Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

От автора 38 страница



– Давно, – сказал Сапожников. – В сорок седьмом году додумался...

До этого момента разговор шел довольно мирно.

Барбарисов уехал в Москву, а Сапожников собирался ехать завтра с археологами.

Эпоха индустриализации кончалась, и Барбарисов никак не мог поверить, что научно-техническая революция относится к нему иронически. Но впереди брезжила эпоха, которой еще имени никто не придумал, ей понадобятся несуразные люди вроде Сапожникова, если, конечно, они к тому времени не передохнут в райских садах квантовой механики и теории информации. Но есть серьезное предположение, что выживут.

А вот и немецкая певица. Она как бы шла навстречу Сапожникову, производя впечатление неустойчивости. Она состояла из туфель, длинных ног, длинных бус, длинной шеи, длинного лица, длинных серег, короткого платья и волос, и вся эта неустойчивая постройка покачивалась и пела под музыку немецкую песенку про Унтер-ден-Линден и голубей. А впереди нее пели девицы, такие хорошие девчата, если смотреть на всех сразу. А по отдельности Сапожников смотреть не хотел. Как посмотришь по отдельности – проблемы.

Сапожников в балете больше всего любил кордебалет, ансамбли любил, толпу на улице. Когда он разглядывал вид, у него появлялась мечта о человеке, а когда сталкивался с индивидом, эта мечта помаленьку усыхала от реальных поправок. А в жизни, как и в поэзии, важна не ученость, а мудрость.

Мудрости не хватало Сапожникову. Вот в чем штука. А как мы с вами понимаем, на каждом уровне знания своя мудрость, важно, чтобы они совпадали по времени и по фазе. Иначе беда.

А теперь знаменитый эстрадный певец пел и разливался, и вслед Сапожникову летели слова «в синем просторе», «корабли», «космос», «жди», «очи любимых», «плещет волна», «клубится», «Экзюпери»... Сапожников подумал, что, если бы певца звали Пупсин или Антилопов, он бы не был так популярен.

Так давайте же веселиться, по крайней мере. А веселье-то все скучней. «Улыбку дарит мне», – пел Пупсин. «С солнцем я и ты», – пел Антилопов. С чего бы это? Не с того ли, что перспектив у веселья не видно? Сапожников помнит – веселье было как перышко на ветру, передышка между боями, как ласточка той весны, которая придет после ледового побоища, как обещание. А теперь веселись каждый день, войны-то нет. Так вот веселишься, веселишься, да и заплачешь. Ну, тут как тут лезут из щелей пьяные тарзаны и вопят у пивных: «Раньше лучше было!..» Это когда же раньше? Когда война? Когда живых людей убивали? Вот и выходит, что для хорошей жизни никто не готов. Потому что как ни определяй хорошую жизнь, а не уйдешь от того, что хорошая жизнь – это когда приятно. Еда сеть, крыша над головой, одежда – что еще? Искусство? Ну конечно, это дело великое. Дело-то великое, да великого сделано пока мало. Как же выглядит все-таки хорошая жизнь? Позанимался физкультурой, конечно, бегом от инфаркта, стишки почитал – и все? Как же все-таки выглядит хорошая жизнь? Нужно, чтобы ты мне нравился до смерти, а я тебе, а мы бы с тобой остальным, а остальные нам. Если мы друг другу не поправимся, как же мы хотим, чтобы нам жизнь понравилась? А ведь не нравимся мы друг другу. Вот правда. А если нравимся, то на минутку. Короткое дыхание у нашего дружелюбия. Вот правда.

– Ученые все думают, как с нами поступить, – сказал Сапожников, когда притащил конфеты. – Но сегодняшняя мысль всего лишь рациональна. Ей проблемы не охватить.

– Что же вы предлагаете? – спросил Филидоров. – Возврат к природе?

– Нет, – сказал Сапожников. – Нужен возврат к природе человека счастливого.

– Хомо сапиенс – это человек разумный... А человек счастливый по-латыни как будет? – спросил Толя.

– По-латыни я не умею, – сказал Сапожников.

– Хоть бы соврал что-нибудь красиво, – лениво сказал Глеб, – а мы бы поверили, что так может быть, и попробовали бы сделать. А то умничаешь, умничаешь. Сплошное «Горе от ума». Всякое горе – от ума. (И тогда Сапожников впервые на него внимательно посмотрел.) Чересчур вы все умные. Поэтому Софья и выбрала Молчалина, а не Чацкого.

– Это верно, – сказал Сапожников. – Софья выбрала Молчалина, а Нина Чавчавадзе – Грибоедова.

– Не надо, – поморщился Глеб. – Не надо.

«Почва вокруг меня была иссушена. – Сапожников на минуту перестал слышать разговор. – Но я протянул свои корни, и они нащупали свежую почву. И вот в этот момент мои корни встретились и сплелись с их корнями...»

– Меня всю жизнь грабили и спасибо не говорили. А когда я хотел давать, вот как сегодня, у меня не брали. Прощайте, – сказал Сапожников.

Сапожникову казалось, что все это происходит не с ним, а в какой-то книжке, которую тихонько читаешь на уроке и можешь отложить, когда станет страшно, и выйти на переменку, когда зазвенит звонок. Но звонок не звенит почему-то.

Когда садились в поезд, Сапожников был уже совсем хорош.

Мы ждем, когда на товаре будет написано «окончательно-замечательно», и толпимся у одного прилавка. А на соседнем стынут другие, которыми неизвестно как пользоваться.

Понимаете? Это рассказ о человеке, который изобрел, как надо изобретать, и считает, что это может делать каждый.

Глава 24. ЗАПАЛЬНЫЙ ШНУР

Конечно, институт – это институт. Там мозги взбудоражены, и заодно еще там и учатся.

Но в институт полагается поступать после школы, а не после войны. Сидят рядом с тобой на лекции чудные собой ребята, все умные, все попали в институт, всё могут вычислить и тебя уважают. Весь первый курс уважают, а перед весенней сессией не очень уважают. Стыдно фронтовику шпаргалки в столе перелистывать. Почему стыдно – неизвестно. Но стыдно. А провалиться нельзя. Лишат стипендии. А лишат стипендии – будешь искать халтуру, иначе не выжить. А найдешь – то придется делать на совесть, даром не платят. А учиться когда? Уже следующая весенняя сессия тишиной звенит. А тут еще гонор у вояк – наши не хуже ваших; вы можете, и мы можем. А что можем? Зубрить? Но ведь это же невозможно – зубрить? Зубрить невозможно! Нельзя сначала вызубрить жизнь, а потом жить! Уже есть справочники на все случаи жизни, а что понадобится, запомнится само! Помнить без доказательств надо только таблицу умножения, а все остальное надо понять.

– Нюра!

– Ая?

– Ты в колдовство веришь?

– Во что?

– Колдовство есть? – спросил Сапожников.

– А как же!.. – ответила Нюра. – Колесо вверх по дороге покатилось. Или бочка. А то еще свинья в овсах Свояк верхом ехал вечером и на нее наехал. Он ее палкой, а она в подворотню. Просочилась... А у соседки утром синяк. Это еще в Калязине было... Колдовство свое колдун перед смертью через веник передает... А то еще соседская бабка четыре дня маялась, помереть не могла. Две доски в потолке выломали – через два часа отошла... Если нож в притолоку воткнуть, то колдунья из гостей выйти не может... Я еще девушкой была, случай был... она взмолилась – отпустите, девки. А девки не знают. А брат вернулся, нож вытащил. Она взяла сумку и вышла... У колдунов, как чирей, назревает зло. Чтобы избавиться – делают зло. Чирей лопается. Если колдун со зла чего хочет – ничего не выходит, если ласково – зло получается. Алферов Иван ягненка в лесу подобрал, на лошадь положил, лошадь потеет. Смотрит – ноги у ягненка по земле волочатся, тонкие выросли. С лошади скинул, выстрелил – его нет... А у Печатновых было; сука при пахоте прыгает, лошадь за губы хватает. Печатнов встал, тпру! – а это его жена обернулась. Она могла. Ножи разложит, через них перекатится – пестрая собака...

– Да-а, – сказал Сапожников. – Ты специалист.

– Чего это ты? – обиделась Нюра.

– А что?

– Ругаешь меня... А за что?

– Разве я ругаю? Я сам на специалиста учусь.

– Зря ты это, – сказала Нюра. – У нас специалистами жуликов обзывали. Или, может, я не так сказала?

– Не знаю, – сказал Сапожников. – Еще не разобрался... Нюра, а сколько тебе лет?

– Точно не скажу. Надо в паспорте поглядеть, – сказала Нюра. – Считаешь, устарела?

– Да ты что?

– Вот и я говорю. Вроде бы не должна. Я как в баню пойду – на тело самая молодая. Представляешь?

– Нет, – сказал Сапожников.

– Почему же?

– Не хочу.

– Вообще-то правильно, – задумчиво сказала Нюра. – А то мечтать про меня станешь.

– Хватит, Нюра, хватит.

– А что такого? Про меня все мечтают. Только я теперь – все. Я теперь Дунаеву верная жена. Он воевал. Нельзя. Бог накажет.

– Зачем про это говорить?

– Про все надо говорить, – сказала Нюра. – До войны я была блудница, а теперь наоборот.

– Святая, что ли? – спросил Сапожников.

– Не... – сказала Нюра. – Святая – это вроде как из другой губернии... Тебе колдовство-то зачем?

– Да вот зубрить надоело. Может, колдовать начать? – сказал Сапожников и пошел на семинар.

– Да подожди ты!.. Говори, доктор Шура!

– Еще раз... Теория говорит – если две частицы тождественны, то различное положение в пространстве не может служить основанием для их различия. Их нельзя различить. Следовательно, они представляют собой одну частицу, одну и ту же частицу, но находящуюся одновременно в разных местах.

– Что «следовательно»? – спросил Сапожником и вдруг захохотал.

– Уймись.

– Значит, если Глеб не может различить издалека, кто из нас с тобой идет, по какой стороне улицы, значит, это я иду по обеим сторонам? Так? Или ты идешь по обеим?

– Лучше ты, – сказал Глеб.

– Сапожников, – еле сдерживаясь, сказал доктор Шура, – запомни. Твоя старая элементарная логика здесь не годится.

– Годится, – сказал Сапожников. – Очень даже годится... Не годится только ее идиотское применение... Если получился идиотский вывод, следовательно, надо изучить факты, из которых он получился.

– Да пойми ты! Саму логику надо менять! – закричал доктор Шура. – Старая логика отражает старый опыт. Да и то возникали неразрешимые парадоксы.

– Например?

– Пожалуйста. Парадокс Зенона. Летит стрела. Значит, в микроскопическую дозу времени она неподвижна. Как же из суммы неподвижностей получается движение? Вот тебе и логика.

– Почему же из суммы неподвижностей? Неподвижна она будет, если я рядом с ней лечу, а для всех остальных она в любой момент движется. Не бывает неподвижной летящей стрелы. И логика тут ни при чем.

– Ну хорошо, а Буриданов осел?

– Что Буриданов осел?

– Стоит между двумя одинаковыми стогами сена. Он может подохнуть с голоду, так как не сможет выбрать.

– Это теоретический осел не сможет. Живой осел возле сена голодный не ходит.

И так далее. Без конца. Весь институт. Все пять курсов и диплом.

Сапожников ни в какие построения не верил, если их нельзя было представить себе наглядно. А это считалось устарелым способом мышления, и потому Сапожников от порога был устарелый.

Это было время, когда кибернетика считалась исчадием, а к генетике относились хуже, чем сейчас к сексологии и тем более к кожному зрению и Атлантиде, не говоря уже о неандертальской цивилизации, камнях Инки и летающей посуде.

Компания подобралась большая, из разных институтов, физтехи, университетские биологи, из ГИТИСа были, историки из педагогов, Якушев Костя из Суриковского.

Ну, ГИТИС – это поприще. Играют «внимание». К кому угодно. Хорошо пьют. Легенды из жизни Чехова (актера, конечно) и Комиссаржевской. Суеверное почтение к физикам. Бросает сигарету в раковину (Убей меня! Ведь ты умеешь это делать! Убийца! Убийца! Во мне нет больше жалости! Кх, кх), стреляет из двух пистолетов – она мертвая падает в его объятия, – вполголоса проговаривает ремарку. Ну, и из системы Станиславского кое-что. Тут все понятно. Живых людей изображают. А как же! С суриковцами сложней. Костя Якушев у физиков и биологов спрашивает:

– Ребята, что такое цвет?

Ему отвечают:

– Мы тебе потом скажем.

А сами не знают. То есть они-то думают, что знают, а на самом деле не знают. Они думают, что цвет – это свет, а свет – это и волна и частица. Эйнштейн с Бором договориться не могли, чего же от студентов требовать? Студенты как семинаристы – верю, ибо это абсурдно.

– А зачем тебе? – спросил его Сапожников.

– Не могу с фотографией разобраться, – сказал Якушев. – Цветное фото видел недавно. Лицо как живое. Зачем же мне руками делать то, что аппарат может?

– А ты не делай, – сказал Сапожников.

– А как портрет писать?

– А не пиши.

– Хочется.

– А почему хочется?.. Для художника натура – толчок. Запальный шнур. Художник-то картину сочиняет.

– Конечно, – сказал Якушев. – При удаче получается колдовство. Только редко получается. Как бы почаще?

– Кому не хочется, – сказал Сапожников.

Доктор Шура был биолог. Барбарисов – конструктор. Но главный, конечно, был Глеб.

Глеб был чемпионом во всем и курил трубку.

Глеб улыбался и хорошо жил. Он был высокий, и вокруг него всегда теснились. Он был немногословный, и несмотря на то, что казался умным, он и был умный.

Но ум у него был другой, чем у Сапожникова, и другой, чем у других. Он умел сделать так, что все старались ему понравиться. И раздражало, что Глеб разговаривал с Сапожниковым ласково. Уже тогда принято было хлопать Сапожникова по плечу. А Глеб не хлопал. Потому что Сапожников говорил при нем, как при всех. А с Глебом так не полагалось. Если кто-то пробовал, его остальные съедали. Еще бы! Этак каждый начнет! Но и под крыло Глебу Сапожников не шел. И несмотря на то, что на все вопросы Глеба отвечал откровенно, однако не волновался от этого. И получалось, что Сапожников кому хочешь будет отвечать так же, а это опять раздражало, и Глеб улыбался.

Мама вздохнула:

– Хочу тебе напоследок сказать...

– Перестань... почему напоследок? – сказал Сапожников.

Мама переждала, когда он утихнет.

– Тебе нужна женщина, – сказала мама, – которая бы о тебе заботилась... А ты влюбляешься в женщин, о которых ты сам желаешь заботиться. Это твоя постоянная ошибка... Трудно тебе будет.

– Ма, а разве нельзя, чтобы оба заботились друг о друге? – тихо спросил Сапожников.

– Это один случай на миллион, – сказала мама. – Тогда тебе будет еще трудней.

– Слушай, какая любовь? – сказала Сапожникову знакомая женщина. – Очнись! Обучили вас, дураков, на нашу голову.

– Кого обучили? – спросил Сапожников, тупо глядя на ботинок, который держал в руке.

– Скажи, а тебе самому врать не надоело? – спросила знакомая женщина. – Вот ты сейчас сидишь на кровати и ботинок держишь... Что ж, ты ко мне любовь испытываешь?

– Нет.

– Правильно... Дай закурить... Спасибо... Хорошо, что правду сказал... Я думала, не осмелишься... А по правде, ты сейчас думаешь одно – как слинять от меня так, чтобы я не разозлилась и опять в гости пустила.

– Так ее с самого начала у нас не было, – сказал Сапожников.

– Кого?

– Любви.

– А-а... – сказала она. – Понятно. Дурачок ты. А ее и нигде нет... А хочешь, я тебе любовь мигом организую?

– С кем?

– Со мной, с кем... Вот давай на спор? Не пущу тебя в гости, скажу – устала, работы много. Потом ты придешь, а у меня другой сидит, и мы оба смеемся. Ну?

– Что?

– Врешь, заревнуешь... Любовь – это когда кусок хлеба высоко висит, а ты допрыгнуть не можешь... А допрыгнул, голод прошел – ты на хлеб и смотреть не станешь, дайте севрюжки. Любовь, она либо с голоду, либо с жиру. А когда все в норме – никакой любви нет.

– Значит, нельзя любить человека, который рядом?

– Нельзя, – сказала она. – Баб ты не знаешь. Бабе одной страшно и перед другими бабами стыдно, бабе дом нужен – муж, дети, это ясно... А когда все есть и она еще в теле – ей одного мужика мало. Вот, к примеру, выйди Анна Каренина замуж за Вронского без помех – она бы ему первая рога наставила, а уж тогда бы он под поезд кидался.

Вот такой разговор был.

Холодно стало Сапожникову. Потому что на всеобщем свинстве, если его признать нормой, мир держаться не может. Если пропадет последняя вера, что человек рядом с тобой не подведет, а если подведет, то это случайность, трагическая авария, если поверить, что свинство – это норма, а все остальное иллюзия, то детей нужно будет разводить в колбах, никому лично не нужных детей, не нужных друг другу, детей энтропии и распада, детей хаоса.

Нет. Искать надо. Что-то тут не так, дамочки.

Правда, она, конечно, правда. Но правда еще не истина, а только ее малый обломочек. Видно, и бабе не только постель нужна, когда она человеком становится.

А что ей нужно? Что человеку нужно?

– Так что же это за система, до которой ты додумался? – спросил Глеб.

– Третья сигнальная, – сказал Сапожников. – Я так назвал. А можно как-нибудь еще...

– А двух тебе мало? – спросил доктор Шура.

– Подожди, – сказал Глеб. – Первая заведует ощущениями, грубо говоря... Вторая – речью. А третья?

– Вдохновением, – сказал Сапожников.

– Оно случайно и ненадежно. Зачем тебе оно?

– Для нетривиальных решений.

Тут как раз телевизоры стали продавать. «КВН». Экран большой, величиной с открытку. Все видно. А ходили слухи, что когда-нибудь экран еще больше будет. Передача несколько раз в неделю. Хорошенькая девушка программу объявляет. И чуть улыбается. Сразу пошел слух, что ей выговор закатили за кокетство, с экрана. Потому что вошла в каждый дом и улыбается. Влюбились, конечно, все. Кто такая? Тайна. Еще бы! Было как чудо. С экрана, живьем, одному тебе улыбается. Сапожников подумал: «Переворот полный... Душа эпохи меняется...»

Над ним смеются:

– Чудак. Так и насчет кино тоже думали – эпоха.

– А дело свелось к обычному развлечению. Чтобы было куда вечером пойти.

– Ребята, ребята, это все другое... Это станет как книгопечатание, а может, еще важнее.

– Чушь! Книги остаются, а эта – показали, и нет.

– На пленку можно снимать.

– Дорогое удовольствие. Никакой кинопленки не хватит, – сказал Барбарисов. – Да еще проявка, печатание, тираж...

– Сапожников, мы топчемся на месте, – вмешался Глеб. – Подкинь завиральную идею. Я так и не понял: ты за нормальную логику, с одной стороны, а с другой – за всякую эврику, озарения, вдохновения и прочее.

– Зря вы против вдохновения, – сказал Костя Якушев. – Оно есть. Это вам любой живописец скажет... Вдохновение – это когда пишется.

– И все?

– Когда не пишется – кистей десять перемажешь, и все мимо. А когда пишется – одна грязная кистенка из палитры торчит, патлатая, а на холсте – колорит...

– Вдохновения не должно быть, – сказал доктор Шура. – Если допустить вдохновение, наука не нужна.

– Почему? Наука – это знание, – сказал Сапожников. – А каким способом его добывать – дело десятое. Лишь бы все подтверждалось...

– Значит, ты теперь гений? – спросил доктор Шура.

– Ага, – сказал Сапожников. – И ты... И остальные... Только ты мешаешь своей третьей сигнальной системе действовать, как ей положено.

– А ты?

– Стараюсь не мешать.

– А что ты для этого делаешь? Сдвигаешь брови? Собираешь волю в кулак? Напрягаешься, в общем, – так? Пыхтишь?

– Расслабляюсь.

– Ну, а дальше?

– Не скажу.

– Почему?

– Вы безжалостные, – сказал Сапожников. – У вас не получится.

– Ну ясно, – сказал Глеб. – Сошествие Сапожникова в Марьину Рощу.

Остальные улыбались.

И Сапожников впервые увидел, что у Глеба огромные зрачки, как будто он глядел в темноту.

– Ладно, не злись, – сказал Сапожников. – Вот Барбарисов сказал, что кинопленки не хватит, если с телевизора снимать. А зачем она?

– То сеть?

– Если свет превратить в электрические импульсы... ну как в фотоэкспонометре...

– То что?

– То их можно записать на магнитофонную ленту и, значит, можно снова воспроизвести – будет изображение... А можно стереть ненужное... Представляете? Лекцию читают Ландау и Капица, а записывают кто хочет, а потом воспроизводят... Глеб, давай заявку подадим?

– Уволь.

– Почему?

– Это невозможно.

– Разве я не логично рассуждаю?

– Рассуждений для заявки мало. Это одно. А по том, если такая простая мысль пришла в голову тебе, будь уверен, пришла еще кому-нибудь... И если этой штуки нет, значит, почему-то не получается... Жизнь коротка, Сапожников. Логично? Жить надо. А не заниматься выдумками.

– Нет, – сказал Сапожников. – Не логично. Если не заниматься выдумками, жизни не будет. Мы сейчас все живем, потому что кто-то занимался выдумками. С тех пор как у человека мозг, жизнь и выдумки – это одно и то же, Глеб... Глеб, а хочешь, я еще чего-нибудь придумаю? Например, вечный двигатель? Нет, не пугайся. Не такой, который энергию берет ниоткуда, а который откуда-нибудь... Ну, вроде ветряка, что ли? А, Глеб? Или придумаю, лак лечить рак?.. Или решу теорему Ферма?

– Братцы, – сказал Костя Якушев, – а за что вы Сапожникова ненавидите?

– За это, – сказал доктор Шура.

– Ну что ты, Костя, – сказал Глеб. – Нам просто горько смотреть, как у Сапожникова живот растет. А ведь был такой стройный.

– Нет... Раньше я живот втягивал, а теперь выпячиваю, – сказал Сапожников. – Чтобы штаны не падали... Штаны у меня без ремня, вот поглядите... Глеб, ты очень ладный и красивый. Ты похож знаешь на кого?

– На кого?

– На Николая Первого... Шучу, шучу... Николай к способным людям плохо относился, а ты сам еще не знаешь, как ты относишься, правда?

– Зато Пушкин еще при жизни устарел, – сказала Мухина, искусствовед из хорошей семьи. Она присматривала Глеба в мужья.

– Заткнись, – сказал Глеб. – А лучше – пошла вон.

Мухина не обиделась.

А Сапожников замолчал. Странная и нелогичная к разговору мысль вдруг пришла ему в голову. Ему почудилось, что Глеб должен умереть какой-то удивительной смертью. Так и получилось много лет спустя, но до этого еще была бездна времени, и в эту бездну много чего унеслось, и поэтому она мелькнула как один день. И когда они снова встретились с Глебом, оказалось, что ничего не изменилось между ними. Потому что оба как сразу поняли друг друга, так и дальше пошло. Они только себя не могли понять – тянет их друг к другу или отталкивает.

Ну, тут как раз институт кончился.

Шесть лет армии, да пять лет не тот институт, да восемь лет неудачного брака – это сколько будет? Девятнадцать лет из жизни долой. Из жизни в том смысле, что можно было их потратить надела более продуктивные. А как об этом узнать заранее? Разминировать планету надо было или нет? Надо. Учиться систематически надо? Наверно, тоже. Профессия есть профессия. Жениться надо? Вот тут логика спотыкается. Черт его знает. Надо, наверное. Но только как-то не так. А как?

Каждая любовь – это исключение.

А что такое исключение? Исключение – это первый звонок завтрашнего правила. Или вчерашнего. Вот тут и догадайся, почему от исключения отмахиваются.

Идеи плясали, как искры над костром. Не заметил, как начал тлеть торф под ногами, уползал в сторону подземный пожар. И вдруг в стороне мелькнули языки пламени, и вот уже золотая сосна детства стоит в оранжевых лохмотьях и сажа летит черными ласточками. Эгей!! Где мое детство, золотые кони заката и рассвета? Почему зима на дворе и ничего нельзя изменить? Уходят милые, уносят клочки сердца, и догорает золотая сосна.

Перед смертью мама подозвала его, и он сел на стул возле кровати.

– Я умираю, сынок, – сказала она с трудом. – Больше не могу... Ничего не говори.

Сапожников ничего и не мог сказать, даже если бы старался.

– Тебе неинтересно знать, что я чувствую?

Сапожников пытался продохнуть лютый комок.

– Я хочу тебе рассказать... чтобы, когда ты будешь умирать, ты бы меньше испугался.

Сапожников много раз видел, как умирали – и мгновенно и медленно. И, может быть, еще больше читал об этом. Да нет, конечно, больше читал, чем видел. Потому что, когда он видел смерть, он был занят смертью или собой, а когда читал – думал о том, что читал, то есть жил. Но он никогда не читал и не видел, чтобы умирали так, чтобы другие не испугались того, что им тоже предстоит.

– Это не страшно, сынок... Я знаю – что-то во мне скоро оборвется...

Пятно солнца ползало по мухам, по стене. Гудели дальние городские машины.

– Мне кажется, я знаю, почему мне не страшно... Я никогда не жила для себя.

Мухи готовились жить вечно, потому что у них не было сознания.

– Ма...

– Прогони их... – сказала мама.

Сапожников взял вафельное полотенце со спинки кровати и махнул по солнечному пятну. Мухи воскрылили к стеклянному абажуру и, покружив, вылетели в открытое окно. Сапожников сел на пол у кровати.

– Пришел в себя? – спросила мама.

Сапожников кивнул.

– Мы не мухи... – сказала мама. – Сынок, опустись вниз... там у забора... нет... заборы давно сломали... Там в зеленой траве всегда росли желтые одуванчики... нарви... принеси мне...

– Да, мама... – сказал Сапожников.

И кинулся из комнаты, из квартиры вниз по лестнице, из дома. Рвал желтые нежные цветы и скрипел зубами.Обратно он шел медленно.

Пока его не было, она вдруг села на кровати и попросила свою театральную сумочку. Ей не отказали. Она вынула оттуда и раскинула на одеяле листочки с выцветшими песнями и романсами, которые уже давно никто не пел, и начала сперва тихонько, потом все громче петь. Эти песни. Одну за другой. Голос ее становился все громче и страшнее. И все вышли из комнаты. А потом что-то щелкнуло у нее в горле. Голос превратился в хрип. И она медленно повалилась обратно на подушку. Хрип был равномерным, как дыхание.

Сапожников вернулся.

– Мама, – сказал Сапожников, – это я...

Но она его не услышала. Кто-то отобрал у него одуванчики.

– Агония, – сказал врач.

Она длилась долго. Потом прекратилась. Отец услышал тишину и крикнул что-то. Потом замолчал. И все остальное время молчал. Разговорился в похоронном автобусе. И говорил все время в крематории. А потом ушел. И Сапожников увидел его не скоро.

Ночью скрипнула дверь. И дед вошел в квартиру. А в коридоре лампочка не горит.

– Доигрались, – зловеще сказал дед.

Вся квартира спала. Застучал и выключился холодильник. Потом дед прошлепал к себе в комнату. Опять загудел и выключился холодильник. И вдруг стало ясно, что он действительно дед. А раньше только посторонние люди в троллейбусе иногда называли его дедом, а все близкие называли его отцом. Утром его увезли в больницу. А Сапожников переехал к Дунаевым. Прошло полмесяца, и отец стал выздоравливать от инфаркта. И был любимцем всей палаты. Однажды ему принесли чаю. Он взял стакан, не прерывая рассказа о делах давних и блистательных. Потом сказал:

– Ах...

И уронил стакан.

– Не надо, – сказал Дунаев Сапожникову, – он легко отошел. Всем бы так.

– Жил как хотел, – сказала Нюра. – И умер как хотел. Никто ему не судья. И больше о смерти не будем. Не надо об этом.

Нюра включила радио.

Передача, в которой пародировали гениальную песню из «Шербурских зонтиков», называется «С добрым утром». Но это ничего, ничего, Сапожников разносторонний. Он был рад послушать эту песню даже в пародии. С Сапожниковым так было всю жизнь. Шекспира он впервые узнал от пародиста в концерте, и Евангелие тоже, «Веселое евангелие» называлось. И все самое великое ему приходилось выковыривать, как изюмину из сухаря.

Глава 25. ЧУЖАЯ УЛИЦА

Ну, значит, приехал Сапожников домой из триумфальной поездки с проектом двигателя, и стало ему непонятно, как быть. Коты в этом году начали завывать гораздо раньше, чем обычно, хотя весна не торопилась и ветры дули такие, что выбивало слезу. Но это по ночам. А днем казалось, что весна уже вот-вот. Что же касается голубей, то они изгадили все подоконники и уже не воспринимались символом мира, а тем более прогресса.

В пятницу утром позвонила Сапожникову жена Барбарисова:

– Короче, сегодня вечером идешь в гости.

– Куда это?

– К Людмиле Васильевне... Ты ее знаешь. Ты ее видел у нас в гостях. Очень милая женщина. Сорок один год, незамужняя, заведующая научно-технической библиотекой. Ты ее прекрасно знаешь. Ты ее видел у нас. Она удивительная хозяйка. Будет тебе хорошим товарищем.

– Так это свататься идти, что ли?

– При чем тут свататься? – крикнула жена Барбарисова. – Посидеть вечерок, поболтать. Я ей сказала, что ты просишься к ней в гости. Хватит с нас выдумок. Для мужа моего это нехарактерно. А все твои несчастья из-за выдумок. Я рада, что вы провалились... Впрочем, я тебе добра желаю.

Ночь за окном.

Мокрый снег. Огоньки непогашенных окон. Сто дорог прошагал я по этой земле! Это стихи. Или так: а снег все падает и падает, а снег на камушки садится, и ничего не видно впереди. Или так: хорошо бы лежать медведем и всю зиму лапу сосать. Или так: стучат дожди по черепу дороги, цыганский полк запамятовал путь.

– Вы романтик, Сапожников, – сказала Людмила Васильевна.

– Да, – подтвердил Сапожников. – Я люблю луну как явление природы, Изабеллу Юрьеву и шпроты. Чем это так воняет у вас в коридоре?

– Это сосед жарит осьминогов, – сказала Людмила Васильевна.

Где-то играют скрипки, где-то пекут оладьи. Каждый живет как может, хочет прожить до ста. Только вот я, бродяга, жизнь не могу наладить! Господи ты мой боже, до чего я устал!





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 276 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.038 с)...