Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Свободный художник 2 страница



Своеобразно понимая историю, Шевченко часто спо­рил с Костомаровым, шумел, бегал по комнате. Костома­ров говорил спокойно:

— Нет, ты постой! Скажи, откуда ты это берешь? Из каких источников? Тарас, я тебе говорю вещи, дока­занные в книгах...

— Да боже ж мий милый! Шо мени з твоих источникив!.. Брешешь ты, та и годи!

Грузный и добродушный украинец Хома, слуга Кос­томарова, ходил за хозяином как за ребенком. Толстые называли его «верным Лепорелло», хотя историк никак уж не походил на Дон-Жуана.

Неизменно теплые отношения с историком Алексей Константинович сохранял всю жизнь. Костомаров любил писать шутливые письма на стилизованном под древне­русский языке, и Толстой отвечал ему такими же письма­ми. Вот как Толстой приглашал Костомарова приехать погостить в Пустыньку:

«Муже доблий и маститый! Благоуханные, кабы миррою пропитанные речи твои, мудрыми каракули изображении, приях и вразумих, и тако в грядущий день субботний,иже в девятый час, обрящеши в Саблине зимний воз на полози, глаголемый сани... Вси биют ти челом и ждут тя, аки сына блудна и манну небесну. Престани же пасти порося твоя и воротися во храмину, для тя изготовленну.

Худый, окаянный и блудный раб твой и скверно­словец

Алексий.

Пустынище, в день, глаголемый среда, солнцу зашедшу».

И как тут не вспомнить концовку «Истории государ­ства Российского от Гостомысла до Тимашева», которую написал примерно в то же время, что и приглашение Костомарову, «худый смиренный инок, раб божий Алек­сей».

Костомаров был антинорманистом и выводил Варягов-Русь не из Скандинавии, а из Жмуди. Толстого же счи­тают норманистом на том основании, что его «Исто­рия...» начинается с такого рассуждения о варягах:

Ведь немцы тороваты, Им ведом мрак и свет, Земля ж у нас богата, Порядка в ней лишь нет.

Он заставляет Рюрика с братьями говорить на со­временном немецком солдафонском языке, как и Свято­слава с Владимиром.

Что Толстой был человеком остроумным — общеизве­стная истина. Но юмористом, в нынешнем понимании этого слова, его никак не назовешь. Алексей Толстой в нашей литературе явление уникальное. В его сатирах ве­селая игра словом, блеск литературный сочетается с уди­вительной меткостью и глубиной мысли.

И опять же, как и в сочинениях Козьмы Пруткова, сатира его имеет много доньев. Остроумные и подчас злые характеристики русских монархов лежат на поверх­ности. Привлекая видимой разоблачительной язвитель­ностью, они сделали «Историю» одним из самых популяр­ных произведений своего времени. Она ходила по рукам в невероятно большом количестве списков, так как не мог­ло быть и речи о представлении ее в цензуру из-за ка­жущегося отсутствия каких бы то ни было иносказаний.

Но в том-то и дело, что иносказания были. За нарочитой легкомысленностью и задорным ритмом стихов трудноуглядеть насмешку не над историей своего наро­да, а над самими историками. Имя им легион. От офи­циально-фундаментальных ученых с их елейно-скучными характеристиками до злорадных выкапывателей очернительных фактиков, в которых будто бы и заключалась историческая истина.

Алексей Толстой не задыхался от злобы, не выиски­вал фактики, чернящие парод, не перечеркивал прошлого. Он говорил как свой среди своих. Русский человек, если он и осуждал предков, то с надеждой, что это будет уро­ком на будущее. Что бы там ни говорили, он был чело­веком своего времени, и сатиры его были современными и своевременными.

На его глазах развертывались чернильные битвы норманистов и антинорманистов. Но не будем вникать в сот­ни томов, доказывавших, что Рюрик был скандинавом-немцем, литовцем, прибалтийским славянином... (Послед­нее для Толстого, судя по некоторым интересовавшим его фактам, было само собой разумеющимся.) Взглянем на послепетровских российских монархов, по крови и духу совершенных немцев. Так отчего бы и Рюриковичам не заговорить рублеными немецкими фразами, исподволь напоминая о тех временах, когда

Ходить бывает склизко По камешкам иным, Итак, о том, что близко, Мы лучше умолчим.

Давно уже замечено, что Толстой добивался комиче­ского эффекта употреблением современных бытовых сло­вечек в нарочито торжественной речи. Это совсем уж сплетало историю со временем Тимашева, ставшего ми­нистром внутренних дел, и барона Ивана Осиповича Велио, директора почтового департамента, заглядывавшего в

чужие письма.

Шутки шутками, а в насмешках над историками и со­временными Толстому министрами проглядывала еще в боль поэта за русское неумение процветать, несмотря на природные богатства огромной страны, трудолюбие ее на­рода, обилие светлых умов.

Однако вернемся к профессору Костомарову, который, судя по письмам Толстого, не раз помогал ему в изуче­ния исторических материалов и оценке уже написанного с научной точки зрения. И к антинорманистским взглядам Костомарова, который в 1860 году напечатал в «Со­временнике» статью «О начале Руси» с эпиграфом из ли­товской песни: «Выбежали, выбежали двое молодых плов­цов из села Руси... О Русь село: там растет цветочек, ку­да мое сердце стремится!» Он вспомнил Ломоносова, вы­водившего варягов из славян, вспомнил академиков-нем­цев, изощрявшихся в доказательствах нерусского проис­хождения Рюрика. Задел он и Погодина с его книгой «Норманнский период русской истории». Погодин вызвал Костомарова на дуэль, но не стреляться предлагал, а спорить публично. Сейчас даже трудно поверить, какой ажиотаж вызвало это событие. О готовящемся диспуте вели переписку министры. Две тысячи билетов были рас­хватаны за несколько часов. В сенях Петербургского университета, где продавали билеты в пользу нуждаю­щихся студентов, вскоре их перекупали уже по пятиде­сяти рублей. П. А. Вяземский и В. Ф. Одоевский и те про­никли 19 марта 1860 года в зал «по знакомству» и при­строились кое-как. Давка была страшная. Толпы безби­летных осаждали университет. Во вступительном слове ректора университета П. А. Плетнева прозвучало удив­ление по поводу такого интереса у молодого поколения «к предмету самому темному и неопределенному», неспо­собному, казалось бы, вызвать ничего, кроме скуки.

Наступала зрелость русского общества, желавшего по­знать себя и свое прошлое. Публика шумела, разража­лась неистовыми аплодисментами при репликах «дуэлян­тов», порой заглушая и саму дискуссию. Костомаров брал верх.

Михаил Петрович Погодин устало сказал:

— Уступите мне хоть то, что норманны были каплей вина в славянском стакане; она все-таки как ни мала, а весь стакан окрасит.

- Капля вина не окрасит славянское море, — отве­тил Костомаров.

— Уступите же мне хоть эту каплю, у меня гомеопа­тические требования.

— Я не верю в гомеопатию. Под конец Погодин воскликнул:

— Да здравствует Русь, от кого бы она ни происхо­дила!

Студенты на руках вынесли «дуэлянтов». Долго еще в журналах гремели отклики на этот диспут. Чернышев­ский выступил против Погодина. В декабре 1861 года Петербургский университет из-за студенческих беспорядков был закрыт, а за семь дней до этого Костомаров писал: «Университет стал для меня не­выносим так же, как прежде я любил его. Помилуйте: аресты повторяются, шпионы шныряют между студен­тами, и каждое неосторожное слово передается в III От­деление...»

В Дрездене, основательно устроившись с осени 1862 го­да на Каролаштрассе, 8, Алексей Константинович погру­зился в работу над трагедией «Смерть Иоанна Грозного», первые акты которой нахваливала и уже собралась пере­водить Каролина Павлова, сказавшая как-то, что Толстой на Ваньках выезжает, с чем тот охотно согласился: «Имя «Иван» — нечто вроде плодоносной почвы для меня: св. Иоанн-евангелист (из «Грешницы». — Д. Ж.), св. Иоанн Дамаскин, Иван Грозный и, наконец, Дон Джованни (Дон-Жуан. — Д. Ж.)».

Как бы Толстой ни защищался от нападок на «Князя Серебряного», в душе он понимал, что в этом романе Иван Грозный изображен односторонне. Романиста по­давлял авторитет Карамзина. Он не понимал историче­ской необходимости укрепления царской власти. Возму­щался излишней жестокостью Ивана Грозного, от кото­рой простой народ страдал не меньше бояр.

Но неужели не надоела ему растянувшаяся более чем на десятилетие попытка создать «изображение общего характера целой эпохи»? Почему он обратился вновь к XVI столетию? Это очень трудно — возвращаться к думаному-передуманому, хотя, казалось бы, все под рукой: и знание эпохи, и представление о характерах историче­ских лиц. Другой бы все бросил и занялся делом, суля­щим новые впечатления, новые открытия. Но Толстой был человеком упорным. Он вернулся к прежней теме, пере­борол в себе возникшее было отвращение к тому, что уже навязло на зубах. Но он не стал перерабатывать для сцены «Князя Серебряного», а задумал историческую тра­гедию.

Толстой вовсе не собирался следовать примеру Сума­рокова, Княжнина, а тем более сонма русских драматур­гов, которые, подобно Озерову или Кукольнику, создава­ли ходульно-величавые трагедии, изгнанные со сцены окрепшей натуральной школой. Но верный своему прин­ципу говорить и действовать вопреки господствующему мнению, он взялся за историческую трагедию как за не­что, доказывающее его приверженность «чистому искус­ству», независимому от решения животрепещущих во­просов.

Другое дело — что у него получалось. И как бы по­том ни толковались трагедии Толстого (семь лет жизни отдано будет трилогии), принципы его удивительно со­звучны мнению Пушкина, отрицательно относившегося к французской современной трагедии, в которой какой-ни­будь римский Тиберий шестистопными стихами намекает на мысль, заложенную в передовицу вчерашней париж­ской газеты.

В первых двух действиях уже лежит начало всех кон­фликтов, намечены все характеры, которые получат пол­ное развитие не только в «Смерти Иоанна Грозного», но и в двух других трагедиях трилогии, что позволяет думать о раннем и далекоидущем, но пока потаенном замысле Толстого.

Видимо, Толстой с самого начала решил не быть исто­рическим буквалистом. Он «сжимал в небольшое про­странство» множество событий, давал свое толкование ха­рактерам исторических лиц, потому что именно так, по его мнению, лучше раскрывалась правда истории, не го­воря уже о главном — единстве и гармонии самого произ­ведения, о его воздействии на зрителя, о чем драматург заботился с первых же стихов трагедии. Позже он скажет:

«Поэт же имеет только одну обязанность: быть вер­ным самому себе и создавать характеры так, чтобы они сами себе не противоречили; человеческая правда — вот его закон; исторической правдой он не связан. Уклады­вается она в драму — тем лучше; не укладывается — он обходится и без нее. До какой степени он может поль­зоваться этим правом, признаваемым за ним всеми эсте­тическими критиками, начиная от Аристотеля до Рётчера и Белинского, — это дело его совести и его поэтиче­ского такта». Сказано слишком резко и неточно — речь идет лишь о праве художника на анахронизмы, на домыс­ливание фактов, а не об исторической правде...

Действие трагедии происходит в 1584 году, но начи­нается она с желания царя отречься от престола, а это событие, как и убийство сына, как и осада Пскова, про­изошло тремя годами ранее... Не будем перечислять ана­хронизмы и художественные вымыслы Толстого... Может быть, стоило бы только сказать, как Толстой выдвигает сразу же на первый план умного и дальновидного Годунова, которому предстоит проявить себя самым активным образом во всех трех трагедиях. И еще. Толстого обыч­но упрекаютв том, что он,решая темы «в индивидуально-психологической плоскости», мало уделяет внимания народу и его роли в истории. Это верно. Но если у Пуш­кина отрицательное отношение народа к происходящим в «Борисе Годунове» событиям усматривают в реплике: «Народ безмолвствует», то у Толстого во втором же дей­ствии народ становится слепым орудием различных по­литических сил, использующих его недовольство в своих

интересах.

Боясь усиления влияния Годунова, бояре сговари­ваются извести его, и Михайло Нагой говорит:

Теперь у нас везде, по всей Руси, Поветрие и хлебный недород. Уж были смуты: за Москвой-рекой Два бунта вспыхнуло. В такую пору Народ озлоблен; рад, не разбирая, Накинуться на первого любого. От нас зависит время улучить И натравить их в пору на Бориса!

Толстой полон сочувствия к простым людям, но он не видит никакой возможности, чтобы они сами могли улуч­шить свою участь, поскольку возглавить толпу способна только личность, а ему трудно представить себе лич­ность, не преследующую в политике эгоистических инте­ресов. Немало героев наделено им благородными каче­ствами, но при этом все они оказываются неспособными к государственной деятельности. «Такие люди, — скажет Толстой, — могут приобрести восторженную любовь своих сограждан, но они не созданы осуществлять пере­вороты в истории».

Вот уже двенадцать лет они живут вместе, а еще не венчаны. Кажется, вечность прошла с их встречи на бале-маскараде, но они не замечали перемен друг в друге. Софья Андреевна ворчала па Алексея Константиновича за то, что он без конца курит свои толстые пахучие сига­ры и дым слоями висит до утра в его рабочем кабинете. В такие ночи Софья Андреевна тоже не спит, читая за­пойно в своей постели.

Если на Каролаштрассе, 8 заглядывал кто-либо из старых друзей, в глаза ему бросалась разительная пере­мена во внешности Алексея Константиновича. Он погрустнел, от прежнего румянца не осталось и следа — лицо стало землистым, черты его словно бы отяжелели, укруп­нились, под глазами напухли мешки. Он болел, тяжко болел. У него и прежде бывали головные боли. Ныла но­га, что не позволило в свое время совершить вместе с полком поход до Одессы. Но теперь, казалось, разлади­лось все — словно огнем прожигало желудок. Толстого часто тошнило и рвало. Были приступы удушья, появи­лись боли в области сердца...

Опытные немецкие врачи часто навещали его, качали головами и писали рекомендательные письма к колле­гам — кто в Шлангенбад, кто в Карлсбад, к целебной во­де которого и знаменитому тамошнему профессору Иоси­фу Зегену поэт будет возвращаться до конца своей жизни.

Из Дрездена они с Софьей Андреевной наезжали в другие немецкие города в ту зиму. Побывали в Берлине, где познакомились с историком Шлейденом, политиком Дункером и писателем Ауэрбахом, который издал пяти­томное собрание сочинений Спинозы в своем переводе и нашел в Бахметевой большую почитательницу этого фи­лософа.

Да, Софья Андреевна снова стала Бахметевой, так как бракоразводный процесс ее с Миллером закончился. Те­перь они с Алексеем Константиновичем могли обвенчать­ся, что и сделали в дрезденской православной церкви, стоящей неподалеку от вокзала Нойштадт и поныне.

Событие это имело место 3 апреля 1863 года при весь­ма небольшом стечении народа. Шаферами на свадьбе Толстого были специально приехавшие Николай Жемчужников и Алексей Бобринский. Известно еще, что в Дрездене в то время находился Анатолий Гагарин, пле­мянник старого знакомого Толстых, генерал-майора я вице-президента Академии художеств князя Григория Га­гарина, прославившегося своими рисунками, сделанными на Кавказе, росписью Сионского собора в Тифлисе и со­зданием при академии музея древнехристианского искус­ства. Он все говорил Толстому, что намеревается иллю­стрировать «Князя Серебряного». Алексей Константино­вич давал ему на сей счет советы, но намерение Гагарина почему-то не осуществилось.

Вскоре после свадьбы Алексей Толстой оказался гос­тем «Матицы сербской» в Бауцене, небольшом городке близ Дрездена.

Но что это за «Матица сербска»?

Некогда племена западных славян населяли Европу до самого Гамбурга на севере и до Венеции на юге. Они были язычниками, враждовали друг с другом и не могли противостоять натиску германцев, уже принявших хри­стианство и образовавших гигантскую империю. Запад­ные славяне частью были перебиты, а частью германизи­ровались настолько, что потом об их происхождении на­поминали лишь сохранившиеся в названиях немецких го­родов и фамилиях корни славянских слов. И только лу­жичане (сербы, зорбы, венды), покоренные впервые при Карле Великом, еще долго сопротивлялись, в IX веке жили под защитой великоморавского князя Святополка, но потом их вождей истребили, а земли были переданы во владение немецким рыцарям и монастырям. Однако лужицкие сербы, укрывшись на незавидных землях, либо в горах, либо на болотах, сумели сохранить в деревнях свой язык, одежду и жизненный уклад. Короче говоря, к XIX веку в немецком море оставался славянский остро­вок, насчитывавший всего около двух сотен тысяч чело­век. К тому времени лужичанам разрешили снова селить­ся в городах, и в Бауцене, или Будишине (по-сербски), образованные патриоты стали бороться за возрождение сербского языка, появились национальные общества, пе­риодические издания, возникла своя литература. Стара­ниями Яна Смоляра и других в 1845 году была основа­на, а в 1847-м разрешена «Матица сербска». Такие мати­цы (матки, королевы пчел), просветительские общества, уже существовали у чехов и южных славян, не обладав­ших независимостью, и призваны были защищать инте­ресы народа, пробуждать в нем национальное самосозна­ние путем выпуска патриотических книг, устройства чи­тален, концертов, вечеров...

Ян Смоляр, однолетка Толстого, часто бывал в Рос­сии, запасался книгами, собирал деньги. Он познакомился с Толстым через славянофилов. В ноябре 1859 года Тол­стой вместе с Хомяковым и Кошелевым пожертвовал на духовное возрождение лужицких славян пятьсот рублей. Ян Смоляр выпускал на собранные деньги народный ка­лендарь, учебники, переводы «Отголосков русских песен» Челаковского, «Краледворской рукописи»...

Алексей Константинович с сочувствием следил за возрождением славянской культуры и помогал чем мог. Так, летом того же, 1859 года он встречал на Черниговщине двух молодых южных славян — Барьяктаровича и Симича, которые шли пешком из Болгарии в Петербург. Он дал им письмо к Ивану Аксакову с просьбой их «при­нять, обласкать и определить» в Московский университет снабдив деньгами из литературных гонораров, причитаю­щихся с «Русской беседы».

Ян Смоляр тоже присутствовал на венчании и пригла­сил Толстого в Бауцен. Уже восьмого апреля председа­тельствовавший на заседании «Матицы» профессор Якуб Бук представил Алексея Константиновича и Анатолия Евгеньевича Гагарина присутствовавшим, и те устроили гостям овацию. Толстой прочел стихотворение, обращен­ное к Смоляру. Это была импровизация, в которой каж­дое четверостишие кончалось возгласом «Слава!». Изве­стно также, что 9 апреля Толстой стал крестным отцом девочки, родившейся в семье директора радворской шко­лы Якуба Краля и получившей имя Мария-Мадлена.

Впоследствии Толстой не раз возвращался в своих балладах к славянской старине и, в частности, к XI веку, к крестовым походам на прибалтийских славян. Так, ге­рой его баллады «Боривой» вымышлен, но неудачный поход немецких князей и датских королей Свенда III и Кнуда V на бодричан был действительно предпринят в 1147 году. У Толстого епископ Эрик благословляет союз­ников теми же словами, что были выдавлены на пряжках у солдат гитлеровского вермахта:

«С нами бог! Склонил к нам папа Преподобного Егорья, — Разгромим теперь с нахрапа Все славянское поморье!»

Свен же молвит: «В бранном споре Не боюся никого я, Лишь бы только в синем море Нам не встретить Боривоя»,

Но, смеясь, с кормы высокой Молвит Крут: «Нам нет препоны: Боривой теперь далеко Бьется с немцем у Арконы!»

Не говоря уже о великолепных рифмах, о неизмен­ной иронии, отметим блестящее знание истории (хотя и тут Толстой не придерживался действительного хода со­бытий).

Стоит заглянуть в историю, чтобы поближе познако­миться с могучим племенем бодричан, или ободритов, или рарогов, что означает один из видов сокола. Был городРарог, ставший Мекленбургом, который назывался у датчан Рёриком или Рюриком, а это оказывалось хоро­шим подспорьем для тех антинорманистов, которые вы­водили варягов из прибалтийских славян, а Рюрика из князей ободритов. Сам Толстой в силу романтичного склада ума склонялся в своих балладах к отождествле­нию варягов и викингов-норвежцев, что неверно, так в ле­тописях норвежцы-мурмане перечислены наряду с варя­гами. Но его интересовало и таинственное вольное брат­ство воинов, обитавших на острове Рюгене, Руге, Руяне, Буяне русских сказок. Как только не называли их — руги, рутены, руяне, руссы, раны... Они носили алые плащи подобно нашим Рюриковичам и поклонялись глав­ному божеству балтийских славян Световиту, каменный храм которого находился в крепости Арконе, на самой се­верной оконечности Рюгена.

Световит — бог света, солнца. И его антипод — Чернобог.

Толстой бывал на Рюгене, смотрел на валы Арконы, возносящиеся над обрывистым меловым берегом, и остат­ки Кореницы, где когда-то стояли три великолепных хра­ма, в одном из которых находился дубовый безобразный истукан, изображавший бога войны Ругевита. Толстой читал у Саксона Грамматика об обычаях и божествах местных жителей. В Бергене, самом крупном городе Рю­гена, и сейчас можно увидеть в старинной церкви высе­ченное в камне одной из колонн изображение богатыря, держащего в руках большой рог. Голова его обрита, и оставлен лишь на макушке длинный чуб, «оселедец», на­подобие того, какой носил, по описаниям, наш великий полководец Святослав. Кстати, мать его Ольгу византий­цы называли «королевой ругов». Боривой мог сказать:

Я вернулся из Арконы, Где поля от крови рдеют, Но немецкие знамена Под стенами уж не веют.

В балладе «Ругевит», написанной, как и «Боривой», летом 1870 года, Толстой рассказывает уже о событиях 1168года, когда руяне были покорены, а храмы их раз­громлены. Световита и Ругевита выволокли из Арконы и Кореницы и сожгли. Изображая гибель Ругевита, поэт как бы смиряется с тем, что балтийские славяне утрачи­вают не только свободу, но и гибнут как нация. То, что датчан ведет король Вальдемар I, с материнской стороны внук Владимира Мономаха, служит утешением Толстому гордившемуся тесными связями домонгольской Руси со всей Европой. Трудно работать, когда задыхаешься от астмы, когда болит спина и желудок, когда надо переезжать с курорта на курорт в поисках облегчения от недугов. Спутник в этих скитаниях попался ему неважный. Гагарин оказал­ся сварливым болтуном. О нем Толстой часто упоминает в письмах к Софье Андреевне, которая уехала в Россию, соскучившись по братьям и племянникам.

Письма шутливые, но что это за шутки! В Шлангенбаде он старается много гулять, в лесу увидел улиток. «У всех на правом боку была дыра, чтобы дышать, а у меня... нет такой дыры, и я должен дышать через гор­ло», которое сжимают спазмы. Вскоре он уже во Франк­фурте — путь его лежитв Карлсбад через красивейшие города Германии — Эйзенах и крепость Вартбург, свя­занные с именами Лютера и Баха, Эрфурт, Веймар, а сердце его в России, с Софьей Андреевной. Красиво тут, слов нет, но если тяжела голова и дышать нечем, то ка­кие уж красоты... «Погано, скверно» — прорывается сквозь шутки. Была б здесь Софи, сыграли б с ней в шахматы, что ли... «Пожалуйста, — пишет он ей, — купи себе что-нибудь хорошее, я после проиграю его тебе в шахматы!» Даже в Праге ему было жить нехорошо, «хотя много интересного». К началу июня добрались до Карлсбада...

В этих местах некогда тоже жили славяне, но потом их оттеснили на восток, и в XIV веке немецкий импера­тор Карл IV основал в узкой долине речки Тепла горо­док во свое имя, охотился там и лечился. Начало рус­скому паломничеству в Карлсбад положил Петр I, об эксцентричном поведении которого здесь осталось много легенд, есть также улица его имени. К концу XVIII века предприниматель Ян Пупп построил первое курортное здание с залом. В его память и по сию пору стоит зна­менитый отель «Пупп». Кто только не лечился в Карлсбаде — Бетховен, Шиллер, Гёте, Гумбольдт, а в XIXвеке трудно, пожалуй, назвать классика русской литературы, который бы не побывал здесь.

Толстой начал лечение с пеших прогулок. В первые же дни он вставал в пять утра и ходил по живописным окрестностям Карлсбада часов до девяти вечера. С утра пил по шесть стаканов воды из Мельничного источника, к которому с раннего утра выстраивалась очередь. Док­тор Зеген сказал ему, чтобы он не слишком много ходил и не выбивался из сил.

В газетах много писали о польском восстании и о том, как жестоко подавлялись выступления повстанцев гене­ралом Муравьевым. Алексей Константинович интересо­вался этими событиями и особенно реакцией обществен­ности на родине. Он просил Софью Андреевну присылать русские газеты. Жестокость Муравьева претила ему, и он потом использовал свои связи, чтобы подорвать влия­ние «Вешателя». Неистовство Каткова, который как-то особенно злобно выступал в своих статьях против поля­ков, отвратило от него Толстого.

Но как же надо тосковать по родине, если в письмах Толстой почти не удосуживается писать об улицах и па­мятниках, которыми так богат Карлсбад, а о природе го­ворит только тогда, когда она напоминает ему края иные... Вот они с Гагариным ходили к горе Аберг и вос­торгались пейзажами. «Между прочим, там есть одно плоское место с лесом, с рожью и с иван-чаем, совершен­но как в России, и такое прекрасное, что я все думал о тебе, и как оно тебе бы понравилось, — пишет он Софье Андреевне. — А одно здесь место есть, на берегу Теплы, за городом, точно как пустыньский луг, который примы­кает к Никольскому, и растут в нем все те цветы, как и в Пустыньке, совершенно те же самые, так что Гагарин и я — мы закричали. И чеберу здесь много, и сеном пах­нет, и очень, очень хорошо вообще...»

Разумеется, приходилось поддерживать светские зна­комства, присутствовать в концертах, которыми славился Карлсбад. Так, Толстой общается с прусским королем, о котором ему нечего сказать, разве что упомянуть толстый гладкий белый загривок. «Король прусский очень добрый, Бог с ним! Пусть живет», — равнодушно замечает Тол­стой. Иногда он пьет чай у Мещерских, Виельгорских и Других петербургских знакомых. Обедает у великой кня­гини Елены Павловны, хлопоча заодно о пенсии для Ка­ролины Павловой.

А работа подвигается вяло. Правда, уже написано третье действие «Смерти Иоанна Грозного», и Толстой переписывает в день по две страницы его для Павловой, которая напечатала свой перевод двух действий в немец­ком журнале. И еще читает модную «Жизнь Иисуса» Эрнста Ренана, «этого гадкого католического попа, который сбросил ризу, но перенес в свои новые убеждения все приемы и всю недобросовестность дурного попа». Толстой последнее время сдержанно относится к католи­кам, подозревая в каждом иезуита, оспаривает их идею соединения церквей...

Так он весьма насмешливо отнесся к желанию Листа стать монахом, принять «малое пострижение» и звание аббата. Толстой очень любил виртуозную игру и сочине­ния музыканта. Познакомились они еще во время при­езда Листа в Россию в конце сороковых годов, когда ком­позитор и княгиня Каролина Сайн-Витгенштейн влюби­лись друг в друга. Она тогда оставила мужа и уехала с дочерью к Листу в Веймар. Муж ее не давал развода. Толстой, как друг по несчастью, сочувственно относился к этой паре и посещал ее в Веймаре. Но теперь князь Сайн-Витгенштейн скончался, а Лист, вместо того чтобы жениться, обрекал себя на безбрачие. Впрочем, это ни­сколько не повлияло на их отношения, и Толстой пере­писывался с Листом и княгиней до конца своей жизни. Новая встреча с ними состоялась уже в Риме, где жил теперь Лист и куда Толстой вместе с Софьей Андреевной приехал в декабре 1863 года. Рим был его старой лю­бовью. Он находил там нужную ему «моральную атмо­сферу», то есть общество художников, музыкантов, лите­раторов, любивших, как и он, Вечный город.

Лист часто бывал у Толстых, играл, не заставляя себя долго упрашивать. Алексей Константинович с восторгом внимал звукам знаменитой пьесы Листа о Венеции и Неаполе, возрождавшей дни молодости. Глаза его были при­кованы к длинным белым пальцам музыканта, когда тот торжественно склонялся над клавишами, пробуя импро­визировать на новые темы, — теперь Лист увлекался псалмами, готовился написать реквием.

Узнав, что на немецком языке уже опубликованы «Дон-Жуан» и первые два действия трагедии Толстого, музыкант захотел прочесть их, и поэт в письмах торо­пил Павлову с присылкой этих произведений, прося соб­ственноручно написать на обложке «Дон-Жуана» несколь­ко слов, обращенных к Листу.

Дружба с Каролиной Павловой была плодотворна для обоих. Закончив в Риме «Смерть Иоанна Грозного», Алек­сей Толстой в июне 1864 года уже был в Дрездене и чи­тал ей трагедию. И с удовольствием слушал ее перевод шиллеровской «Смерти Валленштейиа», сравнивал с ори­гиналом и все восклицал: «Верх совершенства!», что не помешало ему сделать много поправок, которые Павлова приняла с благодарностью.

Многие отмечали, что пятистопный ямб, которым на­писана трагедия «Смерть Иоанна Грозного» (да и вся трилогия), обыкновенно редко удается поэтам. А. Л. Со­коловский, известный в свое время переводчик Шекспира на русский, говорил, например, что Толстой — един­ственный современный русский поэт, прекрасно владею­щий этим размером. И еще писали, что русская сцена видела много неудачных подражаний Шекспиру, Корнелю, Расину, вспоминали озеровский псевдоклассицизм, утверждали, что «Борис Годунов» Пушкина — един­ственное истинно художественное произведение, которое можно было бы назвать русской трагедией, если бы она не писалась для чтения (что справедливо, так как все попытки поставить ее на сцене оканчивались неуспехом). Сколько прошло перед русским зрителем античных и английских героев! Сколько блистательно сыгранных ро­лей! Но где же наша родная история, в которой что ни эпоха, то десятки трагедий? Сколько сулит русская исто­рия драматургу великолепных характеров и замечатель­ных интриг! Бери, черпай! Но, пожалуй, он, Толстой, первым из русских по-настоящему попробовал себя в трагедии...

Мысли эти содержались в многочисленных журналь­ных рецензиях. Каролина Карловна, переводя два дей­ствия трагедии, предвкушала продолжение, но следующие три действия превзошли все ее ожидания. Интрига раз­вивалась упруго, стремительно. Первое действие было экспозицией, введением в обстановку. Во втором завязы­вается интрига. В третьем царь Иван Грозный намере­вается в очередной раз жениться; царица Мария обра­щается к честному Захарьину, а тот советует просить о помощи Годунова, которого она инстинктивно боится. И вот уже царь объявляет ей, что она больше ему не жена. Захарьин произносит страстную речь:





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 281 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.013 с)...