Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Часть 3. ИСТОРИЯ ЛИЗИ 3 страница



– Папа, нет, – говорю я тихим, умоляющим голосом, когда Эндрю «Спарки» Лэндон идёт к закрытой входной двери, всё той же новой для него, но такой грациозной ножничной походкой, выставив карабин перед собой. Я всё ещё держу тарелку, но теперь мои пальцы немеют, и я думаю: «Сейчас я её уроню. Эта долбаная тарелка упадёт на пол, разобьётся, и человек, который уже на крыльце, для него последними звуками в этой жизни станет звон разбивающейся тарелки и песня Дика Керлесса по радио о лесах Хайнсвилла, донёсшиеся из этого вонючего, Богом забытого фермерского дома». Я снова говорю: «Папа, нет», – молю всем сердцем и пытаюсь передать эту мольбу взглядом.

Спарки Лэндон колеблется, потом приваливается к стене так, чтобы открывшаяся дверь (когда она откроется) скрыла его. И едва он приваливается к стене, в дверь стучат. Мне не составляет труда прочитать слова, которые безмолвно произносят окаймлённые щетиной губы отца: «Тогда избавься от него, Скут».

Я иду к двери, перекладываю тарелку, которую хотел вытереть, из правой руки в левую и открываю дверь. С удивительной чёткостью вижу мужчину, стоящего на крыльце. Представитель «Ю.С Гипсам» невысок (пять футов и семь или восемь дюймов, то есть не намного выше меня), но выглядит очень важным в чёрной кепке, отутюженных брюках цвета хаки и рубашке того же цвета, виднеющейся из‑под толстой чёрной куртки с наполовину расстёгнутой молнией. Он полноватый и чисто выбритый, с розовыми лоснящимися щеками. При чёрном галстуке и с небольшим портфелем, меньше «дипломата» (слово «портфолио» я узнаю лишь через несколько лет). На ногах резиновые боты, на молниях, а не с застёжками. Я смотрю и думаю: если и существует человек, который выглядит так, будто ему суждено быть застреленным на крыльце, то человек этот передо мной. Даже единственный волосок, завитком торчащий из ноздри, заявляет, что да, это тот самый человек, всё точно, именно его послали, чтобы получить пулю в живот из карабина мужчины с походкой‑ножницами. Даже его имя и фамилия, думаю я, из тех, что обычно можно прочитать под кричащим заголовком: «УБИТ».

Привет, сынок, – говорит он, – ты, должно быть, один из парнишек Спарки. Я – Френк Холси, с его работы. Начальник отдела кадров, – и он протягивает руку.

Я думаю, что не смогу её пожать, но пожимаю. И я думаю, что не смогу говорить, но дара речи не лишаюсь. И голос мой звучит как всегда. Я – это всё, что разделяет этого мужчину и пулю, которая может попасть ему в голову или сердце, поэтому голос и должен звучать нормально.

Да, сэр, это так. Я – Скотт.

Рад познакомиться с тобой, Скотт. – Через моё плечо он заглядывает в гостиную, и я стараюсь понять, что он там может увидеть. Днём раньше я прибирался в гостиной, но только Богу известно, насколько хорошо справился с этим делом. В конце концов, я всего лишь долбаный ребёнок. – Похоже, мы потеряли твоего отца.

«Между прочим, – думаю я, – вы в шаге от того, чтобы потерять много другого, мистер Холси. Вашу работу, вашу жену, ваших детей, если они у вас есть».

Он не звонил вам из Филли? – спрашиваю я, не имея ни малейшего понятия, откуда это взялось и к чему может привести, но я не боюсь. Такие разговоры меня не пугают. Я могу молоть подобную чушь весь день напролёт. Боюсь я другого: вдруг отец потеряет контроль над собой и начнёт палить через дверь? Возможно, попадёт в одного Холси, скорее – в нас обоих.

Нет, сынок, точно не звонил. – Снег с дождём продолжают падать на крышу крыльца, но он всё‑таки укрыт от непогоды, поэтому я совсем не обязан приглашать его в дом. А если он пригласит себя сам и войдёт? Как я смогу его остановить? Я всего лишь ребёнок, стоящий на пороге в шлёпанцах, с тарелкой в одной руке и посудным полотенцем на плече.

Он ужасно волнуется из‑за своей сестры. – Я думаю о биографии одного бейсболиста, которую читал. Книжка на моей кровати наверху. Я также думаю об автомобиле отца, который припаркован за домом, под навесом у сарая. Если бы Холси прошёл к дальнему концу крыльца, то увидел бы его. – У неё болезнь, которая убила того знаменитого бейсболиста из «Янкиз» [131].

– У сестры Спарки болезнь Лу Герига? [132]. Вот дерьмо. Будем считать, ты не слышал. Я и не знал, что у него есть сестра.

«Я тоже», – думаю я.

Сынок… Скотт… это ужасно. И кто присматривает за вами, пока он в отъезде?

Миссис Коул, наша соседка. – Автора книги «Железный человек "Янкиз"» зовут Джонатан Коул. – Она приходит каждый день. И потом, Пол знает четыре способа приготовления мясного пирога.

Мистер Холси смеётся.

Четыре способа, значит? И когда Спарки собирается вернуться?

Ну, она больше не может ходить и дышит вот так – Я шумно, жадно хватаю ртом воздух. Это легко, потому что сердце у меня бьётся как бешеное. Оно чуть не остановило свой бег, когда я практически не сомневался в том, что отец убьёт мистера Холси, но теперь, едва появился шанс избежать выстрелов, сердце словно с цепи сорвалось.

Ясно, малыш. – Вид у мистера Холси такой, будто он всё понял. – Что ж, это ужасная новость.

Он суёт руку под куртку и достаёт бумажник. Раскрывает его, вынимает долларовую купюру. Потом вспоминает, что у меня вроде бы есть брат, и добавляет к первой вторую. И в этот момент, Лизи, произошло ужасное. Я вдруг захотел, чтобы отец его убил.

Вот, сынок, – говорит он, и тут я отчётливо понимаю, словно читаю его мысли, что он забыл моё имя, и от этого ещё сильнее ненавижу мистера Холси. – Возьми. Один для тебя, один для твоего брата. Купите себе что‑нибудь в том маленьком магазинчике на дороге.

Мне не нужен его долбаный доллар (а Полу он тем более не нужен), но я беру купюры и говорю «спасибо, сэр», и он отвечает «пустяки, сынок», ерошит мне волосы, и когда он это делает, я бросаю короткий взгляд влево и вижу глаз моего отца, приникший к трещине в двери. Вижу и конец ствола карабина. И потом мистер Холси наконец‑то спускается с крыльца. Я закрываю дверь, и мы с отцом наблюдаем, как он усаживается в автомобиль компании и уезжает по длинной подъездной дорожке. Я вдруг понимаю, если он застрянет, то вернётся, чтобы попросить разрешения воспользоваться телефоном, и всё равно умрёт. Но он не застревает, а потому вечером, после работы, сможет поцеловать жену и рассказать ей о двух долларах, которые дал двум бедным мальчишкам, чтобы они могли купить себе сладостей. Я опускаю глаза, вижу два доллара, которые держу в руке, и отдаю их отцу. Он засовывает их в карман, не удостоив и взглядом.

– Он вернётся, – говорит отец. – Он или кто‑то другой. Ты всё сделал здорово, Скотт, но твоя история лишь на время отвадит их.

Я пристально смотрю на него и вижу, что он – мой отец. В какой‑то момент моего разговора с мистером Холси он вернулся. И это последний раз, когда я действительно вижу его.

Он замечает мой взгляд и кивает. Потом смотрит на карабин.

– Мне нужно от него избавиться. С головой у меня становится всё хуже, и этому…

– Нет, папа…

– …и этому не поможешь, но будет совсем уж плохо, если я заберу с собой с десяток таких, как Холси, и меня будут показывать в шестичасовых новостях на потеху всем этим тупакам. И они втянут тебя и Пола. Обязательно втянут. Мёртвые или живые, вы будете сыновьями психа.

– Папа, ты в порядке, – говорю я и пытаюсь его обнять. – Сейчас ты в порядке!

Он отталкивает меня, с губ срывается смешок.

– Да, а некоторые люди в приступе малярии могут цитировать Шекспира, – говорит он. – Ты оставайся здесь, Скотт, а у меня есть одно дельце. Много времени оно не займёт. – Он уходит по коридору на кухню, мимо скамьи, с которой я всё‑таки спрыгнул много лет назад. Уходит, опустив голову, с карабином для охоты на лосей в руках. Едва только за ним закрывается дверь кухни, я иду следом, смотрю в окно над раковиной, как он пересекает двор, без пальто или куртки, под дождём со снегом, с опущенной головой, по‑прежнему с карабином 30–06 в руках. Кладёт карабин на покрытую коркой льда землю на те мгновения, которые необходимы, чтобы сдвинуть крышку с сухого колодца. Для этого ему требуются обе руки. Потому что крышка скользкая и тяжёлая. Потом поднимает карабин, смотрит на него и бросает в зазор между крышкой и кирпичной стенкой колодца. После этого возвращается в дом, с опущенной головой и потемневшими от дождя плечами рубашки. Только тут я замечаю, что он босиком. И не думаю, что он это понимает.

Он, похоже, не удивляется, увидев меня на кухне. Достаёт два доллара, которые дал мне мистер Колеи, смотрит на них, потом на меня.

– Ты уверен, что они тебе не нужны? – спрашивает он. Я качаю головой.

– Нет, даже если бы это были последние долларовые купюры на Земле. – Вижу, что ответ ему нравится.

– Хорошо, – говорит он. – Но теперь позволь мне кое‑что тебе сказать, Скотт. Ты знаешь чайный сервиз твоей бабушки, который стоит в столовой?

– Конечно.

– Если ты заглянешь в синий кувшин на верхней полке, то найдёшь там деньги. Мои деньги – не Холси. Чувствуешь разницу?

– Да, – отвечаю я.

– Да, готов спорить, что чувствуешь. У тебя есть недостатки, но тупость в их число не входит. Будь я на твоём месте, Скотт, я бы взял эти деньги – там порядка семисот долларов – и сделал бы ноги. Пятёрку положил бы в карман, остальное – в ботинок. Десять лет – слишком мало для того, чтобы стать бродягой, даже на короткое время, и я думаю, шансов на то, что тебя ограбят ещё до того, как ты переберёшься через мост в Питтсбург, девяносто пять из ста, но если ты останешься здесь, случится что‑то очень плохое. Ты знаешь, о чём я говорю?

– Да, но уйти не могу.

Люди думают, что много чего не могут, а потом неожиданно обнаруживают, что очень даже могут, когда оказываются в безвыходном положении, – говорит отец. Смотрит на ступни, розовые, словно ошпаренные. – А если ты сможешь добраться до Питтсбурга, я уверен, что мальчик, которому хватило ума обвести вокруг пальца мистера Холси историей о болезни Лу Герига и сестре, которой у меня никогда не было, сумеет раскрыть телефонный справочник на букву «Д» и найти телефон городского Департамента по социальной защите детей. Или ты сможешь покрутиться какое‑то время в городе и найти что‑нибудь получше, если не расстанешься с этими семью сотнями баксов. Ребёнку, если доставать из загашника по пятёрке или десятке, семисот баксов хватит надолго. Если не попадаться на глаза копам и не дать ограбить себя на сумму, большую той, что в кармане.

Я говорю ему вновь:

– Я не уйду.

– Но почему?

Объяснить я не могу. Отчасти это связано с тем, что почти всю жизнь я прожил в этом фермерском доме, в компании отца и Пола. Информацию об остальном мире я по большей части черпал из трёх источников: телевизора, радио и собственного воображения. Да, я ходил в кино и полдюжины раз бывал в Бурге, но всегда с отцом и старшим братом. От одной мысли о том, что я в одиночку должен шагнуть в эту ревущую неизвестность, душа уходит в пятки. Но что важнее, я его люблю. Не так просто и однозначно (во всяком случае, за исключением последних нескольких недель), как я любил Пола, но да, я его люблю. Он резал меня, и бил, и обзывал всякими словами, частенько терроризировал меня в детстве и отправлял спать с ощущением, что я маленький, глупый и никчёмный, но у этих плохих времён была и хорошая сторона: они превращали каждый поцелуй в золото, каждую похвалу, даже небрежную, в целую пещеру сокровищ. И в десять лет (может, потому, что я – его сын, его кровь) я понимаю, что эти поцелуи, эти похвалы всегда были искренними, всегда были настоящими. Он – монстр, но монстр, способный любить. Вот это и было кошмаром моего отца, маленькая Лизи: он любил своих сыновей.

– Я просто не могу уйти, – говорю я ему.

Он думает об этом (полагаю, думает, надавить на меня или нет), потом просто кивает.

– Хорошо. Но послушай меня, Скотт. С твоим братом я так поступил, чтобы спасти тебе жизнь. Ты это знаешь?

– Да, папа.

– Но если мне придётся что‑то сделать с тобой, всё будет по‑другому. Тебе будет так плохо, что я могу за это отправиться в ад, пусть даже ответственность ляжет не на меня, а на то, что сидит во мне, – его глаза в этот момент уходят от моих, и я знаю, он снова видит их, и очень скоро я буду говорить уже не с отцом. Потом он вновь смотрит на меня, и я в последний раз ясно вижу отца. – Ты не позволишь мне отправиться в ад, правда? – спрашивает он меня. – Ты не позволишь своему отцу отправиться в ад и гореть там вечно, несмотря на то что иногда я относился к тебе плохо?

– Нет, папа, – отвечаю я, и слова даются мне с трудом.

– Ты обещаешь? Именем своего брата?

– Именем Пола.

Он опять смотрит в угол.

– Пойду прилягу. Приготовь себе что‑нибудь поесть, если хочешь, но потом не оставляй долбануло кухню в дерьме.

В ту ночь я просыпаюсь и слышу, что дождь со снегом барабанят по окнам сильнее, чем прежде. Я слышу треск где‑то во дворе и знаю, что сломалось дерево, не выдержав намёрзшего на нём льда. Может, меня разбудил треск другого сломавшегося дерева, но думаю, что это не так. Думаю, я услышал его шаги на лестнице, пусть даже он и старался идти тихо. Времени остаётся только на то, чтобы вылезти из кровати и спрятаться под ней, хотя я и знаю, что это бесполезно, дети всегда прячутся под кроватью, это первое место, куда он заглянет.

Когда он входит в комнату, я вижу его ноги. Он по‑прежнему босиком. Не произносит ни слова. Просто подходит к кровати и встаёт рядом. Я думаю, он постоит, как стоял раньше, потом, возможно, сядет на неё, но он не садится. Вместо этого я слышу, как он «крякает», обычно он это делает, когда поднимает что‑то тяжёлое, коробку там или ящик, потом он встаёт на цыпочки, что‑то шуршит в воздухе, слышится жуткий СКР‑Р‑РИП, матрас и пружины прогибаются посередине, с пола поднимается пыль, и остриё кирки, которая стояла в сарае, пробивает мою кровать. Замирает перед моим лицом, в дюйме от моего рта. Кажется, я могу разглядеть на острие каждое пятнышко ржавчины и полоски чистого металла, появившиеся в месте контакта с одной из пружин. Замирает на пару секунд, а потом снова слышится «кряканье» и жуткий скрип: он пытается вытащить кирку. Напрягается, но она сидит крепко. Остриё болтается у меня перед глазами, потом опять замирает. Я вижу, что его пальцы появляются ниже края кровати, и знаю, что он обхватил ладонями колени. Он наклоняется, с тем чтобы заглянуть под кровать и убедиться, что я там, прежде чем вновь вытаскивать кирку.

Я не думаю. Я просто закрываю глаза и ухожу. В первый раз после похорон Пола и впервые – со второго этажа. У меня только секунда, чтобы подумать: «Я упаду», – но мне без разницы: всё лучше, чем продолжать прятаться под кроватью и наблюдать, как незнакомец с лицом отца заглядывает под неё, чтобы найти там меня, загнанного в угол; всё лучше, чем видеть дурную кровь, которая взяла над ним верх.

И я падаю, но с небольшой высоты, пара футов, и, думаю, только потому, что я в это верил. Слишком многое в Мальчишечьей луне зависит от веры. Видеть в действительности означает верить, по крайней мере иногда… если ты не заходишь слишком далеко в лес, не начинаешь блуждать.

Там была ночь, Лизи, и я помню это очень хорошо, потому что впервые сознательно отправился туда ночью.

– Ох, Скотт, – прошептала Лизи, вытирая щёки. Всякий раз, когда он уходил от настоящего времени и говорил с ней напрямую, она словно ощущала удар, но мягкий, нежный. – Ох, как же мне тебя жалко. – Она смотрит, сколько осталось страниц… немного. Восемь? Нет, десять. Вновь склоняется над ними, после прочтения переворачивая каждую и укладывая её в утолщающуюся стопку на коленях.

Я оставляю холодную комнату, в которой тварь, надевшая на себя личину отца, пытается меня убить, и сижу рядом с могилой моего брата летней ночью, которая нежнее бархата. Луна плывёт по небу, как затёртый серебряный доллар, и хохотуны веселятся в глубине Волшебного леса. Время от времени (я думаю, из большей глубины) доносится ещё чей‑то рёв. Потом хохотуны вдруг замолкают, но я догадываюсь, что‑то уж очень их веселит, так что долго они сдерживать смех не смогут. И точно, они вновь берутся за старое… сначала один, потом двое, полдюжины, наконец, весь их чёртов Институт смешливости. Что‑то слишком большое, чтобы быть ястребом или совой, бесшумно проплывает на фоне луны, какая‑то местная ночная хищная птица, я думаю, обитающая только в Мальчишечьей луне. Я ощущаю все те ароматы, которые так нравились Полу и мне, но только теперь они пахнут прокисшим, прогорклым, обоссанной постелью; и кажется, если вдохнёшь глубоко, запахи эти проберутся в нос и зацепятся там. У подножия Пурпурного холма я вижу пляшущие желеобразные светящиеся шары. Я не знаю, что это, но мне они не нравятся. Я думаю, если они прикоснутся ко мне, то могут присосаться, а может, лопнут и оставят на коже язву, вокруг которой всё тут же начнёт чесаться, как после контакта с ядовитым плющом.

Около могилы Пола страшно. Я не хочу бояться его, и я не боюсь, честно говоря, не боюсь, но я постоянно думаю о дурной крови, которая захватила над ним контроль, превратила во что‑то совсем другое, и задаюсь вопросом, а может, умер только Пол, а не это другое. И если здесь всё хорошее при дневном свете с наступлением темноты превращается в яд, может, дурная кровь, пусть даже она находится в мёртвой и разлагающейся плоти, ночью способна здесь ожить. Что, если она заставит руки Пола подняться над могилой? Что, если заставит эти грязные мёртвые руки схватить меня? Что, если лыбящееся лицо поднимется на уровень моего, с комочками земли, бегущими из уголков глаз, словно слёзы?

Я не хочу плакать, в десять лет плакать уже негоже (особенно мне, который столько пережил), но слёзы катятся из глаз, я ничего не могу с собой поделать. Потом я вижу дерево «нежное сердце», которое стоит чуть в стороне от остальных, и ветви его напоминают низкое облако.

И мне, Лизи, это дерево показалось… добрым, тогда я не знал почему, но теперь, по прошествии стольких лет, думаю, знаю. Эти мои записи оживили прошлое. Ночные огни – пугающие холодные световые шары, плывущие над самой землёй, – не могли проникнуть под крону этого дерева. И подходя к нему всё ближе, я осознавал, что только от него шёл сладкий запах (почти что сладкий), то есть ночью оно пахло практически так же, как и днём. Это то самое дерево, под которым ты сейчас сидишь, маленькая Лизи, если читаешь эту последнюю историю. И я очень устал. Не думаю, что смогу написать всё, что нужно написать, хотя знаю, что должен попытаться. В конце концов, это мой последний шанс поговорить с тобой.

Скажем так, есть маленький мальчик, который сидит под сенью этого дерева многие… ну, кто знает, сколько? Не всю эту долгую ночь, но пока луна (которая здесь всегда полная, ты это заметила?) не закатывается за горизонт, и он за это время раз пять‑шесть засыпает и просыпается, и ему снятся странные и иногда прекрасные сны, как минимум один из которых потом станет романом. Он находится в этом прекрасном укрытии достаточно долго, чтобы придумать ему название – Дерево историй.

И достаточно долго, чтобы узнать: что‑то ужасное (гораздо ужаснее того жалкого зла, что захватило его отца) походя глянуло на него… и пометило для того, чтобы заняться им позже (возможно)… а потом этот страшный и неведомый разум переключился на что‑то другое. То был первый раз, когда я почувствовал присутствие этого «парня», который так часто выглядывал из‑за кулис моей жизни, Лизи. Существа, являющего собой тьму, которой противостоял твой свет и которое так же чувствует, как, я знаю, всегда чувствовала ты, что всё по‑прежнему. Это удивительная идея, но она имеет тёмную сторону. Интересно, знаешь ли ты об этом? Интересно, узнаёшь ли когда‑нибудь?

– Я знаю, – ответила ему Лизи. – Теперь знаю. Да поможет мне Бог, знаю.

Она вновь посмотрела на страницы. Осталось шесть. Только шесть, и это хорошо. Время после полудня в Мальчишечьей луне тянется долго, но Лизи думает, что уже близятся сумерки. То есть пора возвращаться. В свой дом. К своим сёстрам. К своей жизни.

Она уже начала понимать, как это можно сделать.

Наступает момент, когда я слышу, что хохотуны подбираются ближе к опушке Волшебного леса, и я думаю, что в их веселье появляются саркастические, может, даже скрытные нотки. Я выглядываю из‑за ствола моего дерева‑укрытия и думаю, что вижу тёмные тени, крадущиеся из тёмной массы деревьев на опушке леса. Возможно, тени эти – плод моего богатого воображения, но я в этом сомневаюсь. Думаю, моё воображение, пусть оно и действительно богатое, истощено встрясками этого долгого дня и ещё более долгой ночи, и я могу видеть только то, что есть на самом деле. И словно в подтверждение этого вывода исходящий слюной смех раздаётся в высокой траве, в каких‑то двадцати ярдах от того места, где я сижу под деревом. Вновь я не думаю о том, что делаю: просто закрываю глаза и всем телом чувствую холод моей спальни. Мгновением позже чихаю от поднятой с пола пыли, висящей в воздухе под кроватью. Я вскидываю голову, лицо перекошено в стремлении удержать следующий чих или чихнуть как можно тише, и я ударяюсь лбом о торчащую из кровати сломанную пружину. Если бы кирка оставалась на прежнем месте, я бы наткнулся на острие, располосовал бы лоб, бровь, а то и лишился бы глаза, но кирки нет.

Я вылезаю из‑под кровати на всех четырёх, отдавая себе отчёт, что если в окна и вливается свет, то солнце пока не взошло. Снег с дождём, судя по звукам, ещё усилился, но мне не до этого. Я отрываю голову от пола и тупо таращусь на руины, которые были моей спальней. Дверь стенного шкафа сорвана с верхней петли и теперь наклонилась в сторону комнаты, держась на нижней. Моя одежда разбросана и по большей части (с первого взгляда, практически вся) порвана, словно тот, кто вселился в отца, вымещал свою злобу на одежде, раз уж не смог добраться до мальчика, который её носил. Хуже того, эта тварь порвала в клочки мои немногочисленные книги, в основном биографии спортсменов и научно‑фантастические романы. Блестящие обрывки обложек раскиданы по всей комнате. Мой письменный стол перевёрнут, ящики валяются в разных углах. Дыра в кровати, оставленная киркой, выглядит огромной, как лунный кратер, и я думаю: «Если бы я лежал в кровати, удар пришёлся бы в живот». И в комнате стоит кисловатый запах. Он напоминает запах Мальчишечьей луны ночью, но более знакомый. Я пытаюсь определить его, и не выходит. Я могу только подумать о сгнивших фруктах, но это не совсем правильная догадка, хотя и близкая.

Я не хочу покидать эту комнату, но знаю, что не могу здесь оставаться, потому что он вернётся. Нахожу пару уцелевших джинсов, надеваю. Кроссовок нет, и я не знаю, где их искать, но, возможно, в раздевалке остались мои сапоги. И пальто. Я надену их и уйду в дождь. По подъездной дорожке, по полузатопленным следам «шевроле» мистера Холси, до шоссе. Потом по шоссе до магазина «Мюли». Я убегу, спасая свою жизнь, в будущее, которое не могу себе даже представить. Если только, конечно, он сначала не поймает и не убьёт меня.

Мне приходится перелезать через письменный стол, блокирующий выход из комнаты, чтобы попасть в коридор. Там я вижу, что тварь посшибала со стен картины и пробила дыры в стенах, и я знаю, что смотрю на злобу, которую не удалось выместить на мне.

Здесь запах гнилых фруктов достаточно силён, чтобы его опознать. В прошлом году в «Ю.С Гиппам» устроили рождественскую вечеринку. Отец пошёл, сказал, что «будет выглядеть странным», если не пойдёт. Мужчина, который вытащил билетик с его именем в лотерее, дал ему в подарок большую бутыль домашнего вина из черники. У Эндрю Лэндона хватало недостатков (и он сам, наверное, первым бы это признал, если выбрать для вопроса удачный момент), но пристрастия к спиртному среди них не значилось. Как‑то за обедом (между Рождеством и Новым годом, когда Пол сидел на цепи в подвале) он налил себе маленький стаканчик, сделал один глоток, скорчил гримасу, уже собрался вылить остальное в раковину, потом заметил мой взгляд и протянул стакан мне.

«Хочешь попробовать, Скотт? – спросил он. – Посмотреть, из‑за чего столько шума? Эй, если тебе понравится, можешь выпить весь святомамкин галлон».

Выпивка меня интересует, полагаю, как и любого подростка, но запах больно гнилофруктистый. Возможно, эта жидкость и делает человека счастливым, как я видел в телевизоре, но запах вызывает у меня слишком уж сильное отвращение. Я качаю головой.

«Ты – мудрый ребёнок, Скутер, старина Скут», – сказал он и вылил содержимое стаканчика в раковину. Но, должно быть, сохранил вино, которое осталось в бутыли (или просто забыл о нём), потому что именно им пахнет в доме, и сильно, я в этом уверен, точно так же как и в том, что Бог сотворил маленьких рыбок. И я слышу что‑то ещё, помимо устойчивой барабанной дроби дождя по окнам и крыше: голос Джорджа Джонс [133]. Это радиоприёмник отца, настроенный на волну WWVA, звук очень тихий. А ещё я слышу храп. Облегчение столь велико, что по щекам текут слёзы. Больше всего я боялся, что он бодрствует, ждёт, когда же я покажусь ему на глаза. И вот теперь, слыша эти всхрапывания, я знаю, что он спит.

Тем не менее я осторожен. Я иду через столовую, чтобы войти в гостиную со стороны задней стенки дивана. Столовая тоже разгромлена. Чайный сервиз бабушки разбит вдребезги. Та же участь постигла тарелки. И синий кувшин. Купюры, которые хранились в нём, разодраны. Зелёные клочки валяются везде. Некоторые попали на люстру, как новогоднее конфетти. Вероятно, твари, которая сидит в отце, деньги нужны не больше книг.

Несмотря на храп, несмотря на то, что я подошёл со стороны задней спинки, в гостиную я заглядываю осторожно, как солдат, высовывающийся из окопа после артиллерийского обстрела. Предосторожность излишняя. Его голова свешивается с края дивана, и его волосы (ножницы прикасались к ним в последний раз ещё до того, как с Полом случилась беда) такие длинные, что практически достают до ковра. Я мог бы войти, гремя цимбалами, а он бы даже не шевельнулся. Отец не просто спит, он в долбаной отключке.

Я приближаюсь к дивану и вижу, что на щеке у него царапина, а веки закрытых глаз красновато‑лиловые, как у вымотанного донельзя человека. Губы разошлись, открыв зубы, и он похож на старого пса, который заснул, пытаясь зарычать. Диван он прикрыл старым одеялом, чтобы уберечь от грязи и падающей мимо рта еды, и завернулся в какую‑то его часть. Он, должно быть, очень устал, круша другие комнаты, прежде чем добрался до гостиной, потому что здесь разбиты лишь экран телевизора и стекло на портрете его умершей жены. Радиоприёмник стоит на привычном месте на маленьком столике, а эта бутыль, объёмом с галлон, на полу, рядом со столиком. Я смотрю на бутыль и не могу поверить глазам: вино осталось только на донышке. Просто невозможно представить себе, что он выпил так много (он, который вообще пил крайне редко), но от него страшно разит перегаром, и запах этот – убедительное подтверждение тому, что он выпил всё.

Кирка прислонена к изголовью, и тем её концом, который прорубил мою кровать, прижат к полу листок бумаги. Язнаю, это записка, которую он мне оставил, и не хочу её читать, но должен. Он написал только три строчки, всего восемь слов. Слишком мало, чтобы забыть.

УБЕЙ МЕНЯ, ПОТОМ ПОЛОЖИ РЯДОМ С ПОЛОМ, ПОЖАЛУЙСТА

Лизи, плача ещё сильнее, чем прежде, перевернула эту страницу и опустила на колени поверх прочитанных. Теперь в руке у неё осталось только две. Почерк стал уже не столь уверенным, буквы соскальзывали с линеек, чувствовалась усталость автора. Она знала, что за этим последует («Я ударил его киркой по голове, когда он спал», – сказал ей Скотт под конфетным деревом), и должна ли она читать здесь все подробности? В тех обетах, что она давала при венчании, было что‑нибудь насчёт чтения признаний умершего мужа?

И однако эти страницы взывают к ней, кричат, как что‑то одинокое‑одинокое, лишившееся всего, кроме голоса. И Лизи опускает взгляд на последние листки, говоря себе, что закончить с этим нужно как можно быстрее, раз уж она должна это сделать.

Я не хочу, но беру кирку и стою, держа её в руках, смотрю на него, хозяина моей жизни, тирана моих дней. Я так часто ненавидел его, и он никогда не давал повода его полюбить, теперь я это знаю, но что‑то он мне дал, особенно в те кошмарные недели, после того как Полу ударила в голову дурная кровь. И вот в этой гостиной, в пять часов утра, когда первый серый свет прокрадывается в окна и снег с дождём барабанят по стёклам, под храп, который доносится с дивана, под рекламу какого‑то мебельного магазина в Уилинге, западная Виргиния, куда я никогда не попаду, я осознаю, что пришло время сделать выбор между этой парочкой, любовью и ненавистью. Теперь я должен выяснить, которая из них рулит моим детским сердцем. Я могу оставить его в живых и убежать по шоссе к «Мюли», убежать в незнакомую, новую жизнь и тем самым приговорить его к аду, которого он боится, но во многом заслуживает. Более чем заслуживает. Сначала к аду на земле, аду одиночной палаты‑камеры в каком‑нибудь дурдоме, а потом к вечности в аду, чего он действительно боится. Или я могу убить его и освободить. Этот выбор предстоит сделать мне, и никакой Бог не может мне в этом помочь, потому что я ни в кого не верю.





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 200 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.016 с)...