Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

ПРОБА СИЛ 1 страница



В Россию Толстые вернулись только осенью. В пись­ме, посланном из Петербурга, Алексей Константинович извинился перед директором архива Малиновским о про­срочке отпуска и поблагодарил за представление к чину коллежского регистратора. Но тогда же молодого челове­ка перевели в другой департамент министерства ино­странных дел, а позже назначили «к миссии нашей во Франкфурте-на-Майне, сверх штата».

Назначение было формальным. Чтобы не пропадала выслуга лет, или, как говорили, «старшинство». На самом деле он с головой окунулся в светскую жизнь Пе­тербурга. Вспоминают, что он танцевал на балах, воло­чился напропалую, тратил две-три тысячи рублей в месяц.

На двадцатом году жизни даже глубокие раны рубцу­ются быстро.

Но было бы несправедливым упрекать Толстого в со-

вершенном легкомыслии. Обаяние пустой и беззаботной

жизни не заглушало до конца тоски по делу, по стихам, которые хоть и писались, но все безделки, потом безжа­лостно уничтоженные.

По воспоминаниям, Толстой в то время поражал во­ображение своих сверстников.

«Граф Толстой, — писал А. В. Мещерский, — был одарен исключительной памятью. Мы часто для шутки испытывали друг у друга память, причем Алексей Тол­стой нас поражал тем, что по беглом прочтении целой большой страницы любой прозы, закрыв книгу, мог до­словно все им прочитанное передать без одной ошибки; никто из нас, разумеется, не мог этого сделать».

В «Записках Василия Антоновича Инсарского» гово­рится: «Граф Алексей Толстой был в то время красивый молодой человек, с прекрасными белокурыми волосами и румянцем во всю щеку. Он еще более, чем князь Баря­тинский, походил на красную девицу; до такой степени нежность и деликатность проникала всю его фигуру. Можно представить мое изумление, когда князь однажды сказал мне: «Вы знаете, это величайший силач!» При этом известии я не мог не улыбнуться самым недо­верчивым, чтобы не сказать презрительным образом; сам принадлежа к породе сильных людей, видавший на сво­ем веку много действительных силачей, я тотчас поду­мал, что граф Толстой, этот румяный и нежный юноша, силач аристократический и дивит свой кружок какими-нибудь гимнастическими штуками. Заметив мое недове­рие, князь стал рассказывать многие действительные опыты силы Толстого: как он свертывал в трубку сере­бряные ложки, вгонял пальцем в стену гвозди, разгибал подковы. Я не знал, что и думать. Впоследствии отзывы многих других лиц положительно подтвердили, что эта нежная оболочка скрывает действительного Геркулеса». В короткой автобиографии, составленной много поз­же для итальянского литературного критика Анджело де Губернатиса, Алексей Толстой писал, что к страсти к ис­кусству и Италии «вскоре присоединилась другая, со­ставлявшая с ней странный контраст, на первый взгляд могущий показаться противоречием: это была страсть к охоте. С двадцатого года моей жизни она стала во мне так сильна и я предавался ей с таким жаром, что отда­вал ей все время, которым мог располагать. В ту пору я состоял при дворе императора Николая и вел весьма светскую жизнь, имевшую для меня известное обаяние; тем не менее я часто убегал от нее и целые недели про­водил в лесу, часто с товарищем, но обычно один. Среди наших записных охотников и вскоре приобрел репута­цию ловкого охотника на медведей и лосей и с головой погрузился в стихию, так же мало согласовавшуюся с моими артистическими наклонностями, как и с моим официальным положением; это увлечение не осталось без влияния на колорит моих стихотворений. Мне кажется, что ему я обязан тем, что почти все они написаны в ма­жорном тоне, тогда как мои соотечественники творили большею частью в минорном».

Весной 1837 года, судя по письмам, Алексей Толстой с матерью живут в Красном Роге. Охота заполняет почти все его время. Он бьет лис, косуль, зайцев. По ночам подстерегает волков,

Анна Алексеевна в это время захвачена хозяйствен­ной деятельностью. Она переносит на другое место фли­гель (из всех краснорогских зданий он один только и со­хранился), она самовластно вводит строгости по отно­шению к крестьянам, которые при сердобольном и сни­сходительном Перовском привыкли к безнаказанности за потравы и порубки в господских владениях. Ожесточен­ные новыми порядками, двадцать пять крестьян из Рославца подстерегли в Пашицком лесу главного лесника, напали на него и избили до полусмерти.

По преданиям, которые рассказывают и по сей день в селе Красный Рог, Толстого занимала не только охота. В громадном парке и сегодня еще можно найти поляну, тесно обсаженную липами так, что они образуют круг. В середине этого круга молодой Толстой будто бы устраи­вал веселые празднества — девушки из села пели песни, показывали свое искусство бродячие скоморохи и плясу­ны. В «шалаше» — своеобразном зале на чистом возду­хе, со стенами из подстриженных лип — на помосте сто­ял стол, за которым пировали молодой хозяин и его дру­зья. Рассказывают, что силач Алексей любил мериться силами с деревенскими богатырями.

В 1837 году Толстой съездил во Франкфурт-на-Майне, к месту службы. Там он впервые увиделся с Гоголем, с которым случилось забавное происшествие, о чем поведал со слов Алексея Толстого Пантелеймон Кулиш. Тот писал, что, остановясь в одной из франкфуртских гости­ниц, Гоголь «вздумал ехать куда-то далее и, чтобы не встретить остановки по случаю отправки вещей, велел накануне отъезда гаускнехту (то, что у нас в трактирах половой), уложить все вещи в чемодан, когда еще он бу­дет спать, и отправить их туда-то. Утром, на другой день после этого распоряжения, посетил Гоголя граф А. К. Т(олстой), и Гоголь принял своего гостя в самом странном наряде — в простыне и одеяле. Гаускнехт ис­полнил приказание поэта с таким усердием, что не оста­вил ему даже во что одеться. Но Гоголь, кажется, был доволен своим положением и целый день принимал гостей в своей пестрой мантии, до тех пор пока знакомые собра­ли для него полный костюм и дали ему возможность уехать из Франкфурта».

Из-за рубежа Толстой вернулся в Петербург. Он еще находится под «обаянием» большого света, который, по словам Соллогуба, умел и любил веселиться; на родовитых россиян еще не пахнуло ни английской деревянностью, ни французской распущенностью. Богатые дворяне стараются перенимать у соседей европейцев все щегольское, красивое, тонкое. Быть комильфотным — значит не позволять себе ничего экстравагантного. Це­нится опрятность во всем — белоснежное белье; пи пы­линки, ни складки на платье: на английском макинтоше без талии, панталонах от Шевреля, фраке, шитом в Лон­доне...

Версификация среди образованного сословия — бо­лезнь повальная, но почитаются поэты истинные — Пушкин, Жуковский, Баратынский, Языков... В домаш­них спектаклях играют все без исключения — от мала до велика. В многочисленных салонах царил умеренно фрондерский дух, что воспринималось императором, строго следившим за проявлениями истинного вольнодум­ства, с достаточной снисходительностью.

Федор Толстой, дядя Алексея Толстого, держал от­крытый дом: музыкальные и танцевальные вечера сменя­лись живыми картинами и домашними спектаклями. Алексей Толстой тогда еще не бывал у Федора Петровича, потому что, настроенный матерью, не хотел встре­чаться там с отцом, который дневал и ночевал у брата. У Федора Толстого часто прохаживались насчет импе­ратора. Дочь Федора Петровича вспоминала:

«Резкие речи его иногда доходили до императора; один раз Адлерберг нарочно приехал к отцу и передал ему слова монарха: «Спроси ты, пожалуйста, у Толстого, за что он меня ругает? Скажи ему от меня, чтобы он, по крайней мере, не делал это публично».

Давно кончился XVIII век, век временщиков и произвола. Царь и его семейство при всем могуществе факти­чески были уже не более чем первыми дворянами госу­дарства и не могли не считаться с коллективным самосо­знанием дворянства. Заведенная после 14 декабря система сыска была внешне грозной, но не слишком действен­ной, когда дело касалось контроля над умами, что давало право Герцену говорить о «времени наружного рабства и внутреннего освобождения».

Алексей Толстой, проявивший потом себя как сати­рик, в свои двадцать лет еще мало задумывался над поли­тическими сложностями эпохи, да и сильно было влия­ние многочисленных Перовских, упорно делавших боль­шую карьеру. Они и Алексея Толстого прочили на высо­кие посты.

В одном из его писем того времени есть такое: «Дядя мой Л. А. Перовский известил меня, что Ваше пре­восходительство сообщили ему намерение е. и. в. госуд. наследника поручить мне должность секретаря при его особе...» Это был дальний прицел «русской» партии при дворе, боровшейся за влияние с «немецкой» партией Бенкендорфа, Нессельроде, Клейнмихеля и других. Но назначение почему-то не состоялось. Скорее всего сказалось отвращение Толстого к бюрократии и манкиро­вание им службой вообще.

Живя в Красном Роге с осени 1837 года, Толстой с удовольствием переписывается со своими молодыми пе­тербургскими знакомыми. Письма он сочиняет в виде веселых «фантазий в нескольких действиях, не считая ин­термедий и дивертисментов», в которых наряду с вымыш­ленными персонажами действуют его вполне реальные светские знакомые — Безбородко, Голенищев-Кутузов... Там множество пародий, выказывающих превосходное знакомство Толстого с репертуарами столичных театров, а также с модными сочинениями. Свои письма Толстой снабжал карикатурными иллюстрациями.

Со смертью Алексея Алексеевича Перовского его стал опекать дядя Лев Алексеевич Перовский, упорно старав­шийся приобщить Толстого к государственным делам. Гак, он дал ему ответственное поручение приглядеться к главнейшим статистическим учреждениям в Европе и представить ему результаты этих наблюдений. Толстой частично выполнил это поручение, ознакомился с фран­цузской и баварской статистическими комиссиями, но со­хранившийся черновик его отчета полон скрытой иронии. Он советует обратиться к многочисленным сочинениям на сейсмет. Что же касается изложения собственных наблю­дений применительно к русским потребностям, то он же­лалбы знать, «какие средства людьми и деньгами могут быть употреблены на это?». Князь А. В. Мещерский, светский знакомый Толсто­го, рассказывает в мемуарах о своей семье, о матери, о сестре Елене, которая из милого подростка вдруг сдела­лась красивой барышней. Толстой влюбился в Елену Ме­щерскую не на шутку, но Анна Алексеевна была насто­роже...

Мещерский пишет: «Графиня-мать очень была друж­на с моей матушкой и поэтому разрешила своему сыну бывать у нас. Впоследствии, когда сын ее был уже взрос­лым человеком и поведал матери свою первую юноше­скую любовь к моей сестре, причем просил разрешения просить ее руки, она, по-видимому, гораздо более из рев­ности к сыну, чем вследствие других каких-нибудь ува­жительных причин, стала горячо противиться этому бра­ку и перестала видеться с моей матерью. Сын покорился воле матери, которую он обожал. Эта ревность графини к единственному своему сыну помешала ему до весьма зрелого возраста думать о браке...»

В семье девушки об Алексее Толстом были самого высокого мнения. А. В. Мещерский вспоминал: «Много­летняя дружба с этим замечательным человеком дает мне несомненное право думать, что мое мнение о нем как о лучшем из всех людей, которых я только знал и встречал в жизни, верно и не преувеличено. Действи­тельно, подобной ясной и светлой души, такого отзывчи­вого и нежного сердца, такого вечноприсущего в челове­ке нравственного идеала я в жизни ни у кого не видел». Примерно так отзывался об Алексее Толстом всякий, с кем его сводила судьба и впоследствии.

Анна Алексеевна не выпускала сына из поля зрения ни на месяц. Была она с ним и в Италии в октябре 1838 года.

Через тридцать четыре года, посетив Комо снова, Алексей Константинович Толстой вглядывался в озеро, по которому ходили «голубые волны, золотистые, с ма­ленькими серебряными шипочками», и чувствовал, что «шум от них идет в самое сердце». Так он вспоминал в одном из писем. И все здесь: горы «почти что наотвес», собор, где с обеих сторон у дверей стояли статуи двух древних римлян — Плиния Старшего и Плиния Младшего в докторскихмантиях четырнадцатого века, башни замка Бараделло — все напоминало ему о молодости и о романтическом приключении...

Толстой ходил тогда на виллу Реймонди вместе с на­следником стрелять в цель и в голубей. Жуковский был с ними. Перед дворцом около большой дороги, па лужай­ке стоял большой ясень, под которым всегда сидели аб­баты. Жуковский нарисовал ясень в своем альбоме, но с аббатами не справился и попросил Алексея Толстого на­рисовать ему одного, что тот и сделал.

Однажды утром Толстой заметил в окне нижнего эта­жа девушку редкой красоты, с очень тонкой талией и уже развитой грудью. Она поглядывала на него с нескрывае­мым интересом. Он сказал ей несколько комплиментов, она оказалась бойкой девушкой, смело отвечала ему, и глаза ее обещали многое...

Ему захотелось встретиться с девушкой, и он нарочно забыл пороховницу в одной из гостиных виллы, а днем пошел ее разыскивать. Девушка оказалась дочерью мест­ного сторожа, и звали ее Пеппина. Она охотно взялась помочь Толстому отыскать пороховницу, и они нашли ее в комнате, в которой были закрыты ставни.

«Прежде чем уйти, — вспоминал Толстой, — я сделал Пеппине объяснение в любви — такое, что она не могла больше сомневаться в моих чувствах. Остальное я за­был...»

Нет, он ничего не забыл и тридцать четыре года спу­стя, когда снова посетил виллу Реймонди, увидел ясень и под ним аббата, как тогда. Он позвонил у решетки, и ка­литку ему открыла молодая девушка, как в былое время открывала ее Пеппина.

«Она была похожа на Пеппину, но я хорошо знал, что это не была она, так как ей тогда было 16 лет, которых она теперь более иметь не может, по крайней мере, я так Думаю.

Я попросил видеть сторожа, и старый человек при­шел, но я знал, что это не был тот же самый, так как то­му было тогда лет шестьдесят, и ему не могло быть их и теперь.

На мои вопросы новый сторож сообщил мне, что прежний умер, а также и жена его, но он ничего не мог мне сказать о Пеппине.

Он был тогда помощником сторожа, и у него глупова­тый вид. Я попросил его открыть мне, и я отыскал комнату и стул, на который я сел, как во время оно. Он спросил ме­ня, не родственник ли я прежнему сторожу? Я отвечал: «Да, немного». Потом я посетил сад, и, к его удивлению, я ему указал место, где прежде было стрельбище... Это мне напомнило удивление швейцара дома Шиллера в Веймаре, когда я вернулся в него после тридцатипятилет­него отсутствия и расспрашивал его о различных лицах 26-го года.

— Но вы у меня спрашиваете о лицах, которые давно умерли, — сказал он мне. — Кто же вы?

Тем не менее я не отчаиваюсь найти Пеппину.

Я поручу это моему другу, старому лодочнику Франжи, и, если она не умерла, я пойду навестить ее». В декабре 1838 года в Риме Алексей Толстой снова встретился с Гоголем и был приятно поражен переменой в его внешности. Исчез смешной хохолок, не стало костю­ма, составленного из резких противоположностей щеголь­ства и неряшества; отрывистая речь, прерываемая легким носовым звуком, подергивающим лицо, сменилась плавным течением слов, и лишь глаза по-прежнему излу­чали доброту, веселость и любовь. Теперь у него были прекрасные белокурые волосы почти до плеч, он отпустил усы и эспаньолку, которые как-то скрадывали длинный и кривоватый нос; просторный сюртук вместо модного фра­ка придавал ему солидность.

Это тогда Гоголь, желая помочь одному своему земля­ку-художнику, согласился читать «Ревизора» у княгини Зинаиды Волконской в ее Палаццо Поли. Все русские бросились покупать билеты, съезд был огромный. Но Го­голь, чем-то расстроенный, читал монотонно. Многие из высокопоставленной публики не вернулись к чтению второго действия и даже говаривали: «Этой пошлостью он кормил нас в Петербурге, теперь он перенес ее в Рим». Художники и друзья Гоголя были возмущены та­ким поведением знати, и Алексей Толстой тоже.

Из окружения наследника престола Алексею Толсто­му был ближе всего молодой граф Иосиф Виельгорский, юноша очень любознательный, жадный до знаний. Он слушал курс наук вместе с наследником, но особенной дружбы между ними не было, потому что Александр не обладал волевой целеустремленностью и чувствовал себя неловко с людьми цельными. Впоследствии Александр II подчинялся разнородным влияниям, включая и самые дурные,что делало его политику расплывчатой и проти­воречивой, и при всех своих либеральных (по сравнению с отцовскими) делах терпел губительные провалы.

Гоголь сдружился с Виельгорским и Толстым. Они узнали Рим с такой стороны, с какой из русских знал Вечный город лишь один Гоголь... У Виельгорского была чахотка. Он умер в мае. Смерть этого добрейшего и та­лантливого молодого человека Гоголь и Толстой пережи­вали тяжко.

Как-то Александра Осиповна Россет-Смирнова, знав­шая Алексея Толстого с детства, побывала вместе с ним и Гоголем на богослужении в соборе святого Петра. Престарелого папу Григория VI внесли на носилках с балдахином. Длинноносый худой старик со слезящимися глазами часто делал знаки носильщикам, чтобы они оста­навливались — папа боялся головокружения. На паперти он простер руки, толпа стала на колени. Играла музыка, звонили колокола, стреляли пушки. В толпу бросали ин­дульгенции, началась свалка, люди грубо рвали друг у друга из рук отпущение грехов прошлых и будущих. Странно было наблюдать этот средневековый пережиток, но картина в общем была забавная и красочная. Карди­налы были в красных мантиях, аббаты — в лиловых, папские гвардейцы — в красных мундирах с белыми сул­танами...

Толстой с матерью больше жил в Ливорно, где у гра­фини был салон. Летом 1839 года историк Погодин встре­тил Толстого в Париже.

Толстой унаследовал от Алексея Перовского интерес к мистике и громадную библиотеку, посвященную таин­ственным явлениям. В те годы Толстой писал рассказы на французском языке вроде «Семьи вурдалака», весьма искусно преподносил всякие ужасы в духе английских «готических» или «страшных» романов, начиненных встречами с призраками и вампирами.

Писатель Болеслав Маркевич, который впоследствии перевел «Семью вурдалака» с французского на русский, писал в примечании: «Рассказ этот вместе с другим: «Свидание через 300 лет»... заключающимся в той же имею­щейся у меня тетради покойного графа А. К. Толстого, принадлежит к эпохе ранней молодости нашего поэта. Они написаны по-французски, с намеренным подражани­ем несколько изысканной манере и архаическим оборо­там речи conteur'oв Франции XVIII века». Вскоре он написал и фантастическую повестьв том же роде, назвав ее «Упырь», но уже по-русски и с рус­скими героями. Он следовал по стопам своего дядюшки АнтонияПогорельского, Гоголя, Владимира Одоевского... Да и не у них одних домовые, привидения, бесы, дви­жущиеся сами по себе неодушевленные предметы появ­лялись в романтических сочинениях. Традиция восходи­ла к Гёте, Нодье, Мериме, Грильиарцеру, Гофману... Ин­терес к сверхъестественному у Толстого останется на всю жизнь, хотя он и пытался иронизировать над соб­ственным увлечением.

В «Упыре» у Толстого фантастика замешана на рус­ской действительности. На многолюдном московском ба­лу герой повести Руневский встречается с молодым, бледным и совершенно седым незнакомцем, который об­ращает его внимание на бригадиршу Сугробину и ее внучку Дашу и утверждает, что был на похоронах ста­рухи и та теперь «не что иное, как гнусный упырь», ждущий удобного случая, чтобы насытиться кровью внучки. На балу оказываются и другие упыри. Однако вскоре Руневский знакомится с Сугробиной и ее внучкой, и все вроде бы разъясняется.

«— Знаю, мой батюшка, — говорит старуха о незна­комце, — это господин Рыбаренко. Он родом малороссия­нин и из хорошей фамилии, только он, бедняжка, уж три года, как помешался в уме. А это все от модного вос­питания. Ведь, кажется, еще молоко на губах не обсохло, а надо было поехать в чужие края! Пошатался там года с три, да и приехал с умом наизнанку...»

Так строится вся повесть. Толстой завлекает читате­ля «жуткими» подробностями и приключениями, но каж­дый раз вновь возвращает его на реальную почву. Одна­ко целый ряд фантастических совпадений оставляет по­дозрение, что все они совершаются не зря — что-то сверх разумения человеческого существует на самом деле.

В реалистичной части повести чувствуется ирониче­ское настроение Толстого. Высказывалось мнение, что бригадирша Сугробина с ее сочными рассказами списана с бабушки Марьи Михайловны, но это вряд ли соответ­ствует истине, так как Сугробина — типичная москов­ская старая барыня и по разговору, и по повадкам. А Марья Михайловна, хоть и приобрела дом в Москве, и прежде и потом все больше живала на Украине со своим новым мужем генералом Петром Васильевичем Денисьевым. Видно, что-то осталось в ней привлекательное после сорока лет жизни с Разумовским и многочисленных родов. Алексей Толстой бывал в их громадном украинском доме, полном всякой прислуги. Во время обеда там играл оркестр па хорах. Супруги выходили нарядные — Марья Михайловна в чепце с цветами, а дородный Денисьевв генеральском мундире — под звуки марша с хо­ров. Обеды длились долго — по два часа, подавалось две­надцать блюд, и генерал брал по два раза каждое. Умер он «от объядения». Марья Михайловна последовала за ним несколько лет спустя, в год смерти своего любимого сына Алексея Перовского.

Нет, в повести отразились иные, московские, впечат­ления. Тогдашние светские правы изображены весьма яз­вительно. Особенно достается барышням вроде Софьи Карповны, жеманным, претенциозным, злым на язык. Зато как трогательно он рисует скромницу и умницу Да­шу, как подробно изображает движения ее души, отра­жающиеся всякий раз в выражении ее лица. Возможно, он рисовал свой весьма туманный идеал любимой, кото­рый видел в княжне Мещерской или в ком-нибудь другом.

Одна из линий повести уводит читателя далеко, в Италию, к озеру Комо, на виллу Ремонди, где живет дочь тамошнего сторожа Пепина, сестра контрабандиста Титты Канелли. И мы уже догадываемся, какое воспомина­ние легло в те строки, где узнаватель упырей Рыбаренко вдруг застает в комнате заброшенной виллы Пепину, ко­торая просит его выхлопотать прощение для брата.

«И говоря это, она обнимала мои колена, и крупные слезы катились по ее щекам. Огненного цвета лента, опо­ясывавшая ее голову, развязалась, и волосы, извиваясь как змеи, упали на ее плечи. Она так была прекрасна, что в эту минуту я забыл о своем страхе, о вилле Urgina и об ее преданиях. Я вскочил с кровати, и уста наши со­единились в долгий поцелуй...»

Но не в описании различных романтических обстоя­тельств проявил себя искусником Алексей Толстой. Он блеснул умением строить очень сложный сюжет, раскры­вая в себе дар драматурга. Все намеченные им в завязке ходы переплетаются сложнейшим и неожиданнейшим образом. Тут проклятье, тяготеющее над всем родом, и гро­мадное (для повести небольшого объема) число перипе­тии... Стоит лишь упомянуть, что Рыбаренко оказывается незаконнорожденным сыном Сугробиной и кончает с со­бой, бросившись с колокольни Ивана Великого...

Толстой напечатал «Упыря» отдельной книгой в 1841 году, предварительно прочитав ее литераторам, со­биравшимся у Соллогуба. Белинский сразу же заметил нового литератора и обнаружил в повести «все признаки еще молодого, но тем не менее замечательного дарова­ния». Незрело все, конечно: чрезмерная пылкость и на­пряженность фантазии не умеряются еще опытом жизни. В фантастике нет глубокой мысли. Но «несмотря на внешность изобретения, — продолжал критик, — уже самая многосложность и запутанность его обнаруживают в авторе силу фантазии; а мастерское изложение, уменье сделать из своих лиц что-то вроде характеров, способ­ность схватить дух страны и времени, к которым относит­ся событие, прекрасный язык, иногда похожий даже на слог, словом, во всем отпечаток руки твердой, литератур­ной, — все это заставляет надеяться в будущем на многое от автора «Упыря». В ком есть талант, в том жизнь и наука сделают свое дело, а в авторе «Упыря» — повто­ряем — есть решительное дарование».

Автора Белинский не знал. На титульном листе книги стояло: Упырь. Сочинение Краснорогского. СПб. 1841.

О литературных занятиях Алексея Толстого свиде­тельствует и письмо, направленное издателю «Современ­ника» П. А. Плетневу.

«И марта 1840 г.

Милостивый государь

Петр Александрович,

Если Вы найдете стихотворения мои достойными «Со­временника», то я почту себя счастливым, содействовав толщине сего журнала. Так как я малороссиянин, то лег­ко быть может, что Вы встретите в меня ошибки против правописания. В таком случае Вы, милостивый государь, немало меня обяжете, приняв на себя труд оные испра­вит, ибо мне на старости лет учиться Орфографии и Пунктуации кажется столько же трудным, сколько и бесполезным!

Примите, милостивый государь, уверение в истинном почтении и совершенной преданности, с которыми честь имею бить

Вашим покорнейшим слугою.

Афанасий Погорельский»

Так было положено начало знаменитым потом мисти­фикациям, но на этот раз стихи Афанасия Погорельско­го, предтечи Козьма Пруткова, не были напечатаны, и следы их пока, к сожалению, не обнаружены. Приходно-расходная книга Алексея Толстого за 1841 год говорито том, что он держал лошадей, заказы­вал ливреидля слуг, а для себя десятки пар перчаток, бывал вопере, посещал балы и концерты, абонировался на модное тогда катание с гор, учился рисовать краска­ми купил только что появившиеся телефонные аппара­ты только в январе трижды ездил охотиться. Позже по­являются записи крупных сумм, истраченных на мед­вежью охоту, которая не всегда кончалась благополучно...

Было время, когда медведи еще водились в окрестно­стях Ораниенбаума. Егеря отыскивали для Толстого бер­логи, поднимали зверей, а он бил их в упор из ружья или, что было интересней, брал их на рогатину. Эта мо­лодецкая забава требовала отчаянной смелости, громад­ной силы и ловкости. Надо было ждать, когда медведь приблизится почти вплотную, всадить ему в грудь острие рогатины и упереть ее древко в землю устойчиво, чтобы, напирая всей тушей, зверь сам пронзил себя. И здесь уж берегись — стоило дрогнуть, замешкаться, и рогатина разлеталась на куски от удара медвежьей лапы, другой удар сносил полчерепа неудачливому охотнику. За свою жизнь Толстой убил не менее сотни медведей, десятки раз он видел совсем рядом пасть с желтыми клыками, ощущал на своем лице зловонное дыхание зверя, уверты­вался от ударов могучих лап, а иной раз ицепляли его когти, вспарывая одежду и оставляя глубокие рваные раны...

Охотился он на всякую дичь. За год до смерти писал: «В старости я намерен описать многие захватывающие эпизоды из этой жизни в лесу, которую я вел в лучшие свои годы и от которой теперешняя моя болезнь оторвала меня, быть может, навсегда. Теперь же могу только ска­зать, что любовь моя к нашей дикой природе проявля­лась в моих стихотворениях так же, по-видимому, часто, как и свойственное мне чувство пластической красоты».

Он не успел выполнить своего намерения, а наброс­ки к воспоминаниям, которые, несомненно, существова­ли, погибли безвозвратно. Остались только очерки «Вол­чий приемыш» и «Два дня в киргизской степи», напеча­танные в начале сороковых годов в «Журнале коннозаводства и охоты».

Первый связан с охотничьим приключением в Крас­ном Роге, второй — с поездкой в Оренбург в июне 1841 года.

Путешествовать в то время по российскому бездорожью было совсем непросто. «От Москвы до Нижнего — ни одной почтовой лошади, — писал А. К. Толстой; — дороги, превосходящие все самое чудовищное, что может создать горячечное воображение: до Владимира — якобы шоссейная дорога, каждый камешек которой по объему соответствует булыжнику петербургских мостовых, а по своей форме — артишоку; провалившиеся мосты, насы­пи, размытые весной во время ледохода... а для перепра­вы через Волгу — какие-то жалкие лодчонки и, нако­нец, в довершение бедствий — прочно слаженный эки­паж, который ломается 11 раз в течение 20 дней...»

Толстой приехал в Оренбург вместе с камергером Скарятиным, который собирался там лечиться кумысом.

Оренбургским военным губернатором и командующим тамошним отдельным корпусом был старший брат Анны Алексеевны — Василий Алексеевич Перовский, личность настолько незаурядная, что Лев Толстой собирался пи­сать о нем роман...

Алексей Толстой нашел своего дядю очень боль­ным — на месте старой раны сделалась громадная опу­холь, требовавшая хирургического вмешательства.

Тридцати восьми лет от роду Перовского назначили начальником обширного пограничного края, снабдив по­чти неограниченными полномочиями. Он был решителен, смел, порой даже жесток. Он мог предать смерти ослу­шавшегося подчиненного и стоять на своем до конца пе­ред самым высоким начальством, если считал себя пра­вым. На брюлловских портретах он красив, статен, усы у него лихо закручены, лоб высокий, взгляд умных глаз холоден. На одном из портретов он изображен в полный рост на фоне степи, лошадей, кибиток, на указательном пальце левой руки длинный серебряный наперсток, палец ему оторвало пулей в Бородинском сражении.

Перовский много сделал для освоения края. Правда, в походе на Хиву, предпринятом с шеститысячным отря­дом, его постигла неудача из-за сильных морозов и паде­жа верблюдов.

Административным центром края была Уфа, но Пе­ровский предпочитал быть ближе к войскам и жил в Оренбурге. Это к нему, «нежданный и нечаянный», при­ехал в 1833 году Пушкин собирать материалы для своей «Истории пугачевского бунта». Они с Перовским были на «ты». Пушкин остановился в доме губернатора на Гу­бернской улице, а потом перешел жить к Владимиру Да­лю, с которым вместе ходил обедать к Перовскому. Издатель «Русского архива» И. Бартенев писая о неизданной рукописи, содержавшей рассказ самого Пушкина:

«Поздно утром Пушкина разбудил страшный хохот. Он видит: стоит Перовский, держит письмо в руках и за­ливается хохотом. Дело в том, что он получил письмо от Б. из Нижнего (от губернатора Бутурлина. — Д. Ж.), со­держания такого: «У нас недавно проезжал Пушкин. Я, зная, кто он, обласкал его, но, должно признаться, ни­как не верю, чтобы он разъезжал за документами о Пу­гачевском бунте; должно быть, ему дано тайное поруче­ние собирать сведения о неисправностях. Вы знаете мое к вам расположение; я почел долгом вам посоветовать, чтоб вы были осторожнее...» Тогда Пушкину пришла идея написать комедию «Ревизор». Он сообщил после об этом Гоголю, рассказывал несколько раз другим и соби­рался сам что-то написать в этом роде».





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 322 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.014 с)...