Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Часть 3. ИСТОРИЯ ЛИЗИ 2 страница



Лизи прошлась по первому этажу и обнаружила, что все зеркала, за исключением двух, занавешены простынями или полотенцами, а одно снято и повёрнуто лицевой поверхностью к стене. Два оставшихся зеркала она тоже прикрыла, чтобы уж не останавливаться на полпути. Разобравшись с ними, Лизи задалась вопросом, а что, собственно, подумала юная библиотекарша в модной розовой бейсболке «Ред сокс»? Что жена знаменитого писателя еврейка, скорбит об усопшем согласно еврейским обычаям и по‑прежнему в трауре? Или решила, что Курт Воннегут прав, и зеркала – не отражательные поверхности, а глазки, амбразуры в другое измерение? И действительно, разве так она, Лизи, и думала?

«Не амбразуры – окна. И должно ли меня волновать, что именно думает какая‑то библиотекарша из У‑Мэна?»

Ох, наверное, нет. Но в жизни так много отражающих поверхностей, не так ли? Зеркала – не единственные. Утром главное – не смотреть на стаканы для сока, на закате – не всматриваться в стаканы для вина. И ведь как это просто, сидя за рулём автомобиля, ненароком поймать своё отражение в стёклах приборного щитка. А долгими ночами разум чего‑то… иного… может обратить внимание на человека, если человек этот не примет мер для того, чтобы внимания на него, точнее, на неё, не обращали. И что для этого нужно сделать? Как можно не думать об этом ином? Цитируя ушедшего от нас Скотта Лэндона, мозг – драчливый бунтарь в шотландской юбке. Он мог… ну, зажечь огонь и сэкономить тебе спички, чего уж скрывать? Он мог повести себя так, будто в него ударила дурная кровь.

Но было и ещё кое‑что. Куда более пугающее. Может, даже если эта тварь и не пришла к тебе, ты сама ничего не смогла бы с собой поделать и пошла бы к ней. Потому что, если ты однажды растянула эти долбаные сухожилия… если однажды твоя жизнь в реальном мире начала напоминать шатающийся зуб в больной десне…

Она могла спускаться по лестнице со второго этажа на первый, или садиться в автомобиль, или читать книгу, или открывать журнал с кроссвордами, или находиться на пороге чиха, или (mein gott, любимая, mein gott, маленькая Ли‑изи…) на грани оргазма – и думать при этом: «О чёрт, я не иду к… я ухожу, переношусь». Мир начал бы расплываться, и у неё возникло бы ощущение другого мира, который может вот‑вот родиться, мира, где сладость сворачивается и превращается в яд с наступлением темноты. Мира, который всего лишь в шаге в сторону, до которого буквально рукой подать. В мгновение ока она почувствует, как Касл‑Вью исчезает со всех сторон, и превратится в Лизи на натянутой струне, Лизи, шагающую по лезвию ножа. А потом она снова вернётся, реальная (среднего возраста и излишне худая) женщина в реальном мире, спускающаяся по лестнице, захлопывающая дверцу автомобиля, регулирующая температуру горячей воды, переворачивающая страницу книги, заполняющая в кроссворде строчку восемь по горизонтали: подарок, как его называли в прошлом, слово из четырёх букв, первая – «В», последняя – «N».

Через два дня после того, как разобранная книгозмея отбыла на север, в тот самый день, который портлендское отделение Национальной метеорологической службы объявило самым жарким днём года в Мэне и Нью‑Хэмпшире, Лизи поднялась в пустые рабочие апартаменты Скотта с бумбок‑сом[124]и компакт‑диском «Лучшие песни Хэнка Уильямса». Послушать CD наверху проблемы не составляло, как не составило проблемы включение вентиляторов в тот день, когда сюда приехали Любимцы Патриджа: как выяснилось, Дули всего лишь открыл электрический щиток внизу и, переместив рычажки сверху вниз, отключил три предохранителя‑автомата, которые контролировали подачу электроэнергии в рабочие апартаменты.

Лизи, конечно же, не знала, до какой температуры нагрелся воздух в рабочих апартаментах, но не сомневалась, что число трёхзначное[125]. Она почувствовала, как блузка начинает прилипать к телу, а лицо покрывается потом, едва ступила на верхнюю ступеньку лестницы. Где‑то она читала, что женщины не потеют, они пылают, и какая же это была чушь. Если бы Лизи задержалась наверху надолго, то скорее всего лишилась бы чувств от теплового удара, но надолго она задерживаться не собиралась. По радио она иногда слышала песню в стиле кантри «Долго так жить нельзя». Она не знала, кто написал эту песню и кто пел (не старина Хэнк), но могла подписаться под названием. Не могла она провести остаток жизни, боясь собственного отражения или того, что она могла увидеть позади собственного отражения, и она не могла жить, боясь, что в любой момент может потерять связь с реальностью и оказаться в Мальчишечьей луне.

С этим берьмом следовало покончить.

Она вставила вилку бумбокса в розетку, скрестив ноги, села перед ним на пол, поставила диск. Пот стекал в глаза, щипал, и она стёрла его костяшками пальцев. У Скотта постоянно звучала музыка, чего там, ревела. Когда у тебя стереосистема за двенадцать тысяч долларов, а помещение с динамиками звукоизолировано, можно не ограничивать громкость. Когда он в первый раз проиграл ей «Открытый со всех сторон берег», она думала, что снесёт крышу амбара. Лизи не собиралась конкурировать с тем грохотом, не собиралась включать бумбокс на полную мощность, но хотела, чтобы громкости хватало.

Подарок, как его называли в прошлом, слово из четырёх букв, первая – «В», последняя – «N».

Аманда, на одной из этих скамей, смотрящая на бухту Южного ветра, сидящая выше женщины в халате с поясом – той, которая убила своего ребёнка, Аманда, говорящая: «Что‑то насчёт истории. Твоей истории, истории Лизи. И афгане. Только он называл его африканом. Он говорил, что это буп? Бип? Вооn?»

Нет, Анда, не boon, хотя это слово из четырёх букв, теперь уже достаточно старомодное, начинающееся с «B» и заканчивающееся на «N», которое означает подарок. Но слово, которое произнёс Скотт…

Скотт, конечно же, сказал «бул»[126]. Пот катился по лицу Лизи, как слёзы. Она его не стирала.

Как в «Бул, конец. И в конце ты получаешь приз. Иногда бутылку «Ар‑си» из «Мюли», иногда поцелуй. А иногда… иногда – историю. Правильно, дорогой?

Разговор со Скоттом казался вполне уместным. Потому что он всё ещё был здесь. С вынесенными компьютерами, мебелью, необычной шведской стереосистемой, шкафами, набитыми рукописями, грудами гранок (своими и присланными друзьями и поклонниками) и с разобранной книгозмеей… ничего этого здесь уже не было, но она по‑прежнему чувствовала присутствие Скотта. Разумеется, чувствовала. Потому что он ещё не сказал всего, что хотел. Ему осталось рассказать ещё одну историю.

Историю Лизи.

Она полагала, что знает, какая это история, потому что только её он так и не закончил.

Лизи прикоснулась к одному из засохших кровяных пятен и подумала о доводах против безумия, тех самых, которые проваливаются с мягким шуршащим звуком. Подумала, как оно было под конфетным деревом: словно в другом мире, принадлежащем только им. Подумала о людях с дурной кровью, кровь‑бульных людях. Подумала, как Джим Дули перестал кричать, увидев длинного мальчика, а его руки повисли словно плети. Потому что вся сила ушла из его рук. Вот что бывает, когда смотришь на дурную кровь, а она смотрит на тебя.

– Скотт, – выдохнула она. – Родной мой, я слушаю.

Ответа не последовало… разве что Лизи ответила сама себе: «Город назывался Анарен. Сэму Льву принадлежала бильярдная. И ресторан, в котором репертуар музыкального автомата состоял, похоже, исключительно из песен Хэнка Уильямса».

В пустом кабинете где‑то что‑то отозвалось согласным вздохом. Возможно, ей это послышалось. В любом случае время шло. Лизи по‑прежнему не знала, что ищет, но полагала, что узнает, когда увидит (конечно же, узнает, когда увидит, если речь идёт о чём‑то, оставленном для неё Скоттом), да и время отправляться на поиски пришло. Потому что так жить долго она бы не смогла. Это не жизнь.

Лизи нажала на кнопку «ВОСПРОИЗВЕДЕНИЕ», и Хэнк Уильямс запел утомлённым, но жизнерадостным голосом: «Прощай, Джон, я должен идти…»

СОВИСА, любимая, подумала Лизи и закрыла глаза. Ещё с мгновение слышалась музыка, но уже издалека, словно звучала она в конце длинного коридора или в глубине пещеры. А потом солнечный свет расцвёл красным под веками, и температура окружающего воздуха разом упала на пятнадцать, а то и на двадцать градусов. Прохладный ветерок, напоённый ароматами цветов, ласкал потную кожу и отдувал с висков липкие волосы.

Лизи открыла глаза в Мальчишечьей луне.

Она по‑прежнему сидела, скрестив ноги, но теперь на краю тропы, которая в одну сторону сбегала по склону пурпурного холма, а в другую уходила под деревья «нежное сердце». Она уже бывала здесь раньше. На это самое место переносил её Скотт, до того, как они поженились, сказав, что хочет ей кое‑что показать.

Лизи поднялась, отбросила с лица влажные от пота волосы, наслаждаясь ветерком. Сладостью ароматов, которые он приносил с собой (да, конечно), но ещё больше прохладой. Она предположила, что сейчас здесь вторая половина дня, а температура воздуха – оптимальные семьдесят пять градусов[127]. Она слышала пение птиц, судя по звукам, самых обычных (синиц и малиновок, возможно, вьюрков и уж точно жаворонков), но не ужасный смех из глубин леса. Для них ещё рановато, решила Лизи. И никаких признаков длинного мальчика, что радовало больше всего.

Она встала лицом к деревьям и начала медленно поворачиваться на каблуках. Искала не крест, потому что Дули вогнал его в свою руку, а потом отбросил в сторону. Искала дерево, то самое, что росло чуть впереди двух других слева от тропы.

– Нет, не так, – пробормотала Лизи. – Они стояли по обе стороны тропы. Как часовые, охраняющие вход в лес.

И тут же увидела эти деревья. И третье, растущее чуть впереди того, что слева от тропы. Это третье было самым большим. Ствол покрывал такой густой мох, что напоминал меховые космы. У подножия земля чуть просела. Именно здесь Скотт похоронил брата, для спасения которого приложил столько сил. А по одну сторону от просевшей полоски земли Лизи углядела что‑то странное, с огромными пустыми глазницами, таращащееся на неё из высокой травы.

На мгновение подумала, что это Дули или труп Дули, что‑то ожившее и вернувшееся, чтобы преследовать её, но потом вспомнила, как Дули, ударив Аманду, сорвал с головы бесполезные, лишённые линз очки ночного видения и отбросил их в сторону. Вот они и лежали теперь рядом с могилой хорошего брата.

«Это ещё одна охота на була, – подумала Лизи, шагая к деревьям. – От тропы – к дереву, от дерева – к могиле, от могилы – к очкам. Куда дальше? Куда потом, любимый?»

Следующей станцией була оказался могильный крест с покосившейся перекладиной, которая теперь напоминала стрелки часов, показывающих пять минут восьмого. Верхнюю часть вертикальной стойки на три дюйма покрывала кровь Дули, уже высохшая, тоже тёмно‑бордовая, но оттенком чуть отличающаяся от пятен «морилки» на ковре. Слово «ПОЛ», написанное на перекладине, ещё не полностью выцвело, а когда Лизи подняла крест (с истинным благоговением) из травы, чтобы получше разглядеть, то увидела кое‑что ещё: жёлтую нить, многократно намотанную на стойку, с завязанным крепким узлом концом. Завязанным, у Лизи в этом нет ни малейших сомнений, тем же узлом, которым крепилась верёвка с колокольчиком Чаки к ветви дерева в лесу. Жёлтая нить (та самая, что «скатывалась» с вязальных спиц доброго мамика, когда она вечерами сидела перед телевизором на ферме в Лисбоне) обмотана вокруг вертикальной стойки чуть выше того места, где дерево потемнело от соприкосновения с землёй. И, глядя на нить, Лизи вспомнила, что видела её, когда убегала в темноту, аккурат перед тем как Дули вырвал крест из руки и отшвырнул в сторону.

Это африкан, который мы оставили у большой скалы над прудом. Потом он вернулся, в какой‑то момент вернулся, взял его и пришёл сюда. Распустил часть, обмотал нитью крест, продолжил распускать африкан, уходя от могилы, с тем чтобы нить привела меня к призу.

С гулко и медленно бьющимся сердцем Лизи бросила крест и пошла по нити, свернула с тропы, двинулась вдоль опушки Волшебного леса, перебирая нить руками. Высокая трава шуршала, обтекая её бёдра, кузнечики прыгали, люпины источали сладкий аромат. Где‑то цикада запела песню жаркого лета, и в лесу прокаркала ворона (Это была ворона? По звуку – ворона, самая обычная ворона), словно приветствуя её; и нигде – ни автомобилей, ни самолётов, ни человеческих голосов. Она шла по траве, следуя за нитью из распущенного афгана, того самого, в который десятью годами раньше кутался холодными ночами её измученный бессонницей, испуганный, слабеющий муж. Впереди одно дерево «нежное сердце» чуть выступало из ряда других. Раскидистые ветви образовывали островок манящей тени. Под деревом Лизи увидела высокую металлическую корзину для мусора, в ней – жёлтый свёрток. Цвет потускнел, шерсть спуталась, казалось, в корзину бросили большой жёлтый парик, вымоченный дождём, или труп старого кота, но Лизи с первого взгляда поняла, что перед ней, и у неё защемило сердце. В голове вдруг зазвучала песня «Слишком поздно поворачивать назад» в исполнении «Свингующих Джонсонов», и она почувствовала руку Скотта, который вёл её танцевать. Следуя за нитью, Лизи вошла в тень дерева «нежное сердце», опустилась на колени рядом с тем, что осталось от свадебного подарка матери своей младшей дочери и мужу младшей дочери. Взяла в руки остатки афгана… и то, что в нём лежало. Прижалась лицом к влажной выцветшей шерсти. Афган пах сыростью и плесенью, старая вещь, брошенная вещь, вещь, от которой теперь шёл запах скорее похорон, чем свадеб. Это было нормально. По‑другому и быть не могло. Лизи вдыхала запах всех тех лет, которые афган провёл здесь, привязанный к кресту на могиле Пола, дожидающийся её, превратившись в некое подобие якоря.

Чуть позже, когда слёзы иссякли, она положила посылку (конечно же, это была посылка) обратно в корзину и посмотрела на неё, прикоснулась рукой к тому месту, где жёлтая нить отделялась от афгана. Удивилась, как это нить не порвалась. Ни когда Дули упал на крест, ни когда вырвал его из своей руки, ни когда отбросил в сторону. Естественно, сказалось то, что Скотт привязал нить к самому низу вертикальной стойки, но всё равно это было чудо, учитывая длину нити и время, которое этот чёртов афган пролежал здесь, открытый всем ветрам и дождям. Синеглазое чудо, иначе и не скажешь.

Но, разумеется, иногда потерявшиеся собаки возвращаются домой; иногда старые нити не рвутся и приводят тебя к призу, которым заканчивается охота на була. Она начала разворачивать афган, потом заглянула в корзину. Увиденное заставило её печально рассмеяться: под свёртком лежали пустые бутылки. Одна или две выглядели относительно новыми, и она точно знала, что верхняя – новая, потому что десять лет назад ещё не было такой марки виски, как «Крепкий лимонад Майка». Но большинство бутылок были старые. Значит, именно сюда он приходил в 1996 году, чтобы напиться, но, даже в стельку пьяный, слишком уважал Мальчишечью луну, чтобы разбрасывать по лесу пустые бутылки. Могла бы она найти здесь другие корзины с бутылками? Возможно. Скорее да, чем нет. Но для неё имела значение только эта корзина, которая и подсказала Лизи, что именно сюда он пришёл, чтобы сделать последнюю в своей жизни работу.

Она подумала, что у неё уже есть ответы на все вопросы, кроме самых главных, потому, собственно, она сюда и пришла: как уживаться с большим мальчиком, как удерживаться от соскальзывания сюда из того места, где она жила, особенно когда длинный мальчик думает о ней. Возможно, Скотт оставил ей эти ответы. Даже если не оставил, что‑то он всё‑таки оставил… и как хорошо ей под этим деревом.

Лизи вновь вынула из мусорной корзины афган и ощупала его, точно так же как маленькой девочкой ощупывала рождественские подарки. Внутри была коробка, но на ошупь она совершенно не походила на кедровую шкатулку доброго мамика: она была мягче, поддавалась под пальцами, как гриб: да, её завернули в афган и оставили под деревом, но влага воздействовала на неё все эти годы… и впервые Лизи задалась вопросом: а сколько лет пролежала здесь эта посылка? Бутылка «Крепкого лимонада» говорила, что не так чтобы много. И по ощущениям можно было подумать…

– Это папка для рукописей, – пробормотала Лизи. – Одна из его обычных папок из жёсткого толстого картона. – Да, теперь Лизи в этом была уверена. Только после двух лет под этим деревом… или трёх… или четырёх… картон из жёсткого превратился в мягкий.

Лизи начала разворачивать афган. Два слоя – и всё, остальную часть афгана Скотт распустил. И внутри действительно лежала картонная папка для рукописей, только изначальный светло‑серый цвет потемнел от влаги. Скотт всегда маркировал лицевую сторону таких папок наклейкой. Наклейка была и на этой, но края отлепились и загнулись. Лизи расправила наклейку пальцами и прочитала единственное слово, написанное уверенным почерком Скотта: «ЛИЗИ». Раскрыла папку. Внутри лежали разлинованные страницы, вырванные из блокнота. Порядка тридцати, густо исписанные фломастером. Она не удивилась, увидев, что писал Скотт в настоящем времени, что текст иногда стилизовался под детскую прозу, что история начиналась с середины. Последнее, отметила Лизи, могло показаться странным лишь тому, кто ничего не знал о двух братьях, которым удавалось выжить рядом с безумным отцом, не знал, что случилось с одним из братьев и как второй брат не смог его спасти. История начиналась с середины для того, кто не знал о тупаках или пускающих дурную кровь, о дурной крови. История начиналась с середины, если не знать, что…

В феврале он начинает как‑то странно смотреть на меня, краем глаза. Я жду, что он начнёт на меня кричать или даже достанет старый перочинный нож п порежет меня. Он давно уже ничего такого не делал, и мне даже этого хочется. Нож не выпустит из меня дурную кровь, потому что во мне её нет – я видел, что творит настоящая дурная кровь, когда Пол сидел на цепи в подвале, так что говорю не о фантазиях отца – нет во мне ничего такого. А в нём есть что‑то плохое, и порезами слить это плохое не удаётся. На этот раз не удаётся, хотя он предпринимал немало попыток. Я знаю. Видел его окровавленные рубашки и кальсоны в корзине для грязного белья. И в мусорном контейнере тоже. Если, порезав меня, он поможет себе, я позволю ему это сделать, потому что всё ещё люблю его. Может даже, больше люблю с тех пор, как мы остались вдвоём. Больше, после того как мы намучились с Полом. Может, эта любовь сродни року, как дурная кровь. «Дурная кровь сильная» – его слова. Но он меня не режет.

Однажды я возвращаюсь из сарая, где просидел какое‑то время, думая о Поле (думая о том, как хорошо мы проводили время в этом старом доме), и отец хватает меня и трясёт. «Ты ходил туда! – кричит он мне в лицо. И я вижу, что он даже ещё более больной, чем я думал, совсем плохой. Никогда он не был таким плохим. – Почему ты ходишь туда? Что ты там делаешь? С кем говоришь? Что задумываешь?»

И всё это время он трясёт меня, так что мир прыгает вверх‑вниз. Потом моя голова ударяется о дверной косяк, я вижу звёзды и падаю на порог, лицом – к теплу кухни, спиной – к холоду двора.

Нет, папа, – говорю я, – я никуда не ходил, я просто…

Он наклоняется надо мной, руки упираются в колени, его лицо над моим, кожа бледная, за исключением двух красных пятен на щеках, и я вижу, как его глаза бегают взад‑вперёд, взад‑вперёд, и я знаю, что он и здравый смысл больше даже не пишут писем друг другу. А я помню, как Пол говорил мне «Скотт, нельзя спорить с отцом, когда он не в себе».

Не говори мне, что ты никуда не ходил, ты, лживый сучонок, я обыскал ВЕСЬ ЭТОТ ГРЕБАНЫЙ ДОМ!

Я думаю о том, чтобы сказать, что был в сарае, но знаю, пользы от моих слов не будет, всё станет только хуже. Я думаю о Поле, говорящем, что нельзя спорить с отцом, когда он не в себе, когда ему худо, и, поскольку я знаю, где, по его мнению, я был, я отвечаю, да, папа, я был в Мальчишечьей луне, но лишь для того чтобы положить цветы на могилу Пола. И это срабатывает. Во всяком случае, на какое‑то время. Он расслабляется. Он даже хватает меня за руку и поднимает, а потом чистит мою одежду, словно видит на ней грязь или снег. Их нет, но, возможно, он видит. Кто знает. Он говорит:

– Там всё нормально, Скут? Могила в порядке? Ничего не случилось с ней или с ним?

– Всё в порядке, папа, – отвечаю я.

– Здесь действуют нацисты, Скутер, я тебе говорил? Они поклоняются Гитлеру в подвале. У них есть маленькая керамическая статуэтка этого мерзавца. Они думают, что я об этом не знаю.

Мне только десять, но я знаю, Гитлер мёртв с конца Второй мировой войны. Я также знаю, что никто в «Ю.С Гиппам» не поклоняется даже его статуэтке в подвале. И я знаю кое‑что ещё, что никогда не приходит в голову отцу, когда в нём бурлит дурная кровь, поэтому я говорю:

– И что ты собираешься с этим делать?

Он наклоняется ко мне совсем близко, и я думаю, что на этот раз он точно ударит меня, по меньшей мере снова начнёт трясти. Но вместо этого он встречается со мной взглядом (я никогда не видел, чтобы глаза у него были такие большие и такие тёмные), а потом хватает себя за ухо.

– Что это, Скутер? Что ты видишь, старина Скут?

– Твоё ухо, папа, – говорю я.

Он кивает, по‑прежнему держась за своё ухо и не сводя с меня глаз. Все последующие годы я иногда буду видеть эти глаза в моих снах.

– Я собираюсь не отрывать его от земли, – говорит он, – и когда придёт время… – Он выставляет вперёд указательный палец, поднимает большой, начинает «стрелять». – Каждого, Скутер. Каждого святомамкиного нациста, которого я там найду.

Может, он действительно бы их убил. Мой отец. В ореоле протухшей славы. Может, в газетах появились бы заголовки: «ПЕНСИЛЬВАНСКИЙ ОТШЕЛЬНИК ВПАДАЕТ В НЕИСТОВСТВО, УБИВАЕТ ДЕВЯТЬ СОСЛУЖИВЦЕВ И СЕБЯ, МОТИВ НЕЯСЕН», – но прежде чем он успевает это сделать, дурная кровь уводит его на другую дорогу.

Февраль заканчивается, ясный и холодный, но, когда приходит март, погода меняется, а вместе с ней меняется и отец. По мере того как температура поднимается, небо затягивают облака и начинаются первые дожди со снегом, он становится всё более замкнутым и молчаливым. Перестаёт бриться, потом принимать душ, потом готовить еду. И вот приходит день, может, треть месяца уже миновала, когда я понимаю: три его нерабочих дня (такое иногда случалось, работа у него сменная) растянулись в четыре… потом в пять… потом в шесть. Наконец я спрашиваю его, когда он пойдёт на работу. Я боюсь спрашивать, потому что теперь большую часть времени он проводит или наверху, в своей спальне, или внизу, лёжа на диване, слушая кантри‑музыку на волне радиостанции WWVA, расположенной в Уилинге, западная Виргиния. Со мной он практически не разговаривает, ни наверху, ни внизу, и я вижу, что теперь его глаза постоянно бегают взад‑вперёд, он высматривает их, людей с дурной кровью, кровь‑бульных людей. Поэтому – нет, я не могу его спрашивать, но должен, потому что если он не пойдёт на работу, что станет с нами? Десять лет – достаточный возраст для того, чтобы знать: если поступления денег нет, мир переменится.

– Ты хочешь знать, когда я вернусь на работу, – говорит он задумчивым тоном. Лёжа на диване, с заросшим щетиной лицом. Лёжа в старом рыбацком свитере и кальсонах, с торчащими из них босыми ступнями. Лёжа под песню Реда Соувина [128] «Давай уйдём», звучащую из радиоприёмника.

– Да, папа.

Он приподнимается на локте и смотрит на меня, и я вижу, что он уже ушёл. Хуже того, что‑то в нём прячется, растёт, становится сильнее, дожидается своего часа.

– Ты хочешь знать. Когда. Я. Вернусь на работу.

– Я думаю, это твоё дело, – говорю я. – Я пришёл лишь для того, чтобы спросить, сварить ли мне кофе.

Он хватает меня за руку, и вечером я вижу синяки на тех местах, где его пальцы впились в кожу и мышцы.

– Хочешь знать. Когда. Я. Пойду. Туда. – Он отпускает мою руку и садится. Глаза его ещё больше, чем прежде, и не могут стоять на месте. Бегают и бегают в глазницах. – Я туда больше никогда не пойду, Скотт. Эта лавочка закрылась. Эта лавочка взорвалась. Неужели ты ничего не знаешь, тупой, маленький, приклеившийся ко мне сучонок? – Он смотрит на грязный ковёр гостиной. На радио Ред Соувин уступает место Ферлину Хаски [129]. Потом отец смотрит на меня, и он снова отец, и говорит нечто такое, от чего у меня чуть не рвётся сердце. «Ты, возможно, тупой. Скутер, но ты смелый. Ты – мой смелый мальчик. И я не позволю этому причинить тебе боль!

Потом он опять ложится на диван, поворачивается на живот и просит, чтобы я его больше не беспокоил, потому что он хочет поспать.

В ту ночь я просыпаюсь от звука дождя со снегом, барабанящего в окно, и он сидит рядом с кроватью, улыбается, глядя на меня сверху вниз. Только улыбается не он. Нет в его глазах ничего, кроме дурной крови. «Папа?» – говорю я, а он мне не отвечает. Я думаю: «Он собирается меня убить. Собирается схватить руками за шею и задушить, и всё, через что мы прошли, в том числе и то, что случилось с Полом, ничем мне не поможет».

Но вместо этого он говорит сдавленным голосом: «Засыпай», – встаёт с кровати и уходит. Походка у него какая‑то дёргающаяся, подбородок выставлен вперёд, зад покачивается, словно он видит себя сержантом на плацу или что‑то в этом роде. Через несколько секунд я слышу жуткий грохот и понимаю: он свалился, спускаясь с лестницы, может, даже сам бросился вниз, и какое‑то время лежу, не в силах вылезти из постели, надеясь, что он умер, надеясь, что он не умер, не зная, на что надеюсь больше. Какая‑то часть меня хочет, чтобы он поставил последнюю точку, вернулся и убил меня, чтобы подвёл черту под ужасом жизни в этом доме. Наконец я кричу: «Папа? Ты в порядке?»

Долгое время ответа нет. Я лежу, слушаю, как дождь со снегом барабанят в окно, думаю: «Он мёртв, он, мой отец, мёртв, я здесь один», – а потом он орёт из темноты, орёт снизу:

Да, в порядке! Заткнись, маленький говнюк! Заткнись, если не хочешь, чтобы тварь, живущая в стене, услышала тебя, влезла и живьём сожрала нас обоих! Или ты хочешь, чтобы она забралась в тебя, как забралась в Пола?

На это я не отвечаю, только лежу, трясясь всем телом.

Отвечай мне! – ревёт он. – Отвечай, дубина, а не то я поднимусь и заставлю тебя пожалеть об этом!

Но я не могу, я слишком напуган, чтобы отвечать, мой язык – ломтик высушенного мяса, который, подёргиваясь, лежит во рту. И я не могу плакать. Я слишком напуган, чтобы плакать. Я просто лежу и жду, что он поднимется наверх и причинит мне боль. Или убьёт меня.

Потом, по прошествии долгого‑долгого времени (не меньше часа, но, возможно, не больше пары минут), я слышу, как он бормочет что‑то вроде: «Моя грёбаная голова кровоточит» или «Ну почему кровь не останавливается». В любом случае слова эти произносятся далеко от лестницы, на пути в гостиную, и я знаю, что он сейчас уляжется на диван и заснёт там, а утром или проснётся, или нет, но в любом случае этой ночью я его не увижу. Но я всё равно напуган. Я напуган, потому что есть тварь. Я не думаю, что она живёт в стене, но тварь есть. Она забрала Пола и, возможно, собирается забрать отца, а потом и меня. Я много об этом думал, Лизи.

Сидя под деревом (точнее, сидя, привалившись спиной к стволу дерева), Лизи подняла голову и чуть не вздрогнула, как вздрогнула бы, если бы призрак Скотта позвал её по имени. Она предположила, что в каком‑то смысле именно это и произошло, и действительно, чего удивляться? Разумеется, он обращается к ней и ни к кому больше. Это её история, история Лизи, и хотя она всегда читала медленно, уже осилила треть заполненных от руки блокнотных страниц. Она думает, что закончит чтение задолго до наступления темноты. И это хорошо. Мальчишечья луна – приятное место, но только при свете дня.

Она посмотрела на рукопись и вновь удивилась тому, что он пережил своё детство. Обратила внимание, что последняя фраза, адресованная ей, в её настоящем, написана в прошедшем времени. Улыбнулась этому и продолжила чтение, думая, что, будь у неё право на одно желание, она полетела бы на этом выдуманном волшебном мучном полотнище‑самолёте к одинокому мальчику. Чтобы утешить его, хотя бы шепнуть на ухо, что этот кошмар скоро закончится. Во всяком случае, эта часть кошмара.

Я много думал об этом, Лизи, и пришёл к двум выводам. Первое: то, что забрало Пола, было реальным, и существо это могло иметь земное происхождение, быть, скажем, вирусом или бактерией. Второе: существо это – не длинный мальчик. Потому что длинный мальчик находится за пределами нашего понимания. Длинный мальчик – это нечто особенное, и лучше об этом не думать. Никогда.

В любом случае наш герой, маленький Скотт Лэндон, наконец‑то засыпает, и в этом фермерском доме, расположенном в сельской глубинке Пенсильвании, ещё несколько дней всё идёт по‑прежнему, то есть отец лежит на диване, благоухая, как головка зрелого сыра, Скотт готовит еду и моет посуду, снег с дождём барабанит в окна, и кантри‑музыка, которую транслирует WWVA, наполняет гостиную: Донна Фарго, Уэйлон Дженнингс, Джонни Кэш, Конуэй Тепли, Чарли Прайд и (естественно) Старина Хэнк. Потом, в один из дней, где‑то в три часа пополудни, на длинную подъездную дорожку сворачивает коричневый «шевроле» с надписью «Ю.С. ГИПСАМ» на бортах, разбрасывая в обе стороны фонтаны брызг. Эндрю Лэндон большую часть времени проводит теперь на диване в гостиной, спит там ночью и лежит днём, и Скотт даже представить себе не мог, что его отец способен так быстро перемещаться из одного места в другое, как он перемещается, услышав шум подъезжающего автомобиля, поняв, что это не старенький «форд» почтальона и не микроавтобус контролёра, записывающего показания электросчётчика. В мгновение ока отец уже на ногах и у окна, расположенного слева от парадного крыльца. Чуть отводит в сторону грязную белую занавеску, волосы на затылке стоят дыбом, и Скотт, он в дверях кухни с тарелкой в одной руке и посудным полотенцем на плече, видит большую пурпурно‑синюю опухоль на той стороне отцовского лица, которой тот приложился к лестнице, когда падал, и ещё он видит, что одна штанина кальсон задрана чуть ли не до колена. Он также слышит, как по радио Дик Керлесс [130] поёт «Могильные камни на каждой миле», и видит, что глаза отца сверкают жаждой убийства, а губы разошлись, обнажая нижние зубы. Отец резко отворачивается от окна, и штанина кальсон падает вниз. Большими шагами, напоминая ходячие ножницы, он идёт к стенному шкафу, открывает его в тот самый момент, когда водитель глушит двигатель «шевроле». Скотт слышит, как хлопает дверца, и понимает, что кто‑то идёт навстречу своей смерти, не подозревая об этом. А отец тем временем достаёт из стенного шкафа карабин 30–06, выстрелом из которого оборвал жизнь Пола. Или вселившегося в него существа. Шаги уже на ступеньках крыльца. Ступеней всего три, и средняя как скрипела всегда, так и будет скрипеть во веки веков, аминь.





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 226 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.014 с)...