Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

От автора 35 страница



А кудряшки поют:

– Нынче в море кач-ка-а высока-а... не жалей, морячка-а, мо-ря-ка...Тру-убы... ма-ачты... За кормою пенится вода... Ча-айки пла-а-чут... – И бодро: – Но мо-ряк не плачет никогда!

Тут д'Артаньян заглянул в окно павильона, увидел раздавленные фрукты и с ужасом понял, что госпожу Бонасье сперли.

А кудряшки заглянули через плечо испросили:

– А что д'Артаньян – армянин?.. Тру-убы, мачты... Но моряк не плачет никогда.

Заморосила водяная пыль, и через улицу на уголок перебежал парень с соседнего двора.

– Смотрел? – спросил он у Сапожникова.

Вытащил из пальто две папироски «Норд», почти высыпавшиеся в кармане, потом они стали «Север». Но Сапожников курить отказался.

Парень закурил сам.

– Что видал-то? Кино, что ли? – спросил Сапожников.

– Какое кино?.. У дома девятнадцать ребеночек мертвый лежит. Голый, – сказал парень.

Трава была пронзительная, торцы поленницы черные, а кожура на ней белая с червоточиной, березовая, и завитками отставала. В одном месте у самой земли дрова вдвинуты вглубь, и под навесом верхних рядов, чтобы дождь не лил, лежало синеющее тельце, голенькое, чтобы быстрее умер, и головка уходила вглубь, в темноту, или у него это были темные волосики, – одну секунду это все видел Сапожников, и его тут же оттолкнули люди в пальто, а потом оттащили туда, где толпились пацаны и уходили по одному. А милиционер и доктор в пальто поверх халата писали бумаги. Люди стояли.

– Подкинули, – сказал один.

– Бывает, – сказал другой.

– Сука, – сказал третий.

И эти три слова Сапожников запомнил навсегда. И когда вспоминал их, приходило одиночество.

– Что с тобой? – спросила мама.

Сапожников запел громко:

– Нынче в море качка высока-а! Тру-бы! Ма-ачты!.. Но моряк не плачет никогда!

– А, – сказала мама – значит, ты ходил смотреть!

– Тру-убы! Ма-ачты!

– Подкинули, – сказала Мама.

– Это я слышал.

– Бывает.

– И это я слышал.

– Я больше не буду учиться петь, – сказала Мама.

– И еще слышал, что она сука.

– Отец пишет, что приедет, – сказала Мама.

– Он и раньше приезжал.

– Нет, он хочет еще раз попытаться с нами жить.

– Ты пой. Только по-старому, – сказал Сапожников.

– Смешной ты. Неужели ты мог подумать, что я тебя подкину?

– А если ты умрешь раньше меня?

– А если ты раньше меня? Что тогда?

– Не знаю, – сказал Сапожников.

– Ничего не изменится. Человек умирает, только когда его забывают.

– Он лежит там на самом деле мертвый, хоть помни его, хоть нет.

– Нет, – сказала Мама. – Ты ничего не понял. Его живого забыли. Вот почему он умер.

Глава 14. ОЖИДАНИЕ

Самолет взревел и затих. Люди зашевелились и стали подниматься, разминаться и потянулись к выходу сонные, помятые. Сапожников вышел последним.

Внизу его поджидали Виктор и Генка Фролов.

Рассвет был бледно-синий и морозный. Снега не было. Пассажиры тянулись к аэровокзалу, одноэтажному зданию из белого кирпича.

– Торопиться не будем, – сказал Фролов. – Столовая еще закрыта, и все равно сначала будут кормить команду. Предлагаю выскочить в город в магазин. Тут близко гастроном.

Земля была твердая, как керамика.

– Четвертый закрыт, – сказал им на улице сонный дядька в кепке. – Придется вам в первый бежать.

Рассвет стал розовым.

– Далеко это? – спросили они.

– Нет, близко. Минут семь. За угол, пройти новостройку, ну а там увидите.

Дядька потер уши и ушел.

– Рискованно, – сказал Виктор.

– Вы как хотите, а я хочу бутылку достать, – сказал Сапожников.

– Ну, побежали, – сказал Фролов.

– Побежали.

И тут начался кошмар.

Они бежали по узким дощечкам мимо строящихся домов, и тут навстречу им люди двинулись на работу, и разойтись нельзя, начались объятия на жердочках. А люди все шли и шли, нескончаемая цепочка людей, и с каждым надо было обняться, чтобы сделать шаг вперед, и обратно повернуть нельзя, ну точь-в-точь как в жизни. Наконец они вырвались на улицу и побежали мимо обыкновенных новых четырехэтажных домов.

Они бежали, прогоняли холодный воздух через легкие, сонная кислятина полета испарилась из мозгов, и на душе было просторно и ветрено. И Сапожникову теперь было все равно, опоздают они на самолет или нет. Он знал это состояние безвольной решимости, когда не надо никуда стремиться и хорошо там, где стоишь, бежишь – живешь, в общем. Многие боятся толпы, барахтаются, а Сапожников любил, когда толчея, когда толпа тебя несет, куда – сам не знаешь. Не надо только барахтаться.

Булыжная мостовая, деревянные высокие тротуары, модерновый магазин, а за окнами вид на замерзшие огороды.

Схватили бутылку – глядь, а она московская. Побежали обратно, и у новостроек все сначала – стали пробираться с объятиями.

– Куда?.. Куда?..

– Граждане, на самолет опаздываем, – резко отвечал Сапожников, и ему пришло в голову, что бутылка, за которой они бегали, – это предлог для объятий. Впрочем, это с ним бывало довольно часто, и не с ним одним.

Хмурые попутчики галопировали рядом. Всем троим пот заливал глаза. Они мчались, как говорится, теряя тапочки, и самолеты гудели в сплошной облачности. Но это были не их самолеты. Самолеты Сапожникова давно уже улетели, а у Генки и Виктора не прилетали еще.

На аэродроме даже столовую еще не открыли.

Ну, открыли столовую. Люди стали в очередь, получили талончики в кассе. А тут объявили посадку, все побросали талончики, ринулись к самолету, посидели минут двадцать. Посадку отменили.

– Хочешь быстро – летай на самолете, – сказал Фролов. – Хочешь вовремя – поезжай в поезде.

Они пошли к столовой.

И Сапожников опять увидел очередь в кассу. Он удивился, и ему объяснили, что те талончики, которые побросали, пропали и надо выбивать новые.

Тогда Сапожников разыскал начальницу в фуражке и сказал ей, чтобы немедленно возвратили людям деньги.

– А вы кто такой? – спросила начальница.

– Неважно. Требую, и все, – сказал Сапожников.

Та улыбнулась эдак с толком и сказала:

– А что вы можете сделать? Жаловаться? Жалуйтесь. Трасса северная? Условия особые. Полетайте-ка, поработайте.

– Что я могу сделать? – спросил Сапожников. – А вот я пойду в клуб, и сорву фотографии с Доски почета, и отвезу в ГВФ.

У начальницы вытянулось лицо.

– Да что вы! С Доски почета за талончики?

– Не за талончики, а за нахальство.

– Это же политически неверно, – сказала начальница обалдело. – Вы знаете, какой эффект?

– Я и хочу эффекта, – сказал Сапожников и пошел прочь.

– Гражданин... постойте... – сказала начальница ему вслед.

– Накормите людей и верните деньги.

– Так бы и сказали! – крикнула начальница и отошла в сторону размахивать руками перед хмурой женщиной в наколке и в переднике поверх пальто.

После этого Сапожников с приятелями поели и закусили компотиком, а водку пить почему-то не стали и вышли на воздух, и тут они увидели начальницу, которая стояла на крыльце и глядела в сторону.

– Вы Сапожников, – спросила она, обращаясь, к Сапожникову утвердительно.

– Вам телеграмма-молния.

И Сапожников прочел: «Беспокоюсь здоровье, настроение. Коллектив нетерпением ждет приезда. Блинов».

– Бред, – сказал Сапожников. – Почему коллектив беспокоится здоровье, настроение? Бред какой-то.

– Шикует Блинов, – сказал Генка.

– Аэродромы задыхаются, – сказала начальница в фуражке, обращаясь неизвестно к кому. – Раньше принимали четыре самолета, теперь по сто... Раньше десятиместные самолеты местного сообщения раз в неделю. А теперь ежедневно четыре самолета по тридцать и сто двадцать человек... Все захлебываются, и столовые тоже, а стулья гнутые, модерновые... И во всем ГВФ так... Не хватает красивых стюардесс. Завод выпускает самолет, а сменных летчиков не хватает, бензовозов, грязь – не хватает дорог...

Все так толково объяснила, и все только из-за проклятых талончиков и Доски почета.

– Жуткая картина, – сказал Сапожников задумчиво. – По-моему, вас пора снимать с работы.

И они сошли с крыльца.

– А вообще надо летать днем, – сказал Генка.

– Любишь виды? Это для девиц, – рассмеялся Виктор.

– Нет, – объяснил Генка. – Днем кормят, а ночью Минводы. Раньше в «Ту-104» отбивные давали, а теперь легкая закуска. В гробу я видел этот чай с лимоном... Видишь, самолет загружают? Два ящика загружают. А ночной рейс – один ящик, только к чаю.

Удивился Сапожников такому знанию жизни, и они обошли весь вокзал в поисках, где бы отдохнуть, потому что Сапожникову было приятно, что он человек нужный и его ждут ради реального дела и ради его сапожниковских способностей, в которые он последнее время вовсе перестал верить. А теперь это снова было как первый снег – такая свежесть души. Они увидели клуб авиаотряда, деревянное здание барачного типа, полопанные декорации на сцене, крашеные тряпки, в углу куча трубчатых раскладушек. Доска почета с портретами передовиков девять на двенадцать, кипятильный бак с краником.

– Отдых, – сказал Сапожников.

И потащил на сцену раскладушку.

– Как бы не заснуть... – сомнительно сказал Фролов, но раскладушку взял, Виктор Амазаспович тоже.

Улеглись, вытянули ноги.

Сапожников думал о телеграмме. Потому что никто не знал, а он за доброе слово готов был горы перевернуть. На этом его всегда и ловили.

Вбежала женщина и сказала:

– Самолет наш улетел.

Они подскочили.

Сапожников любил оставаться один добровольно и ужасался, когда его бросали без спросу. Это он заметил еще в войну – больше всего он боялся отстать от эшелона, хотя привык, казалось, к ситуациям и похуже.

Выбежали на летное поле, а там такая картина: на ветру стоят четыре самолета и винты воют, у кого один, у кого два. Тоскливое пустынное поле.

– Скорей, скорей, бегите за мной – со злостью, со слезой кричит начальница. – Ну что я с вами буду делать?.. Здесь же билетов фактически никогда не продают!

И тут подходит давешний мужик, который им насчет гастронома объяснял и уши потирал от холода, когда они за бутылкой бегали, и был синий рассвет, а потом стал розовым, и они на жердочках обнимались.

Уже воспоминания, черт возьми! Теперь мужик в замасленном комбинезоне, и уши не потирает, и спокойно так говорит:

– А ваш самолет-то еще не улетел. Вон он стоит на старте.

Они видят самолет, который не заметили сразу, и этот самолет сдвигается с места – доезжает до самого конца, разворачивается, тут он может брать разгон, и стартовик стоит рядом с ним.

– Так давайте бежим туда скорей, – говорит Сапожников.

А давешний мужик говорит спокойно:

– Да не догоните.

Виктор сказал начальнице:

– Немедленно бегите к радисту... задержите самолет.

И в тот момент, когда начальница убежала, они с ужасом увидели, что самолет разворачивается на дорожке, на разгон пошел... Едет... Сапожников впервые подумал: «Почему такая паника? Почему такой страх?! Ну не сядем на этот, сядем на другой, ведь не война же, не гибель?» И опять ужаснулся и понял, что он по-детски загадал: если улетим на этом самолете, значит, будет жизнь, если нет – нет. Вот какая боязнь отстать от эшелона – смешно, в конце концов... «Кто может, смейтесь, – подумал Сапожников. – А я не могу».

Тут самолет подъезжает прямо к зданию вокзала и останавливается. Открывается дверца, бежит обратно начальница, не успела сказать радисту, – видимо, сам догадался.

Опустился трап – железная плоская лесенка на крючках – и они побежали к трапу.

– Только ни с кем не спорить, – сказал Сапожников. – Молча. Не отвечать ни на одно слово.

Генка полез первый, за ним Виктор. Сапожников чмокнул начальницу в щеку и сказал спасибо.

– Что вы наделали! Мне теперь голову оторвут, – сказала она.

Кто ей голову оторвет, Сапожников не понял. Он влез по трапу и услышал дикий крик:

– Трое суток ждали!.. Сию секунду закроют небо!.. У нас дети!.. Они здесь амуры разыгрывают, а мы опять на сутки застрянем.

Постепенно крики затихли.

Пассажирские самолеты улетали, как эскадрилья.

– А ты им еще талончики добывал, – сказал Генка Сапожникову.

– Последний раз видим солнышко, – сказал Генка, когда самолет пробился через облака и лица пассажиров стали розовые. – А там ночка темная на полгода. Вечная мерзлота. Летом на полметра оттаивает.

Летчик прошел по проходу и сказал сердито, но довольно спокойным голосом по сравнению с криком, которым их встретили:

– Так нельзя, товарищи. Это все-таки не железная дорога.

– Чертова телеграмма, – сказал Генка Сапожникову. – Если бы не она, я бы и бегать не стал, плюнул.

– Срочно мы им понадобились, – сказал Виктор.

Он совсем задохся. Набегались за это утро. Не инженеры, а кенгуру какие-то, честное слово.

– Всегда одна и та же ловушка, – сказал он. – Вернее, приманка... Блинов знает, что делает.

И Сапожников с ним согласился. Блинов ударил без промаха. Сапожникову только неприятно было, что Блинов, может быть, знает, что они тают от доброго слова, и поэтому будет излучать профсоюзную ласку. Но у него это быстро пройдет, когда Сапожников возьмется за конвейер как надо, и все увидят, что Сапожников – бог в автоматике, и полуторакилометровая лента потянет уголек из шахты наружу.

Глава 15. ВРЕМЯВОРОТ

«Знаменитая заслуженная артистка, иллюзионистка поэзии, красоты, грации, пластики, художества и науки Ля Белла Франкарио, италианка. Артистка, имея великолепное сложение, принимает перед экраном требуемые картиной позы. Пять программ. Исключительно для взрослых».

Такие объявления сопровождали Сапожникова всю жизнь. Отец вваливался в дом огромный, красивый, с хохотом швырял на стол афиши и читал объявления и анонсы.

– Запомни, – сказал отец, – работа должна выглядеть так, как будто ее делали играючи.

Сапожников запомнил.

И Пушкина полюбил, а Достоевского не полюбил. Ну, это его частное дело, верно? Каждый имеет право на своего классика и свои причуды, вон ведь и Пастернак мечтал под конец жизни впасть, как в ересь, в неслыханную простоту. И если Сапожников видел, что ученый или артист держится таинственно, как загипнотизированная курица, ему хотелось крикнуть простакам: «Пан Козлевич, берегитесь, вас охмуряют ксендзы!»

Простота – это не элементарность. Простота дело таинственное. Помните «Даму с горностаем»? Или «Мадонну Литту»? Или руки Моны Лизы? Леонардо их писал из маленького города Винчи, бастард, незаконный сын нотариуса.

– А как ты борешься? – спросил Сапожников отца. – По правде или для цирка?

– Не знаю, – сказал отец.

– Мне говорили, ты всех кладешь, – сказал Сапожников. – Ты самый сильный?

– Под настроение, – ответил отец. – Не люблю чемпионов. Сопят, воняют.

– А зачем бороться?

– Как зачем?.. Для веселья, – сказал отец.

– Я в секцию бокса пойду, – сказал Сапожников.

– Можно, – согласился отец. – Можно и бокс, если играючи.

Сапожников вспомнил этот разговор, когда увидел Кассиуса Клея и Фрезера. Кассиус делал что хотел, а Фрезер сопел и бил Кассиуса. А потом Фрезер упал.

Тренер у Сапожникова был Богаев, худой человек. Первый чемпион-олимпиец. Об этом теперь забыли, а зря. Была в двадцатых годах всемирная рабочая олимпиада. Забыли рабочую олимпиаду. Была она для веселья, а теперь другой раз смотришь – сопят. И еще грудные дети вращаются. На брусьях. С пустышками во рту. Дети с вывернутыми в обратную сторону биографиями, где начинают с триумфа, а потом всю жизнь его вспоминают. А жизнь не состоит из триумфов, дети-то, может, и сильные, да вот, ставши взрослыми, не опростоволосились бы.

Богаев Сапожникова взял.

– Ты игру понимаешь, – сказал он.

А давным-давно Богаев Маяковского тренировал.

...Просто частицы в веществе не изнутри друг к другу притягивает, а снаружи в кучу сгоняет.

– Как щепки в водовороте, – сказал Сапожников.

– Какое странное предположение, – сказал учитель.

Сапожников, когда вырос и вернулся с войны, потом много раз в жизни слышал эту фразу. И каждый раз ее произносил думающий человек, а все остальные или разговор переводили, или слюной брызгали. Но не сразу. Примерно сутки дозревали, а потом переставали здороваться. Как будто Сапожников у них трешку спер. Или уверенность.

– Ерунда все это, – сказал учитель. – Земля вращается вместе с воздухом, и если давление снаружи, то воздух или сгустился бы, или отставал бы от вращения.

– Я и говорю, – сказал Сапожников. – Велосипедное колесо можно раскручивать за ось, а можно за обод.

– Чушь, – сказал учитель. – У тебя выходит, что некая движущаяся материя раскручивает Землю за воздух? Так, что ли?

– Ага, – сказал Сапожников. – За ветер. Я узнавал у географички – есть такие ветры. Постоянные – дуют с запада на восток, как раз куда Земля вращается.

– Ладно... Хватит, – сказал учитель. – Так мы с тобой до новой космогонии договоримся.

– А космогония – это что? – спросил Сапожников и добавил: – И никакого притяжения нет. Есть давление. Оно тем слабее, чем больше расстояние.

– Ты только не ори, не ори, – сказал учитель.

– Я не ору, – ответил Сапожников.

– Ладно, – сказал учитель. – Все хорошо в меру. Пошли спать. Завтра у тебя последний экзамен. Физика. Не вздумай там фокусничать в ответах. Спрашивать буду не я, а комиссия.

С тех пор Сапожников и не встретил больше такого собеседника, который выслушал бы все, а возражал бы только в главном, не цепляясь самолюбиво к подробностям и стилю изложения. А не встречал потому, что после экзаменов за десятый класс началась война и учитель был убит во время второй бомбежки, как раз когда Сапожников присягу принимал на асфальтовом кругу в Сокольниках.

– Вот и свет, – сказал Сапожников. – Свет – это сотрясение материи, которая на все давит и все вращает за обод.

– Ну что? Эфир, значит?

– Пусть эфир, – сказал Сапожников. – Только я не слыхал, чтобы эфир двигался. А потом, зачем другое название давать, если одно уже есть?

– Какое? – спросил учитель. – Какое название уже есть?

– Время, – сказал Сапожников.

Но это он уже потом сказал, несколько лет спустя и несколько эпох спустя, после войны, когда записывал свои конкретно-дефективные соображения в тетрадку под названием «Каламазоо» и продолжал мысленный разговор со своим убитым на войне учителем, красным артиллеристом. Он и потом многие годы вел с ним мысленный разговор, как и со всеми людьми, которых уже нет на свете, но которых Сапожников любил и потому они были для него живые.

А тогда реальный разговор кончился тем, что сошлись на ошибочном слове «эфир», справедливо отброшенном, хотя и не по тем причинам, что у Сапожникова. И это понятно, потому что «эфир» отбросили до расцвета ядерной физики, а Сапожников додумался до энергии материи – Времени как раз перед тем, как физику начали захлестывать факты противоречивые и парадоксальные и возникла необходимость в теории, которая, как сказал один американец на симпозиуме в Киеве в семидесятые годы, была бы понятна ребенку. Потому что и высказана была фактически ребенком. Была ли она правильна – вот вопрос. Но в семидесятые годы Сапожникова это уже мало интересовало.

Глава 16. ИЗ ШАХТЫ НАРУЖУ

– Братцы, – сказал Виктор, – когда к нам в Ереван приезжал сценарист из Москвы, меня пригласили консультантом на киностудию по технике... И я присутствовал на худсоветах. Знаете, за что больше всего ругали автора? За то, что у него отрицательный герой получался неживым и стандартным.

– Уймись, – сказал Генка.

Сапожников только плюнул.

Но Виктор не унялся.

– Чего только не делали на киностудии, чтобы его оживить! И личную жизнь ему придумывали, и сложные мотивы его сволочизма, и характерные словечки, делали его не грубияном, а ласковым человеком, а все получался стандарт... И никто не догадался, что они и в жизни такие... Вот, скажем, как описать Блинова, если он не живой?..

– Очень даже живой, – сказал Генка.

– Не живой, – сказал Сапожников. – Он оживленный.

И все было неточно. У них слов не хватало, но все понимали, что к чему. Просто когда Блинов ушел, они остались в гостинице, оплеванные его лаской, а за окном была ночь, которая должна продлиться еще полгода. Ну, это уж чересчур. Надо было как можно быстрей закончить свои дела и сматывать удочки. Но именно это и стояло под ударом.

– Если мы всё так здорово понимаем, – сказал Виктор, – почему же мы тогда будем делать то, что он велит?

– Потому что Блинов прекрасно знает наше положение, – сказал Сапожников. – Мы все равно будем работать. Мы же не можем плюнуть и вернуться ни с чем. Стало быть, мы будем работать всю ночь.

Это был тот случай, когда все стало ясно с первого разговора, но ничего не могло изменить.

В нем, Блинове, было что-то детское. И голос его, слегка вибрирующий, казался почти сентиментальным. И все в нем было бы симпатичным, если бы от него не исходило тягостное ощущение бездарности. Ему надо было объяснять самые простые вещи, и он их выслушивал с восхищением. Но радости это восхищение не доставляло. Потому что все время видно было, как работают в нем какие-то быстрые механизмы, и стучат молоточки, и морзянка тук-тук отстукивает на ленте разговора – ну хорошо... ты прав... и я восхищаюсь тобой... а что это мне даст?

И он даже не скрывал этого. Зачем? Все равно все работали как чумовые, независимо от его качеств, потому что по самым разным причинам все были заинтересованы в этом проклятом конвейере больше, чем сам Блинов. Сам он был увлечен только великим стимулом той уходящей вдаль эпохи – материальным фактором. И не обязательно деньгами. Как раз с деньгами он не спешил и мог подождать, пока упрочится его положение. А тогда уж деньги сами примагнитятся. И на быстрой его физиономии было написано: «Зачем тебя только мама родила, если ты ничего не можешь мне дать?»

Плохи были дела троих приезжих. Они поняли, что судьба столкнула их с законченной сознательной дрянью. Блинов сделал простую вещь. Он выслушал их благодарность за телеграмму, а потом, гладя им руки и обнимая за плечи, заглядывая в глаза, снова внимательно наклоняясь вперед и записывая все их предложения в импортную книжечку на «молнии», дал им понять, чтобы они не слишком старались перед приездом приемочной комиссии и что вообще-то лучше бы им не приезжать, но если уж так вышло, то давайте жить мирно, а для него этот разговор мучительный, и они еще не знают условий Севера. А потом он ушел, обещая непременно встретиться и посидеть за бутылкой вина, как люди, и поговорить по душам. Как люди.

Они ничего не поняли сначала, потому что в ушах у них стоял гул от их собственных речей, полных энтузиазма и клятв положить жизнь, если понадобится, за этот конвейер и за хорошего человека Блинова. А потом, когда поняли, какими идиотами они выглядели в его глазах, стали плеваться. Что это с ними? Не мальчики уже и всякое видали, а вот сели на голый крючок без приманки. Не поняли, что главное для Блинова было произвести в Москве впечатление руководителя, рвущегося в бой за новые технические высоты, главное было отчитаться в своем энтузиазме, чтобы в министерстве нужным людям и академику Филидорову было от этого приятно, и это ему, Блинову, многое могло дать.

Когда они приехали в эту гостиницу, к ним стали входить гости, хорошие люди, инженеры, и техники, и рабочие, и мастера – все, кто делал этот конвейер и был заинтересован в приезде трех москвичей, мастеров-спасателей из главной аварийной электрической конторы, – душа отдыхала, глядя на них, и каждый вытаскивал из карманов полушубка по две бутылки, как будто гранаты.

Ну, познакомились, подняли тосты – с приездом, потом за знакомство, потом за конвейер, тьфу, тьфу, тьфу, пора бы ему уже и работать.

– Да... кстати, – сказал Сапожников. – Уладим одно дело.

И вытащил ящики – «Телевизор «Темп-3» и прочее.

– Ну, мужики, говорят, вам витамины нужны. Генка подсказал. Вот вас десять человек. Здесь двадцать килограммов помидоров и двести штук яиц... – сказал Сапожников.

Веселье прекратилось.

Все стали деловитые и разочарованные.

Ну что ж. Жизнь есть жизнь.

– Помидоры сорок копеек килограмм. Яйца по рубль тридцать, диетические. За битые яйца и мятые помидоры не отвечаю. Все, – сказал Сапожников. – Цена магазинная.

Генка смотрел на него напряженно. Лица прояснились. А что особенного? Все боятся разочарования.

– А провоз? – сипло спросил механик Толстых.

– Ну-ну... Мы не нищие, – сказал Виктор. – Не обижай.

– Что касается сигарет, – сказал Сапожников, – это уже перед отъездом. Что останется – отдадим.

– Дай закурить, – сказал механик Толстых.

Потом еще посидели, договорились о деталях, потом открылась дверь и парень спросил:

– Есть здесь кто с Игарки?

А когда узнал, что нет, вошел и сказал:

– Ну все равно.

А потом все попрощались и разошлись.

– Ты что? – спросил Виктор у Генки. – Действительно хотел заработать на помидорах и яйцах? Я только теперь понял.

– Не хотел я... – хмуро сказал Генка. – Все так делают. Здесь так принято.

– Твое счастье, что я не догадался об этом в Москве, – сказал Виктор. – Сапожников догадался.

– Я опытный, – сказал Сапожников.

На самом деле он догадался, только когда помидоры раздавал и увидел глаза Генки. А пора уже быть опытным.

После этого все разошлись по своим номерам готовиться в город. Потому что Блинов встретил их прекрасно, обо всем позаботился и добыл каждому по одиночному номеру.

Сапожников гостиниц не любил. То есть он любил приезжать в гостиницу. Особенно если это было утром, а номер заказан и никаких хлопот. Тогда он поднимался по лестнице или в лифте, брал у дежурной ключ, разглядывал в коридоре неразборчивые подписи на картинах, изготовленных при помощи разноцветных масляных красок, входил в номер, вешал в шкаф одежду, ставил чемодан, отдергивал занавеску, разглядывал улицу, еще незнакомую, и понимал, что лучше этого номера он в жизни не видел. Потому что в нем есть все для хорошей жизни – стол с ящиками, кровать, лампа на столе, кресло, иногда телефон. Запереться, положить на стол бумагу, подумать о жизни или накупить журналов, улечься на кровать, пепельницу на пол – и так жить. Правда, надо еще и есть иногда и, говорят, работать тоже надо, и причем каждый день, – и Сапожников откладывал встречу с номером до вечера, но весь первый день его грела мысль об этом номере, который дожидается его веселый и прибранный.

Но потом он возвращался вечером в гостиницу, полную запахов еды, разговоров, коридорных прохожих и музыки из репродукторов, входил в номер и понимал, что его сюда заперли.

Как Сапожников лежал на кровати, отвернувшись к стене, разве может он это забыть?

– Идите вы все... – сказал Сапожников.

Все у него дрожало внутри.

Лампа освещала его затылок, и тень от носа на стене наискосок перерубала пятно масляной краски, так похожее на лицо Нефертити, опухшее от недоедания. Все у него дрожало внутри, и уже через несколько секунд он не мог понять, воображает ли он себе кое-какие вещи или это ему снится. Лопнула перегородка между сном и воображением – и уже воображение плясало бесконтрольно, а сон подчинялся хотениям. А еще из жизни шла чужая воля и оклики, и тогда действительность, воображение и сон толклись на одном пятачке, переплетаясь и пиная друг друга, возились в жуткой тесноте, и возникали руки, ноги, лица, детали толстых и худых предметов, и уже нельзя было определить, к какому ведомству они относятся – дню, сну или фантазии. А где был он сам в этой пляске деталей? А ведь вся эта каша кипела и металась у него в мозгу, который все старался понять себя самого и вывести на простую дорогу его сопротивляющееся смерти тело.

Тут Сапожников открыл глаза и увидел, что на пачке с сигаретами, которые оставили гости, было написано «Прима». «Латынь, – подумал Сапожников. – Почему у сигарет латинское название?» Перевернул пачку, как рыбу, и на белом ее брюшке прочел название «Дукат». Послышался звон золотых монет и невнятные крики дуэлянтов. Фантастические сигареты.

Он закурил фантастическую сигарету и не почувствовал дыма. Сигарета все время гасла. Он погасил лампу и заснул. А потом проснулся и вышел в коридор.

Глава 17. ТИХИЕ ЧУДЕСА

Упала бомба. Взорвалась. Осколки вверх пошли. А когда взрывается мина, от нее осколки по земле стелются.

Бобров сказал:

– Поэтому когда ранение в ягодицу – это человек не спиной повернулся, это он голову успел зарыть, а тут ему бугор и срезало. Значит, человек был не трус, а, наоборот, смелый. Атаковал. Его в бою в чистом поле ранило.

Бобров Сапожникова к себе взял, потому что любил образованных, а Сапожников и на мотоциклетке ездил, и на лошади катался, и мины вслепую собирал и разбирал, и бокс умел – его Маяковский боксу учил.





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 1470 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.025 с)...