Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Железная борода 9 страница



— Не забывайте осматривать трупы, на них могут оказаться водка и колбаса.

— Никогда не делайте больше одного глотка водки, чтобы нейтрализовать радиацию — иначе рискуете оказаться пьяным в гуще врагов.

— Не старайтесь перебить всех врагов до последнего перед тем, как начнете высасывать души — вовремя проглоченная душа придаст бодрости и поможет довести схватку до конца.

— Замерших врагов лучше всего разбить на куски, не дожидаясь, пока они оттают.

— Недотепы, — пробормотал Достоевский, впервые заметив ошибку, — «замерших». Замерзших! Неужели по смыслу не понятно? Ну болваны! Даже тут все обгадят.

Читать дальше сразу расхотелось. Швырнув журнал в угол маскировочной ямы, Достоевский нахмурился. Неприятнее всего было сознавать, что он хитрит сам с собой — расстроившись из-за морщин, брызжет злобой на безобидную опечатку.

Зажужжал подкожный дозиметр — как всегда, неожиданно. Достоевский выругался, вынул из кармана фляжку с коньяком и сделал большой глоток. Коньяка осталось еще на один такой же. Через несколько секунд противное жужжание превратилось в тихий хрип и стихло, словно живший под кожей стальной червяк захлебнулся алкоголем и помер.

Спиртное кончалось. Вдобавок три часа назад был съеден последний кусок колбасы. Пора было собираться на вылазку.

Достоевский подошел к огневой позиции. Перед окопом лежала старая новогодняя елка с игрушками, но просветы между ветвями были достаточно большими, чтобы контролировать все пространство впереди. Надев очки со святоотческим визором, он припал к прицелу.

С запада, будто по заказу, приближалась группа мертвых душ. Как обычно, они держались рядом друг с другом. То, что это мертвые души, было понятно по желтому ореолу, который окружал силуэты. Размытая желтизна дрожала только вокруг человеческих фигурок; все остальное — фонарные столбы, голуби, афишная тумба с плакатом, рекламирующим новую книгу Аксиньи Толстой-Олсуфьевой, — выглядело так же, как при взгляде невооруженным глазом.

«Вооруженный глаз, — подумал Достоевский и вздохнул. — Звучит-то как... Наука мчится вперед. А вот общественная мысль — разве может она похвастаться чем-нибудь равномасштабным техническому прогрессу?»

Мертвые души были уже в сотне метров. Подняв очки, Достоевский поднес к глазам перламутровый театральный бинокль и оглядел их внимательнее.

Впереди шли три мазурика, за ними пятеро студентов (это, конечно, не были настоящие мазурики и студенты — так Достоевский классифицировал мертвяков из-за смутных и не до конца ясных самому ассоциаций). Замыкала процессию пара кавалердавров в белых офицерских мундирах и два некроденщика с поклажей. Всего, как и положено, двенадцать.

Несколько секунд Достоевский раздумывал, что с ними делать — то ли подпустить поближе и расстрелять из штуцера в упор, то ли потратить последнюю подствольную гранату.

«Лучше гранату, — решил он наконец. — Иначе разбегутся...»

Подствольник был давно и надежно пристрелян, поэтому все последующие действия он выполнил не задумываясь: поднял прицельную планку в крайнее верхнее положение, поймал на мушку букву «X» в огромной красной надписи «СОТОНА ЛОХЪ» на стене фанитного особняка и стал ждать, когда мертвые души подойдут ближе.

Под буквой «X», примерно в полуметре над мостовой, стена была иссечена следами разрывов, похожими на выбитые в камне гигантские ромашки. Со временем прежние отметины исчезали — новые взрывы непрерывно обтесывали гранит.

«Нет ничего постоянного в мире, — подумал Достоевский, выдыхая перед тем, как нажать на спуск. — Шли двенадцать мертвяков — и где они теперь?»

Граната шлепнулась о стену, когда вся группа оказалась рядом со словом «ЛОХЪ». Пыхнул синий дымок — это сработал вышибной заряд-распылитель, — а еще через полсекунды по стене прошла волна, мгновенно разметавшая мертвяков в стороны: взорвался аэрозоль.

«Пу-пум», — долетел низкий приятный звук, похожий на слово из какого-то грозного доисторического языка.

Достоевский снова поднес к глазам бинокль.

Готовы были все, кроме одного кавалердавра — он крутился на месте, загребая ногой в окровавленной штанине, совсем как недодавленное насекомое. Не хотелось даже думать, что пережил бы бедняга, будь он живым человеком. Достать его из штуцера было трудно — уж слишком быстро крутился, — но рядом, по счастью, стояла стандартная красная бочка с бензином.

Припав к штуцеру, Достоевский опустил планку прицела на два деления, поймал в диоптрический кружок желтую маркировку на бочке, задержал дыхание и выстрелил. Бочка превратилась в клуб желтого огня, и с кавалердавром было покончено.

«Зря трачу патроны, — грустно отметил Достоевский, вылезая из маскировочной ямы. — Нарушаю свои же правила...»

Перебравшись через елку, он подошел к месту взрыва.

Вблизи трупы выглядели скверно. Особенно жуткими казались выпученные глаза — будто мертвецов кто-то сильно удивил перед смертью. Вакуум.

«Отчего так дешева стала жизнь? — подумал Достоевский. — Да оттого, что дешева смерть. Раньше в битве умирало двадцать тысяч человек — и про нее помнили веками, потому что каждого из этих двадцати тысяч кому-то надо было лично зарезать. Выпустить кишки недрогнувшей рукой. Одной битвой насыщалась огромная армия бесов, живущих в человеческом уме. А теперь, чтобы погубить двадцать тысяч, достаточно нажать кнопку. Для демонического пиршества мало...»

Улов оказался неплохим. Пять бутылок водки несли студенты — две лопнули при взрыве, но три осталось. У кавалердавров было по фляжке стандартного аристократического коньяку, а у некроденщиков в сумках — четыре батона колбасы, две аптечки и пять бинтов. У мазуриков не имелось ни еды, ни спиртного — зато нашлось три выстрела к подствольнику. Это было самой ценной находкой, потому что в перспективе означало и колбасу, и водку, и другие радости скромной северной жизни. У одного мазурика была еще и книга — «Изречения Конфуция».

— Почитаем, — хмыкнул Достоевский и сунул книгу в карман бушлата.

Вдруг ногу пронзила острая боль.

Неизвестно как выживший кавалердавр исхитрился незаметно подползти сзади — и впился зубами в сапог. Зубы, конечно, не прокусили толстую кожу, но тайная игла, которая была у каждого кавалердавра под языком, дошла до пятки.

Как назло, топор остался в маскировочной яме. С трудом удерживая равновесие, Достоевский несколько раз ударил кавалердавра кулаком в висок. Тот разжал челюсти, покрытые белой пеной, и замер. Но яд уже попал в кровь.

Дышать и двигаться стало невыносимо тяжело. Перед глазами поплыли красные тени, а мысли сделались похожи на мельничные жернова, вращаемые в голове кем-то усталым и недобрым.

«Аптечка? Или бинт? Нет, бинтом не обойтись...»

Пришлось истратить аптечку. Было, конечно, жалко — но аптечка, собственно говоря, и нужна была на тот самый случай, если в кровь попадет яд с тайной иглы.

«Вот так они и Пушкина, — подумал Достоевский, — гниды великосветские. Сначала из пистолетов, а потом, когда он кувыркаться больше не мог, тайными иглами в голову... Правильно про них Лермонтов писал — надменные подонки...»

Пульсирующее красное удушье понемногу отпустило. Теперь осталось только высосать души.

Но сперва, конечно, надо было сотворить молитву.

Выбрав место почище, Достоевский опустился на колени, вздохнул и закрыл глаза. Старец Федор Кузьмич говорил, что молитву следует произносить в душевной и умственной собранности, всем сердцем переживая смысл каждого слова — иначе молитвословие превратится в грех начетничества. Но любая сосредоточенность в последнее время давалась с трудом. Вот и сейчас — вспоминая Символ веры, Достоевский то и дело ловил себя на мыслях самого неуместного свойства:

«Европа, Европа, а что в ней хорошего, в этой Европе? Сортиры чистые на вокзалах, и все. Срать туда ездить, а больше и делать нечего...»

А потом сразу же, без всякой связи:

«Если внимательно прочитать «Дао Дэ Цзин», оттуда следует, что всех журналистов надо незамедлительно повесить за яйца...»

Собравшись наконец, он отвратил внимание от блужданий ума и кое-как завершил молитву.

«Беси, — вздохнул он. — Только встанешь на молитву, подлетают. Раньше меньше терзали. Моложе был, чище и тверже... Ну ладно, теперь начнем...»

Отойдя в сторону, он поднял ладонь перед лицом — так, чтобы растопыренные пальцы накрыли лежащие впереди тела. Затем сосредоточился и потянул всем животом.

Сперва ничего не получилось — мешала какая-то внешняя сила. Достоевский нахмурился, пробормотал «прости, Господи» и потянул шибче.

Раздался щелчок — на шее одного из мертвяков лопнула цепочка с каким-то бесовским амулетом. После этого дело сразу пошло: голубоватый туман заструился от скрюченных тел к ладони, а от нее, пройдя через иньские меридианы руки, потек в висящую под мышкой тыкву-горлянку, где оседал, оплотнялся и превращался в жидкую голубую ману.

Души, хоть и мертвые, были у всех — кроме того кавалердавра, который уколол тайной иглой.

«Отчего-то такое чаще бывает именно с аристократами, — подумал Достоевский. — Уходит связь с высшим, всякое дуновение Бога, и на месте души остается только лужа яда для тайной иглы. Отсюда это постоянное стремление высших классов унижать, язвить и одеваться в особые одежды, всячески демонстрируя свое отличие от других. Демонстрировать... Это ведь от «демон». Надо будет сказать Федору Кузьмичу...»

Улов был отличный — маны набралось достаточно на пять боевых заморозок или одно желание. Когда голубой дымок иссяк, возникло обычное искушение: подойти к трупам и посмотреть, во что превратились их лица. Искушение было сильным, но он справился с ним, отвернулся и пошел назад к окопу.

«Надо в журнал занести. И не откладывая, прямо сейчас — а то опять забуду. Ведь уже хотел в прошлый раз, а не сделал...»

Сложив в углу ямы добычу, он отыскал карандаш поострее, подобрал номер «Эцуко», раскрыл на странице с правилами смерти и дописал в самом низу, экономя место:

— Высосав души, никогда не смотрите на лица. Да, это правда — они меняются. Но если вам любопытно узнать, как именно, приготовьтесь потерять аппетит на две недели вперед.

— Никогда не подходите к упавшему врагу без оружия наготове — он может быть еще жив!

Тут зажужжал вшитый в кожу дозиметр. Достоевский выругался, достал из кармана фляжку, допил коньяк и швырнул ее прочь из окопа — в сторону мусорной кучи.

— Голосуйте за чистый город, — пробормотал он и лег на тюфяк под фанерным навесом, замаскированным сухими еловыми ветками.

Теперь можно было расслабиться до утра, не опасаясь гостей: мертвые души избегали ходить по дороге, где несколько из них встретили окончательную смерть. Во всяком случае, день или два — пока трупы полностью не распадутся на элементы.

Открыв трофейного Конфуция, Достоевский стал листать его наугад. Чем дольше он читал, тем бессмысленнее казался текст — вернее, в нем все ярче просвечивал тот тонкий мерцающий смысл, которого много в любой телефонной книге. Видимо, иероглифы, использованные Конфуцием, указывали на давно ушедшие из мира сущности, и перевести его речь на современный язык было невозможно. Достоевский уже собирался кинуть книгу вслед за пустой фляжкой, когда среди словесного пепла вдруг сверкнул настоящий алмаз:

Конфуций сказал:

— Бывают три полезных друга и три друга, приносящих вред. Полезны справедливый друг, чистосердечный друг и друг, который много знает. А вредны льстивый друг, двуличный друг и друг красноречивый.

Достоевский закрыл книгу и мечтательно поглядел вверх, туда, где между краем тучи и крышей доходного дома виднелся лоскут неба.

«А ведь это правда. И про льстивых, и про красноречивых. Особенно про красноречивых... И про полезных тоже правда. Хотел бы я иметь чистосердечного друга, да еще такого, который много знает... Вот только где ж его взять?»

Дозиметр зажужжал снова. Достоевский тихо выругался. Каждый раз после того, как он возвращался в яму с добычей, приборчик начинал сигналить в два раза чаще обычного.

«Может, пыль приношу, — подумал он, открывая водку. — Хотя при чем тут пыль. Пыль всюду...»

Он сделал большой глоток и подождал, пока дозиметр стихнет.

«Теперь каждые пять минут будет зудеть. Ох, тоска. Напьюсь сегодня... Надо решить, что с маной делать, пока трезвый. А то опять начудачу...»

Он вынул тыкву-горлянку из-под мышки и похолодел — маны внутри не было. Совсем.

«Господи, треснула, что ли?»

Но горлянка была цела. Достоевский пару секунд хмуро размышлял, что случилось — а поняв, засмеялся.

«Это я желание загадал. Сам не заметил, надо же... Друга захотел чистосердечного... Умора. Рассказать кому — не поверят. Впрочем, кому я расскажу? Федору Кузьмичу, что ли? Ему неинтересно... Вот другу и расскажу, если сбудется...»

Маны было жалко — с ее помощью следовало решить какую-нибудь из практических проблем. Например, справить новые сапоги: снимать обувь с мертвяков было противно. Но случай и вправду был поучительный. И, главное, смешной.

Достоевский поставил штуцер у стены — так, чтобы был под рукой, — и попытался вернуться к чтению. Но уже темнело и не хотелось напрягать глаза — а зажигать свет на позиции не стоило. Тогда Достоевский лег на бок, закрыл книгу и подложил ее себе под голову.

В сгущающейся темноте от предметов постепенно оставались только расплывчатые контуры. Прямо впереди лежало ведро, повернутое к нему мятым дном, а справа — ящик от патронов. Они превратились в круг и квадрат, похожие на буквы «О» и «П».

«Что это может быть? — думал Достоевский, засыпая. — Оптина Пустынь... Как давно это было... Оптина Пустынь соловьев...»

XIV

Т. пришел в себя.

И сразу же понял, что напрасно это сделал — вокруг ничего не было.

Не было ни Ариэля, сидящего за машиной Тьюринга, ни самой машины Тьюринга, ни той ватной черноты, которую обычно называют словом «ничего». Вернее, чернота появлялась, но только после того, как Т. начинал вглядываться в окружающее и убеждался, что там не видать ни зги. А все остальное время не было даже ее.

Так прошло несколько секунд — а может быть, веков или тысячелетий.

В одну из этих секунд Т. понял, что видит вечность — и она именно такая, смутная, неопределенная и безмысленная, не имеющая о себе никакого понятия.

Поняв это, он испугался. А испугавшись, убедился, что все-таки существует.

«Надо постоянно что-то думать, а то исчезну совсем, растворюсь, как сахар... Думать что угодно...»

Но в окружающей неопределенности не было ничего, за что могла бы зацепиться мысль — и, после нескольких бессильных содроганий ума, Т. снова провалился в вечность.

«...Оптина Пустынь...»

Эта мысль привела его в себя. В вечности все было по-прежнему.

«Вот еще раз так нырну, — понял Т., — и никогда не вынырну... И на этом все? Неужели я просто возник на мгновение из серого сумрака, чтобы опять раствориться в нем без следа? И обещание чуда и счастья, которое было в небе, в листьях, в солнце — все ложь? Нет, не может быть... Думать! О чем угодно... Кстати, выясняются интересные вещи. Главные вопросы современности вовсе не «что делать?» и «кто виноват?». Они совсем другие — «где я?» и «кто здесь?». И в любой жизни рано или поздно наступает момент, когда это больше невозможно от себя скрывать. Но когда это наконец доходит, общественности уже ничего не объяснишь...»

Даже самая короткая остановка в мышлении была жуткой, потому что сознание начинало исчезать. Как выяснилось, оно было чем-то вроде напряжения между полюсами магнита: для его существования нужна была мысль и тот, кто ее думает, иначе сознавать было нечего и некому. Поэтому, чтобы сознание не исчезло, следовало постоянно его расчесывать, заново создавая весь магнит.

«Недаром, — подумал Т., — в мире столько суеты. Именно этим люди и занимаются — постоянно расчесывают себя и так называемую вселенную, чтобы не пропасть безо всякого следа. Граблями, телескопами, чем угодно. Прячутся от вечности, в которую не пронести ни крупицы того, чем мы когда-то были... А вот русский крестьянин не размышляет о загробном, а спокойно обустраивается в настоящем. И не надо искать ничего сверх простого народного разумения, ибо оно спасает от бездны. Когда умирает мужик, в бездну просто падать нечему. Это и есть единственное спасение, какое бывает. А вот жизнь, посвященная умствованию, как раз создает того, кто с ужасом в бездну рушится, не имея ни малейшего шанса, потому что какой тут, спрашивается, может быть шанс? Пока сохраняется тот, кто входит, оставь надежду, всяк сюда входящий... Верно сказано — будьте как дети. Ибо дети в подобных обстоятельствах никуда не падают — они сами бездна...»

Ум, лишенный опоры на органы чувств и предоставленный сам себе, оказался чем-то вроде листа бумаги, стремящегося повернуться к вечности под таким углом, чтобы вся его площадь исчезла, стянувшись в неощутимо тонкую линию.

«И сразу видно, — испуганно думал Т., — что никакого мыслителя за этими спазмами нет, а все спирали колеблющихся умопостроений — просто жульническая попытка заставить существовать то, чего на самом деле никогда не было. Мало того, что не было и нет, ему даже взяться неоткуда. Однако, хоть попытка совершенно жульническая, она все же какое-то время работала... Вот это и была жизнь».

Мысли приходилось вызывать насильно, словно рвоту — собственно, существование и казалось теперь подобием такой насильно вызываемой рвоты.

«Я думаю — следовательно, я существую, — вспомнил Т. — Кто это сказал? Картезий. Поразительно, какие головокружительные прыжки над безднами ухитряются совершать эти французы, выпив красненького. Или они этих бездн не видят? «Я думаю...» А вдруг думает кто-то другой? Кто-то вроде Ариэля? Ну откуда он, дурашка, знает, что это он сам? Впрочем, Картезий прав в том смысле, что это его «я» существует только до тех пор, пока он про него думает. Французу надо было говорить не «я думаю», а «думаю «я». А само это «я» ни думать, ни существовать не может, потому что исчезает сразу, как только Картезий перестает о нем размышлять, решив выпить красненького...»

Додумав эту мысль, Т. с ужасом понял, что за ней не заготовлено следующей — и с размаху исчез.

Чудовищным усилием воли он заставил себя вновь появиться из ниоткуда. Было очень страшно, потому что он не понимал, как он это сделал — и не знал, получится ли еще раз.

«Думать только о простом и конкретном, — решил он. — Просто вспоминать, что было раньше. И за это держаться...»

Т. вспомнил, как выглядела белая усадьба на холме из окна поезда. Потом он заставил себя во всех подробностях увидеть купе, Кнопфа у окна, реку, мост и корабль княгини Таракановой.

Это действительно позволяло держаться на плаву.

Чем сильнее Т. сосредотачивался на воспоминаниях, тем вещественней они делались — и постепенно ему стало казаться, что он видит подобие сна наяву. Кое-что было осознано и замечено только сейчас: например, у одного из спутников Кнопфа на пиджаке был значок общества Михаила Архангела, а в столовой корабля княгини Таракановой еле заметно пахло пачулями.

Вспомнился еще господин в котелке, с сигарой во рту, в коляске проехавший мимо Т. по улице в Коврове: господин, явно уверенный в надежности своего места в мире и незыблемости самого этого мира. И еще очень отчетливо нарисовалась трогательная девочка в розовом платье, пробежавшая по коридору гостиницы «Дворянская».

Однако воспоминания были подобны керосину в лампе: они постепенно выгорали. Неизвестно, сколько прошло времени, но, когда память стукнулась в последнее доступное — взрыв у заброшенной лодочной станции, — весь контур только что отшумевшей жизни обрел окончательную завершенность. На ее последней странице уже стояла точка; теперь нельзя было поменять ни единого знака. Воспоминания кончились, и Т. с тоской догадался, что вот-вот вновь провалится в несуществование опять: пища, позволявшая рассудку существовать, подошла к концу.

«Может быть, — подумал Т., — это даже не я сам вспоминал? Может, кто-то меня на начало перематывал? Что теперь делать-то? Как задержаться? Будить желанья? Пусть самые темные и низменные... А они у меня есть? Вот Аксинья... Хороша, да... Любил ли я ее на самом деле? И помнит ли она обо мне? Не тяготится ли разлукой? Впрочем, найдет себе кого-нибудь другого... Не говоря уже о том, что это все равно не она, а чертов Митенька...»

Но Аксинья все равно вспомнилась так ослепительно-ярко, что на миг заслонила собой нависающее со всех сторон небытие.

«А жизнь ведь и правда подобие текста, который мы непрерывно создаем, пока дышим. Как это Ариэль говорил, машина Тьюринга? Нам кажется, мы что-то делаем, решаем, говорим, а на деле просто каретка бежит над бумагой, считывает один значок и печатает другой. Это и есть человек...»

Сделав усилие, Т. вспомнил слова Ариэля в точности:

«А потом этот непонятно кем написанный текст пытается сам что-то такое сочинять и придумывать — ведь просто уму непостижимо. Дедушка говорил, человек настолько призрачное существо, что для него вдвойне греховно плодить вокруг себя новых призраков...»

«Греховно? — подумал Т. с надеждой. — Грех? Вот это уже интересно. Ведь если будет грех, тогда будет и грешник. Тут никаких сомнений. Может, хоть за это зацепимся? Вот только как нагрешить без тела? Проблема... Богохульство? Вряд ли. Кому оно тут нужно... Разве действительно новых призраков наплодить. Что для этого делает Ариэль? Берет и пишет. А тут ни пера, ни руки, ни стола, ни бумаги...»

Т. попробовал представить себе гусиное перо.

Это получилось.

Тогда Т. вообразил деревянный письменный стол со стопкой бумаги.

Это тоже вышло сразу, и очень удачно — стол получился таким отчетливым, что на его рабочей поверхности виден был рисунок косо пройденных годовых колец, складывающихся в подобие женской фигуры с преувеличенно толстыми ногами и множественным ожерельем на длинной шее. Бумага тоже получилась отлично, видна была даже фактура. А рядом с бумагой без особых усилий возникла горящая свеча и бронзовая чернильница в виде лебедя, у которого между крыльями поблескивало маленькое черное озеро.

Но после этого исчезло перо. А когда удалось вернуть перо, исчезли стол, бумага и чернильница.

«Вот стол, — подумал Т., усилием воли возвращая стол на место. — Где он стоит? Стол должен стоять в комнате...»

Однако вместо комнаты вокруг возникла совершенно отчетливая брезентовая палатка вроде армейской. Но Т. не успел испугаться — палатка сразу исчезла.

На миг он почувствовал такое безграничное одиночество, что оно показалось ему физической болью.

«Не сдаваться. У комнаты должны быть стены. Хотя бы одна стена».

Он посмотрел туда, где следовало быть стене, и действительно ее увидел — не столько увидел, сколько создал своим взглядом. Потом он точно так же увидел остальные стены. Комната словно появлялась вслед за перемещением его внимания — вернее, пока еще не комната, а четыре поочередно возникающие стены, покрытые дубовыми панелями. На одной из них висела импрессионистская зарисовка Елисейских Полей в золоченой раме: приблизительные лошадиные крупы, а над ними — желтые и красные пятна огней, размытые вечерним туманом.

Т. поднял взгляд, затем опустил его, и у комнаты появились пол и потолок — но исчезли стены. Когда он перевел взгляд на стену, она послушно возникла, но теперь без картины. И еще исчез потолок.

Через несколько минут ему все-таки удалось собрать комнату воедино. Она напоминала гостиничный номер, чисто убранный и вполне обычный — только без окон и дверей, как в детской загадке.

«И хорошо, — решил Т. — Не нужны никакие двери и окна. Кто его знает, что за ними...»

Думать об оставшемся за стенами не следовало — бездна могла ворваться внутрь. Меньше всего Т. хотелось снова исчезнуть без всякой гарантии, что удастся вернуться назад.

«Впрочем, — подумал он, — почему бездна? Я ведь «бездну» вообразил точно так же, как эту комнату, чтобы хоть во что-то упереть взгляд. Потому что на самом деле... Даже не знаю, как сказать... Впрочем, я опять думаю не о том, о чем надо...»

Т. торопливо осмотрел комнату, желая убедиться, что в силах поддерживать ее существование. Усилие оказалось чрезмерным — комната мгновенно наполнилась множеством предметов, которых секунду назад не было. Теперь на стенах висели тирольская шляпа с пером, рога оленя, двустволка, красные бархатные шторы (окон за ними так и не появилось), и еще две керосиновые лампы, дававшие яркий до белизны свет. Двери по-прежнему не было. Т. перевел взгляд на стол.

«Перо не может просто висеть в воздухе, — подумал он. — И само бегать по бумаге. Нужна рука...»

Представить собственную ладонь оказалось сложнее всего. Выяснилось, что Т. совершенно не помнит, как она выглядела: все прошедшие перед его мысленным взором руки — пухло-короткопалые, красные, бледно-тонкие, смуглые, тронутые азиатской желтизной, — явно принадлежали другим. В конце концов Т. вообразил кисть в белой лайковой перчатке.

Рука в перчатке после некоторой неловкой паузы подняла перо, макнула его в чернильницу и провела по бумаге короткую черту.

Перо бросало на бумагу двойную тень. В ярком керосиновом свете лист был четко виден; различимы были даже мелкие поры бумаги и тончайшие, почти невидимые черные волоски вокруг оставленной пером линии — наивные попытки чернил вырваться на свободу, ускользнув в капилляры бумаги. Т. усмехнулся.

«Вот так и человек, — подумал он. — Куда бежать? Действительно, куда бежать, если все на свете — просто текст, а лист, перо и чернила у того, кто чертит буквы? Впрочем, сейчас их черчу я сам... Но кто тогда я сам? Уж не Ариэль ли?»

Эта мысль показалась невозможно жуткой.

«Работать. Русскому крестьянину были бы смешны проблемы праздного барского ума, застрявшего в бесконечности. Потому что русский крестьянин знает только работу с утра до вечера. Вот и мы будем работать не отвлекаясь. Попробуем-ка что-нибудь написать...»

Перо коснулось бумаги и вывело:

РЕКА

Т. сразу же увидел эту реку — она была изумрудно-зеленой и неслась мимо рыжих каменных уступов, над которыми поднимались черепичные крыши приземистых белых домов. Кажется, это было где-то в Италии.

«Интересно, — подумал Т. — Откуда взялось остальное — берега, дома? И можно ли все это изменить?»

Обмакнув перо в чернильницу, он дописал:

РЕКА, СКОВАННАЯ ЛЬДОМ

И река стала другой. Вместо изумрудной ленты перед Т. возникло бескрайнее ледяное поле — река сделалась очень широкой. Рыжие камни берегов исчезли. Все вокруг теперь покрывал снег. Стоял зимний вечер; в просвете желто-синих облаков горел красный глаз заходящего солнца.

Т. почувствовал, что его переполняет веселая сверкающая сила, похожая на тот солнечный изумрудный поток, который явился ему в самом начале.

«Значит, я и правда все могу, — подумал он. — И нет ни Ариэля, ни его подручных. Кто теперь мой создатель? Я сам! Наконец... Можно придумать себя заново. Впрочем, второпях ничего менять не будем. Для начала вполне сгодится граф Т. Первым делом следует выбраться из этого лимбо... Хотя бы туда же, откуда мы сюда попали. Попробуем-ка самый короткий маршрут...»

Перчатка приблизилась к листу и быстро застрочила:

Река, скованная льдом, несомненно, была Стиксом, отделявшим мир живых от того, для чего в человеческом языке нет слов. Трехглавый Кербер, страж загробных врат, был где-то рядом — это делалось ясно по тоскливому ужасу, волнами проходившему сквозь душу. Но граф Т. пока что не видел стража. Он шел по берегу, направляясь к заснеженным руинам, видневшимся на краю ледяного поля. Берег, по которому он шел, был берегом смерти...

Грозные цвета заката ворвались в сознание с такой силой, что рука в перчатке исчезла. Было непонятно, откуда возник целый мир, реальный и ослепительно-яркий: Т. никогда в жизни не видел ничего подобного.

Огни заката постепенно померкли, и Т. опять стал видеть вокруг комнату. Она изменилась. Тирольская шляпа и оленьи рога исчезли, бархатные шторы тоже — зато появилась целая коллекция изображений кошек.

Самым большим была черная африканская маска с загадочно чернеющими провалами глаз и усами из жгутов соломы. Под ней на стене висела полка, на которой стояли самые разнообразные коты из терракоты, крашеной глины и фаянса — особенно выделялся среди них благородный ориентальный зверь желтого цвета с колотушкой в одной руке и веером в другой.

Почему-то одна из стоящих на полке кошек — небольшая египетская статуэтка черного цвета, очень древняя по виду, — показалась Т. невыразимо жуткой. В ее темно-зеленых миндалевидных глазах было что-то засасывающее: Т. почудилось, что он может стечь в них, как дождевой ручей в канализационную решетку, и он быстро отвел взгляд.

«Однако тут неуютно, — подумал он. — Но зачем мне теперь эта комната? Главное помнить, откуда берется мир. Раньше его создавала чужая воля, а сейчас... Посмотрим, на что я способен сам...»

Вокруг тем временем появилось еще несколько полок с кошками. Избегая смотреть на них, Т. перенес внимание на руку в белой перчатке. Рука обмакнула перо в чернильницу и поднесла его к бумажному листу. С пера на бумагу упала капля чернил и превратилась в аккуратную круглую кляксу. Мокрая поверхность кляксы, отразив огонек лампы, стала на миг совсем белой — и Т. почудилось, что на бумаге перед ним лежит серебряная монета.





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 214 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.02 с)...