился, что хуже смерти будто бы ничего не случится, а смерти не минуешь. Эти слова — ключ ко всем его подвигам: в них разгадка всей его жизни. А между тем это душа была сильная, душа, которая могла совер-

* умник (фр.).Сост.



С. П. ШЕВЫРЕВ


«Герой нашего времени». Соч. М.Лермонтова




шить что-то высокое... Он сам в одном месте своего журнала сознает в себе это призвание, говоря: «Зачем я жил? Для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы... Из горнила страстей пустых и неблагодарных я вышел тверд и холоден как железо, но утратил навеки пыл благород­ных стремлений...» Когда взглянешь на силу этой погибшей души, то становится жаль ее, как одной из жертв тяжкой бо­лезни века...

Исследовав подробно характер героя повести, в котором со­средоточиваются все события, мы приходим к двум главным вопросам, разрешением которых заключим свое рассуждение: 1) как связан этот характер с современною жизнию? 2) возмо­жен ли он в мире изящного искусства?

Но, прежде чем разрешать эти два вопроса, обратимся к са­мому автору и спросим его: что он сам думает о Печорине? — Не даст ли нам он какого-нибудь намека на свою мысль и на ее связь с жизнию современною?

На 140-й странице 1-й части говорит автор: «Может быть, некоторые читатели захотят узнать мое мне­ние о характере Печорина. Мой ответ — заглавие этой кни­ги. — "Да это злая ирония", — скажут они. — Не знаю».

Итак, по мнению автора, Печорин есть герой нашего време­ни. В этом выражается и взгляд его на жизнь, нам современ­ную, и основная мысль произведения.

Если это так, стало быть, век наш тяжко болен — ив чем же заключается главный недуг его? Если судить по тому больно­му, которым дебютирует фантазия нашего поэта, то этот недуг века заключается в гордости духа и в низости пресыщенного тела! — Ив самом деле, если обратимся мы на Запад, то най­дем, что горькая ирония автора есть тяжкая правда. Век гор­дой философии, которая духом человеческим думает постиг­нуть все тайны мира, и век суетной промышленности, которая угождает наперерыв всем прихотям истощенного наслаждени­ями тела, — такой век этими двумя крайностями выражает сам собою недуг, его одолевающий. Не гордость ли человече­ского духа видна в этих злоупотреблениях личной свободы воли и разума, какие заметны во Франции и Германии? Раз­врат нравов, унижающий тело, не есть ли зло, признанное не­обходимым у многих народов Запада и вошедшее в их обы­чаи? — Между этими двумя крайностями как не погибнуть, как не иссохнуть душе без питательной любви, без веры и на­дежды, которыми только и может поддерживаться ее земное существование?


Поэзия доносила нам также об этом ужасном недуге века. Проникните всею силою мысли в глубину величайших ее произ­ведений, в которых она бывает всегда верна современной жизни и отгадывает все ее задушевные тайны. Что выразил Гете в сво­ем Фаусте, этом полном типе нашего века, если не тот же недуг? Фауст не представляет ли гордость не сытого ничем духа и слас­толюбие, соединенные вместе? Манфред и Дон-Жуан Байрона — не суть ли это обе половины, слитые в Фаусте в одно, из которых каждая явилась у Байрона отдельно в особом герое?8 Манфред не есть ли гордость человеческого духа? Дон-Жуан не олицетво­ренное ли сластолюбие? Все эти три героя — три великие недуж­ные нашего века, три огромные идеала, в которых поэзия сово­купила все то, что в разрозненных чертах представляет болезнь современного человечества. Этими исполинскими характерами, которые создало воображение двух величайших поэтов нашего столетия, питается по большей части вся поэзия современного Запада, по мелочам изображая то, что в созданиях Гете и Байро­на является в поразительной и великой целости. Но в этом-то и состоит одна из многих причин упадка западной поэзии: то, что идеально велико в Фаусте, Манфреде и Дон-Жуане; то, что име­ет в них значительность всемирную в отношении к современной жизни; то, что возведено до художественного идеала, — низво­дится во множестве французских, английских и других драм, поэм и повестей до какой-то пошлой и низкой действительности! Зло, будучи лз- себе нравственно безобразно, может быть до­пущено в мир изящного только при условии глубокого нрав­ственного значения, которым несколько смягчается его само по себе отвратительное существо. Зло как главный предмет худо­жественного произведения может быть изображаемо только крупными чертами идеального типа. Таким является оно в «Аду» у Данта, в «Макбете» Шекспира и, наконец, в трех вели­ких произведениях нашего века. Поэзия может избирать недуги сего последнего главными предметами своих созданий, но толь­ко в широких, значительных размерах; если же она будет дро­бить их по мелочам, вникать во все подробности гниения жизни и здесь черпать главное вдохновение для маленьких своих созда­ний, тогда унизит она свое бытие, и изящное и нравственное, и сойдет ниже самой действительности. Поэзия допускает иногда зло героем в свой мир, но в виде титана, а не пигмея. Потому-то одни только гениальные поэты первой степени осиливали труд­ную задачу изобразить какого-нибудь Макбета или Каина9. Не считаем за нужное прибавлять, что, кроме того, зло везде может быть введено эпизодически, ибо жизнь наша не из одного же Добра слагается.






С. П. ШЕВЫРЕВ


«Герой нашего времени». Соч. М.Лермонтова




Великий недуг, отражающийся в великих произведениях поэзии века, был на Западе результатом тех двух болезней, о которых я имел случай говорить, представляя читателям свой взгляд на современное образование Европы10. Но откуда же, из каких же данных у нас мог бы развиться тот же недуг, каким страдает Запад? Чем мы его заслужили? Если мы в нашем близком знакомстве с ним и могли заразиться чем-нибудь, — то, конечно, одним только недугом воображаемым, но не дей­ствительным. Выразимся примером: случается нам иногда, после долгих коротких сношений с опасно больным человеком, вообразить, что мы сами хвораем тою же самою болезнию. Вот, по нашему мнению, где заключается разгадка созданию того характера, который мы разбираем.

Печорин, конечно, не имеет в себе ничего титанического; он и не может иметь его; он принадлежит к числу тех пигмеев зла, которыми так обильна теперь повествовательная и драма­тическая литература Запада. В этих словах ответ наш на вто­рой из двух вопросов, предложенных выше, на вопрос эстети­ческий. Но не в этом еще главный его недостаток. Печорин не имеет в себе ничего существенного относительно к чисто рус­ской жизни, которая из своего прошедшего не могла изверг­нуть такого характера. Печорин есть один только призрак, от­брошенный на нас Западом, тень его недуга, мелькающая в фантазии наших поэтов, un mirage de l'occident... * Там он ге­рой мира действительного, у нас только герой фантазии — ив этом смысле герой нашего времени... Вот существенный недо­статок произведения... С тою же самою искренностию, с какою мы сначала приветствовали блистательный талант автора в создании многих цельных характеров, в описаниях, в даре рас­сказа, — с тою же искренностию порицаем мы главную мысль создания, олицетворившуюся в характере героя. — Да, и вели­колепный ландшафт Кавказа, и чудные очерки горской жизни, и грациозно-наивная Бэла, и искусственная княжна, и фантас­тическая шалунья «Тамани», и славный, добрый Максим Мак­симович, и даже пустой малый Грушницкий, и все тонкие чер­ты светского общества России — все, все приковано в повестях к призраку главного характера, который из этой жизни не ис­текает, все принесено ему в жертву — ив этом главный и суще­ственный недостаток изобретения.

Несмотря на то, произведение нового поэта и в своем суще­ственном недостатке имеет глубокое значение в нашей русской жизни. Бытие наше делится, так сказать, на две резкие, почти


противоположные половины, из которых одна пребывает в мире существенном, в мире исто русском, другая в каком-то отвлеченном мире призраков: мы живем на самом деле своею русскою жизнию — и думаем, мечтаем жить еще жизнию За­пада, с которым не имеем никаких существенных соприкосно­вений в истории прошедшего. В нашей коренной, в нашей дей­ствительной русской жизни мы храним богатое зерно для будущего развития, которое, будучи удобрено одними только полезными плодами образования западного, без его вредных зелий, на нашей свежей почве может разрастись деревом вели­колепным; но в нашей мечтательной жизни, которую навевает на нас Запад, мы нервически, воображаемо страдаем его неду­гами и детски примериваем на лицо свое маску разочарования, у нас ни из чего не вытекающего. Потому-то мы во сне своем, в этом страшном кошмаре, которым душит нас Мефистофель За­пад, кажемся сами себе гораздо хуже, нежели мы на деле. При­мените это к разбираемому произведению — и оно вам совер­шенно будет ясно. Все содержание повестей г-на Лермонтова, кроме Печорина, принадлежит нашей существенной русской жизни; но сам Печорин, за исключением одной его апатии, ко­торая была только началом его нравственной болезни, принад­лежит миру мечтательному, производимому в нас ложным от­ражением Запада. Это призрак, только в мире нашей фантазии имеющий существенность...

И в этом Ътношении произведение г. Лермонтова носит в себе глубокую истину и даже нравственную важность. Он вы­дает нам этот призрак, принадлежащий не ему одному, а мно­гим из поколений живущих, за что-то действительное — и нам становится страшно, — и вот полезный эффект его ужасной картины. Поэты, получившие от природы такой дар предугада-ния жизни, как г. Лермонтов, могут быть изучаемы в своих произведениях с великою пользою относительно к нравствен­ному состоянию нашего общества. В таких поэтах, без их ведо­ма, отражается жизнь, им современная: они, как воздушная арфа, доносят своими звуками о тех тайных движениях атмо­сферы, которых наше тупое чувство и заметить не может.

Употребим же с пользою урок, предлагаемый поэтом. Быва­ют в человеке болезни, которые начинаются воображением и потом мало-помалу переходят в существенность. Предостере­жем себя, чтобы призрак недуга, сильно изображенный кис-тию свежего таланта, не перешел для нас из мира праздной мечты в мир тяжкой действительности.


* западный мираж (фр-)-Сост.


Стихотворения М. Лермонтова




С. О. БУРАЧОК Стихотворения М. Лермонтова

СПб., 1840 (Письмо к автору)

Имеет ли образ мыслей наших влияние на наши действия,
стремления, горести, радости — на всю нашу жизнь? Без со­
мнения, наш образ мыслей производит владычное влияние на
все наше. Но если образ мыслей наших ошибочен, ложен, тогда
и все наши стремления, все дела, вся наша жизнь непременно
ошибочны, ложны, и мы — страдаем. Образ мыслей — это
наша философия: у каждого своя. Истинная философия —
одна: ей должны подчиняться все частные философии — Ива­
на, Кузьмы, Данилы, Терентия, если Иван, Кузьма, Данило не
хотят оплакивать горьких следствий своей ложной философии,
т. е. ложного, своевольного образа мыслей. *

Страдания, несчастия, беды, неудачи нашей жизни — это горы, овраги, камни, которые Промысл Божий ставит на лож­ных путях наших; ими он отводит, мешает нам продолжать ход по ложной дороге и мало-помалу наводит на дорогу пря­мую или близкую к прямой. А мы что делаем? — В пылу геро­изма бросаемся на гору; там изрежемся, исколемся, измучим­ся, хватаемся за всякую хворостинку, первая из них нам изменяет, и мы — стремглав летим в пропасть. Или, одушевля­емые молодечеством, встретя непроходимый овраг, самоуве­ренно с разбега хотим перепрыгнуть его; смотришь — бедняга лежит на дне с разбитой головой. Или, встретя поперек дороги камень, мешающий проезду всего кортежа наших замыслов, сознаем в себе силы Атланта1: «Давай схватим камень в охап­ку, сбросим за девять земель!» — ив изнеможении от бесплод­ных усилий падаем, изрыгая проклятия на камень.

Что ни говорите, а такой героизм — смешон, такое молоде­чество безрассудно! А если вспомним, чья отеческая рука ста-


вит преграды на путях погибели, именно желая спасти от них, если вспомним, против кого мы геройствуем, молодечествуем, то наше геройство, молодечество будут уже преступны! Но не в таком ли героизме и молодечестве проходит вся наша жизнь? Оглянемся кругом себя. И почему все это? Потому что нам так кажется, мы так думаем; всему злу вина — образ мыслей, фи­лософия! Сколько ни горячись мы, как ни бейся, сколько ни увертывайся, а надо согласиться, что первая обязанность каж­дого — быть умным, т. е. уметь судить о вещах здраво, изу­чать истинный порядок вещей — и быть еще разумным, т. е. жить во свете разума вечного. Тогда образ мыслей наших (фи­лософия) будет верен, поступки наши — верны, жизнь — вер­ная, светлая, и мы — счастливы. «Век живи, век учись\* Дело чрезвычайно просто. Отчего же не так делается? — Это очень любопытно.

Есть на свете животное, из рода домашних скотов, его зовут: Я. Удивительная, ужасная тварь этот господин Я. Как жаль: НИ Бэр, ни Брандт, ни Куторга2 не потрудятся порядком раза-натомировать, рассмотреть его в микроскоп! Представьте себе инфузорий, презренный прах, чуть-чуть заметный зоркому рлазу, вооруженному «солнечным» микроскопом, — этот инфу­зорий всей землей ворочает и такие штуки куролесит, такие страшные, деннонощные опустошения производит повсюду, что удивительно, как целая рать досужих охотников до сих пор не ополчится на этого лютого зверя и не затравит его, как зайца.

* Но, пока гг. физиологи ополчатся на него своими пинцетами И ланцетами и ретивейшие из охотников вселенной ополчатся На него вилами и секирами, я охотно предложу для желающих краткое описание этого ужасного, опустошительного инфузо­рия, сделанное одним очень немудрым неучем, который во всю свою жизнь только и делал, что наблюдал его. Фамилии не по­мню.

♦Это животное, — говорит он, — нельзя назвать духом, по­тому что в нем вовсе нет разума, а пропасть ума. Нельзя на­звать его и веществом, несмотря что у него есть тело; Я прони­кает все тело, властвует в нем, непобедимо в нем, окопалось ИМ, как неприступными окопами; его нельзя добыть, не разру­шив тела, нельзя выжить его оттуда иначе как смертию, но Можно усмирить его блокадой, можно крепко стеснить его тес-Ною осадой — на штурм не советую ходить, не сдастся; нет, до­вольно осадить, неусыпно стеречь все выходы, крепко стоять «ротив всех вылазок; а его вылазки ужасны, зверски злостны,

4Зак. 3178



С. О. БУРАЧОК


Стихотворения М. Лермонтова




       
   


ежеминутны... Но Я — страшный трус: чуть видит, что вы тут, что вы не спите, что меч ваш обнажен, — сейчас же и назад! Голодом, только голодом морить его; до смерти боится! Чем он голоднее, тем полезнее, мало-помалу он присмиреет, подчас прикинется даже мертвым — лукавый!., не верьте, не прекра­щайте вашего строгого надзора за ним! Но, доведя его до состо­яния «ручного» животного, до послушности домашнего скота, можно извлечь из него большие житейские пользы. Этот Я ужасно силен, ужасно гибок, сметлив — на все руки! С ним чу­деса можно делать: только надо держать в ежовых рукавицах. Ко всему этому еще он страшный лясник; такой сиреной запоет вам, таким добреньким прикинется, так вас разжалобит... только слушайте! беда! Законопатьте уши разбивным мушки-лем (молотком), проварите густой смолой или доброю замазкой замажьте!

Вы узнаете его по следующим признакам.

Начать с того, что он ужасный вор. Крадет все на свете, все чужое, если может, присваивает себе. Это его отличительное качество, родоначальник всех бесчисленных его погибельных пороков. Он крадет чужую жену, чужое доброе имя, славу, от­крытие, статью — все, все на свете, что только чужое, ему ужасно хочется присвоить себе во что бы ни стало; все пропа­дай, только бы ему было хорошо! Но этого мало. Я выходит на сцену жизни: добивается насмерть курений, поклонений, само­го рабского служения — все подавай ему на жертву! Где только вы слышите клики своеволия, свободы, вольности, — знайте, это оно — Я\ Одно слово «закон» приводит его в бешенство. Он сам хочет предписывать всему законы, сегодня так, завтра ина­че, смотря по тому, что для него лучше.

Сознавая себя чем-то великим, оно ищет блеска, славы, гро­ма торжеств. Геройство, молодечество, удальство, выскочка, отличие — вот его поприще, пища, услада: "Смотрите, каков Я! — знайте меня!" — кричит оно, подбоченясь и высокомерно озираясь вокруг себя. Стать головой выше всех, где бы ни было, как бы ни было — ему все равно, только бы стать. Оно питается всем, везде находит себе пищу. В кулачном бою и в литературе, в презрении богатств и в скоплении богатств всех видов и родов, в лохмотьях нищего и в разряженной щеголихе, в игре в бабки и в политике, с Диогеном в бочке и с Алкивиа-дом в кругу прелестниц — Я первый, Я всех выше, все мое, и все — мне!

В то же время, разумеется, этот Я — сама зависть! До того, что такой же ломоть черного хлеба в чужой руке ему кажется и


белее, и слаще, и толще. Он горд, надут собой, как пустой пу­зырь воздухом; зол как василиск; но, зная очень хорошо, что люди презирают чужую зависть, гордость и злость, Я всячески их прячет — и вы всегда услышите: "Согласен, Я многого не знаю, во мне есть много недостатков, но зато Я не завистлив, не зол, не горд\" Где это говорят, там-то и ищите всего такого, гсотя бы даже в самих себе: нужды нет.

Этот Я самолюбив как черт, от которого и напутствуется де­монским самолюбием. Он все любит лишь для себя: жену, дру­га, службу, удовольствие, литературу! Нет вещей, существ, ко­торых бы Я пощадил и не приносил в жертву своему самолюбию.

■> Этот Я — преленивое животное! Всякий труд — его в ужас Приводит! Но поманите отличием, геройством, молодече­ством — он готов себе двадцать раз шею сломить, вынести со­рок чахоток, задохнуться в трехдюймовом корсете, только бы jjpyrae сказали: "Ах!". Но сколько он ленив на бескорыстный «руд, столько же неутомим на ловле удовольствий, ненасытен К наслаждениям; тут он не разбирает средств: только бы забав­ляло, только бы шумело в ушах, играло в глазах да беспрестан-Ш> переменялось: "Нового! новенького! животрепящего свеже­стью!" Резня, ссора, драка, сплетня, клевета, интрига — все ему по вкусу, самые грязные, ужасные, раздирательные сце-ЯЫ, — были бы только "новенькие": о, он во всем найдет по-«зию, все проглотит с жадностью, все обгложет до костей.

А какой лжец этот Я\ Что ступит, то солжет, слукавит, при­творится, обманет, сольстит, обольстит. Да как же иначе и быть ему: сказать правду значило бы показать себя, каков он

,',•№>, т. е. ужаснуть собой. Зато и "правда" колет его как сталь-
ЮЙ спицей, ест как дым, терзает как тупая пила; правду он до
й ненавидит: попробуйте коснуться хоть лебяжьим пе-

правды до его самолюбия — увидите, какой неисто-

,.1ЫЙ подымет рев! Довольно одного этого: мы уже предвидим в

,ja^BM скопище всех возможных страстей, неистовств, беснова-

у ВИЙ. Например...»

к. Прекращаю выписки: их много еще осталось — в другое вре-••я докончу; теперь с нас будет и этого. Какое страшное чудови- Ще\ В каком неприступном мраке оно гнездится! Какое дикое, •яое, гнусное, величавое, блистательное, любезное, ленивое и Неутомимое, злое и ласковое, гордое и льстивое, — о, ненавист-Вое!

«» — Да кто же оно, кто этот ненавистный Я? я» — Это — я, ты, он, она, оно, мы, вы, они, оне!



С. О. БУРАЧОК


Стихотворения М. Лермонтова




Боже мой! Как это можно!

— Да точно так! — Присмотритесь, осяжите хорошенько, по
возможности без самолюбия. «Кивните не на Петра, а на
себя!»3 — и вы увидите.

С этим-то чудовищем мы родимся, проводим целую жизнь, и разве смерть убьет его... Но много и таких несчастных, кото­рые, добровольно быв заодно с ним при жизни, совершенно преобразуются в него по смерти — и уже никакое могущество не спасет их от вечного страдания.

Много есть в человеке прекрасного, божественного: все это
Божий дар — не наше, хотя Я и то присваивает себе и, как та­
рантул, отравляет своим ядом все, к чему ни прикоснется. Все
прекрасное в человеке, все, чем украшается жизнь, история,
все это снисходит свыше тройственною силою добра, истины и
любви. Борьба свирепого Я с ними наполняет все минуты жиз­
ни, все страницы истории человечества. В каждое столетие эта
борьба склоняется то на ту, то на другую сторону; так будет
продолжаться до совершенной победы добра над злом. Наше
столетие исключительно склонилось на сторону Я: посмотрите
на необъятные разливы его в себе и кругом вас во всем. Это
преобладание Я особенно выразилось в литературе XIX века и
убило поэзию повсеместно. Поэзии нет! А как и мы считаем за
честь и долг подражать своим наставникам, то и у нас. Но у нас
это — наносное, привитое, вовсе несродное коренным элемен­
там нашей народности, так дивно сохраненной промыслом в
течение целого тысячелетия. *


ческими серьгами, браслетами, фероньерками, где брильянто­выми, а где, и большею частью, стразовыми, оттого что в них иногда, за неимением мысли, могущей играть и отражаться в тропических5 гранях стиха, — «вода», простая стеклянная во­да! Стих Бенедиктова — девочка: сформируется, довоспитает-ся, образуется — будет хорошенькая. Стих Лермонтова — мальчик, рослый, плечистый, себе на уме. Редко он резвится, еще реже он играет теми миленькими пустячками, в которых многие находят поэзию поэзии.

— А когда так, то чего ж еще требовать, Россия может гор­
диться отличным поэтом?..

— «Впредь утро похвалю, как вечер уж наступит!» 6. Одного
захвалили наповал7, побережем хоть тех, которые целы еще.
Послушайте, умный поэт! Пока стихи ваши были в вашей пор­
тфели, они были неприкосновенны для критики. Вы их пусти­
ли в свет — не угодно ли вам стать поодаль и вместе с нами
посмотреть на них глазом постороннего. Это, право, стоит тру­
да.

Стих мы видели; сохраните его навсегда таким —ива пер­вой же выставке покажем его всей Европе. Теперь посмотрите, что в этом стихе содержится: его мысль, содержание — его Душу.

В книжке 168 страниц и 27 статей. Не бросаясь в крайно­сти, придержимся середины, прочтемте XVI статью:

Журналист, читатель и писатель



Перед нами «Стихотворения М.Ю.Лермонтова». Это заме­чательный стихотворец, очень и очень непоследний, может быть первый из нынешних «стихотворцев». Стих славный, стальной: он и гнется, и упруг, и звучит, и блестит отражением мысли. Но отличительное достоинство этого стиха, которым он едва ли не превосходит все русские стихи: в нем столько слов, сколько нужно их для полного и ясного выражения мысли. Стихотворец, кажется, и не думает о рифме, не разжижает для полного счета стоп своего стиха вставными ненужными слова­ми. Ежели совершенный стих должен в чтении сохранять всю естественность и свободу прозы — а это действительно так, — то стих Лермонтова очень близок к совершенству.

Другое достоинство этого стиха — чистота, скупость на рито­рические орнаменты, даже иногда бедность их. Он совершенно противоположен стиху Бенедиктова4, увешанному метафори-


О чем писать? Восток и юг Давно описаны, воспеты; Толпу ругали все поэты, Хвалили все семейный круг, Все в небеса неслись душою, Взывали с тайною мольбою К N. N., неведомой красе, — И страшно надоели все.

Вы сущую правду сказали, умный поэт, вам «не о чем пи­сать», а все журналисты виноваты! Бегайте их! Не будь ежеме­сячной повинности, оброка, поставки стихов к сроку, вы бы, Может быть, добровольно написали целую поэму; а из-под нево-ЯИ: «Пиши! Дай стихов!» — да еще стихов по ихней теории, Ч*об были могучие, раздирательные, без всякой цели, а пуще ■сего — непременно в честь и славу Я, которое терпеть не мо-Ясет «нравственных сентенций», «нравоучений» или, что одно



С. О. БУРАЧОК


Стихотворения М. Лермонтова




и то же по новейшему толкованию, «китайского духа» 8. Да ко всему этому чтоб были еще и новенькие, с новою оригинальною мыслию. Ничто не ново под луною\ Данные все те же от созда­ния мира — где же набраться новенького! Поневоле бросишься в свое Я, оно теперь гигантски шагает, молодеет, новеет, свобо­да у него полная; софизмы, призраки, все, что идет наперекор всему признанному за истинное здравым смыслом всего челове­чества, — одним словом, полный простор: пиши что душе угод­но, только бы не совпадало с тем, о чем прежде писали, — и будет оригинально. Эти гг. эстетики журнальные решительно сбили с толку поэтов своими гасовыми теориями. «Маяк» гово­рил уже об этом (Ч. IV, гл. IV, ст. IV)9. Они-то довели и вас, умный поэт, до печатного сознания, что вы не знаете «о чем писать», что вам недостает содержания. Посмотрим.

О чем писать?.. Бывает время,

Когда забот спадает бремя,

Дни вдохновенного труда,

Когда и ум и сердце полны,

И рифмы дружные, как волны,

Журча, одна вослед другой

Несутся вольной чередой.

Восходит чудное светило

В душе проснувшейся едва:

На мысли, дышащие силой,,

Как жемчуг нижутся слова...

Тогда с отвагою свободной

Поэт на будущность глядит,

И мир мечтою благородной

Пред ним очищен и обмыт.

Но эти странные творенья

Читает дома он один,

И ими после без зазренья

Он затопляет свой камин.

Ужель ребяческие чувства,

Воздушный, безотчетный бред

Достойны строгого искусства?

Их осмеет, забудет свет...

Как светло, как все это прекрасно! И как редко такое само­сознание в поэтах, такой дар самокритической оценки. Остает­ся желать, чтоб поэт был неумолимо послушен своему крити­ческому чувству и при первой его невыгодной цензуре — в огонь. Но далее смотрите, как Я выходит из стихов:


Бывают тягостные ночи

Болезненный, безумный крик
Из груди рвется — и язык
Лепечет громко без сознанья
Давно забытые названья;
Давно забытые черты
В сиянье прежней красоты
Рисует память своевольно:
В очах любовь, в устах обман —
И веришь снова им невольно,
И как-то весело и больно
Тревожить язвы старых ран...
Тогда пишу. Диктует совесть,
Пером сердитый водит ум:
То соблазнительная повесть
Сокрытых дел и тайных дум;
Картины, хладные разврата,
Преданья глупых юных дней,
, Давно без пользы и возврата

Погибших в омуте страстей. Средь битв незримых, но упорных, Среди обманщиц и невежд, Среди сомнений ложно черных И ложно радужных надежд. Судья безвестный и случайный, Не дорожа чужою тайной,.-/ - Приличьем скрашенный порок Я смело предаю позору: Неумолим я и жесток... Но, право, этих горьких строк Неприготовленному взору Я не решуся показать... Скажите ж мне, о чем писать!

ч Итак, поэт, вам не о чем писать? — Вы это говорите не шутя, настойчиво, повторяете не раз. Итак, вы делали ваши?ски в мрачной стране Я и за пределами этого мрака ничего i не видите? Ежели это так, то я согласен, что вам не о чем шигать: вы точно ничего не видите — потому именно, что сиди-упорно в потемках Я; это ужасное Я и не вам чета людей |епило. Но кто же вам дал право думать, что если вы не види-8 то уж ничего и нет. За страною мрака есть страна света — ЗД.Чем вы туда нейдете? Там, во свете и при свете, вы увидите Чудные тайны мироздания, устроенного по чертежу добра, ис­тины и красоты. Проникнутые светом и любовью, вы не поспе-вТе^пером за быстротой потока поэзии чистой, небесной, кото­рый каскадом рынется из глубины сердца. Там царство поэзии,



С. О. БУРАЧОК


Стихотворения М. Лермонтова




там ее ищите. В мрачной стране Я нет поэзии, там может быть лишь художественность блестящая, но мертвая, безжизненная. Моральные дети, воспитанные в школе Я, обрадуются ей, ста­нут вам рукоплескать, умолять: «Пишите!» — отвернитесь, заткните уши, последуйте собственному критическому чувству и спасите себя от тяжкого, отчета перед Богом и потомством за злоупотребление великого дара, дара быть посредником между небом и землей; и если вы не можете (потому что не хотите) быть таким посредником, то уж не делайте из себя посредника между Я и землей, которые и без вас составляют одно и вас с собой погубят.

Картины хладные разврата, Преданья глупых юных дней, Давно без пользы и возврата Погибших в омуте страстей, Не предавайте вы позору,

не только «неприготовленному взору» — никому на свете. И вот почему.

Для неприготовленного — это пагуба. Для приготовленно­го — противно. Видите, в чем дело: есть пороки — страсти сер­дца, и есть пороки — страсти ума. Все сердечное, хотя бы и по­рочное, так окрашивается сердечностью, что сколько вы его ни позорьте, только покажите, сейчас оно проберется в чужое сер­дце. Как бы вы ни хотели их позорить, но прежде всего вы дол­жны описать их как они есть, как они кажутся; а они всегда нам являются в обольстительном виде и тем обольщают.

Напротив, пороки — страсти ума должно позорить, выстав­лять как они есть, потому что они подлежат расправе ума, ко­торый, убедясь в их лживости, пагубе, несообразности, легко может их отвергнуть, — по крайней мере, не заразится. Поро­ки ума — смешны: гордость, тщеславие, упрямство, молодече­ство и пропасть их. Пороки сердца — жалки, увлекают зрите­ля к состраданию: это самое малое! Вообще же, они прямо берутся за сердце, которое в нас так предано, так заодно с Я.

Понимаю жалкую уверенность романистов — жрецов Я. Жи­во рисуя сердечный быт Я, они уверены в успехе: чье Я не от­кликнется на голос Я? Но таким отвечаю вашими же стихами:

Скажите ж мне, о чем писать? И для чего? — К тому ли,

Чтоб тайный яд страницы знойной Смутил ребенка сон покойный


И сердце слабое увлек В свой необузданный поток? О нет! преступною мечтою Не ослепляя мысль мою, Такой тяжелою ценою Я вашей славы не куплю!

Честный, благородный человек, — дайте вашу руку! Рус­ские писатели и критики! Затвердите эти умные, превосходные стихи, и вы перестанете коситься на «Маяк» и швырять в него камешками из-за угла!

Но будемте откровенны, честный поэт, вы сделали много: вы превзошли стихом всех наших стихотворцев, и самого Пуш­кина. Большую связку лавров они купили ценою, которую вы назвали «преступною»! Вы дали честное слово не служить с этой стороны сластолюбцу Я и в этом собрании ваших стихот­ворений почти сдержали его. Но и за всем три четверти ваших стихотворений написаны по диктовке и принесены в жертву тому же Я, только с другой стороны. Статья чрезвычайно важ­ная, потому что современная: многие идут по той же самой до­роге. Не доскучайте пересмотреть со мною хладнокровно содер­жание лучших ваших стихотворных статей.

Дума

Печально я гляжу на наше поколенье! Его грядущее — иль пусто, иль темно, Меж тем, под бременем познанья (?) и сомненья,

В бездействии состарится оно.

Богаты мы, едва из колыбели, Ошибками отцов и поздним их умом, И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели, Как пир на празднике чужом.

К добру и злу постыдно равнодушны, В начале поприща мы вянем без борьбы.

Что это такое? Это живая картина живущих в Я. Вы, гони­тели всяких «сентенций», особливо «нравственных сентен­ций», — посмотрите, здесь что стих, то сентенция, но сентенция на голос Я. Это исповедь нашего юного, могучего, девственного поколения.

Его грядущее — и пусто и темно...

Именно потому, что оно гнездится в мрачной стране Я и не Хочет знать другой страны — не-Я, где свет и жизнь.



С. О. БУРАЧОК


Стихотворения М. Лермонтова




Меж тем, под бременем познанья и сомненья, В бездействии состарится оно.

О, это бремя познаний только кажется ему веским, а в самой вещи оно по своей пустоте — призрак «невесомый». Две-три любовишки, две-три дружбы, запитые на шампанском, две-три несбывшиеся надежды производства, веселого бала, предпри­нятого волокитства — вот элементы юношеской опытности и разочарования, которые эти господа так смело называют бреме­нем познаний и сомнений, от которых так смело делают посыл­ку на все человечество, на всю жизнь.

Богаты мы, едва из колыбели, Ошибками отцов и поздним их умом.

То-то и есть, когда бы мы слушали ошибки отцов и позднюю их опытность, мы были бы богаты, а то мы все этакое считаем лишь за «нравственные сентенции» — зеваем, когда говорят про них, и с безгласной азбуки начинаем переделывать все ду­рачества Я заново; смерть застает нас за складами, тогда как, изучая опыты отцов, мы бы все это могли кончить в несколько ранних уроков, прямо бы узнали Я и, не плутая по его распу-тиям, блаженно устремились бы по путям света и жизни. <...>

Толпой угрюмою и скоро позабытой Над миром мы пройдем без шума и следа, Не бросивши векам ни мысли плодовитой,

Ни гением начатого труда.

И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом,,

Насмешкой горькою обманутого сына Над промотавшимся отцом.

Видите, любезный поэт, вы начали прозревать пустоту и ничтожность Я и его дел в человеке и его мороченья над чело­веком. Вы указали две-три раны, а их миллионы, и в тысячу крат более смертельных, но где же бальзам и для двух-трех ран? — Или вы не врач, а только прохожий, который тросточ­кою тычет в гниющие члены человечества? Или вы боитесь, веря своим недозрелым учителям, которым и вы давеча прочли такой поучительный урок, вы боитесь, что давать бальзам и читать нравоучения — одно и то же; посмотрите, в какой пре­красной одежде пустили вы мрачные, отрицательно-истинные сентенции, мысли свои; оденьте хоть так светлые, положи­тельно-истинные мысли, и они произведут общий восторг, по­тому что в сущности их есть уже сила, свет, и жизнь, и красо-


та, которые невольно движут, озаряют, живят и радуют сердце сами по себе, независимо от художественной одежды, которая то же самое производит в Я — и через Я опять в сердце.

Чтоб окончательно убедить вас, честный и умный поэт, что вы только начали презирать в безумие, пустоту Я и еще не про­зрели окончательно, еще не отложились от служения ему, что вы еще не поэт, а только художник, подающий огромные на­дежды, могущие и не сбыться, — осмотрите вкратце другие ваши статьи. Только, Бога ради! понимайте меня так, как я говорю, не придавайте — как делают другие — моим словам того значения, которого в них нет и быть не может. И если вы не поставили себе в труд прочесть прежние критические статьи «Маяка», с которыми и эта статья имеет тесную и неразрыв­ную связь, то, надеюсь, вы вполне если не согласитесь со мной, то отдадите справедливость чистоте моих побуждений: т. е. что я хотел только передать вам мое убеждение, а не чернить и оскорблять вас.





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 430 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.049 с)...