Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

От автора 32 страница



– Это Майори. Мы приехали, – сказал Барбарисов. – Нравится?

– Да.

От всей дороги у Сапожникова осталось только стеснение от незнакомого говора, серый блеск реки, перепутанный с гулом моста, и за окнами – налетающий шум листвы.

А теперь они проходили вдоль редких заборов, а за ними красивые дома и деревья, и урны для мусора не стояли на земле, а висели на заборах, как почтовые ящики с оторванными крышками. Фонтан с чугунными рыбами, навес концертного зала, сырой воздух, трепет теней на асфальте, рай земной.

– Дай мне сумку. А вон там пляж. Мы сейчас придем, – сказал Барбарисов.

Сапожников увидел дрожащий блеск на желтой стене, обогнул дом и увидел море.

Оно было огромное, до горизонта, темное, сине-зеленое, расписанное белыми барашками. Сапожников задохнулся и пошел по пляжу проваливаться ботинками в светлый песок. Немногие мужчины в шерстяных плавках и женщины в бикини лежали на песке, грелись, а если кто стоял загорелый и нарядный – было видно, что ему холодно. Но все они были физически подкованные и закаленные хорошей жизнью.

Летела живая чайка, и ветер заваливал ее на крыло. Сапожников дышал и дышал, он моря сто лет не видел, и ему стало почему-то обидно, и он вернулся с пляжа на старое место.

– Здравствуйте, – сказала девочка в клетчатой юбке, стоявшая рядом с Барбарисовым, у нее был прекрасный цвет лица.

– Здравствуйте.

– Ты Глашку зовешь на вы? – спросил Барбарисов. – Ей четырнадцать лет.

– Именно поэтому.

– Ты же её видел в Москве прошлый раз?

– Господи, конечно, – сказал Сапожников. – Но у нее была коса.

– Она ее отрезала недавно.

– Ничего, ей идет.

– Папа, я есть хочу, – сказала Глаша.

– Это значит – пойдем в шашлычную, – сказал Сапожников.

– Откуда вы знаете?

– Это же ясно.

Они пошли по улицам-аллеям, и Сапожникову все хотелось протрещать прутиком по штакетнику, но он только два раза кинул окурки в висячие урны.

– Давай мне сумку, – сказал он. – Чего ты ее тащишь?

– Мы уже пришли. Обязательно возьмем вина... Надо разрядиться. Ты письмо от Глеба привез?

– Да, привез... – нехотя сказал Сапожников.

Они вошли в угловую шашлычную и сели за столик у окна. Тень. А на улице ровные одноэтажные дома и магазины.

– Вы будете пить целую бутылку вина? – спросила Глаша.

– О господи, – сказал Сапожников.

Он думал, что Барбарисов возьмет коньяку, и теперь только косился на эту педагогическую бутылку кисленького винца, он даже названия вин не знал, и сказал:

– О господи.

И стал есть шашлык.

– Глаша, ты знаешь, раньше он был меланхоликом, – рассказывал Барбарисов. – В нем было что-то байроническое.

– Это оттого, что у меня были грязные ногти, – сказал Сапожников. Он повеселел. Что-то ему начинало становиться почти совсем хорошо, и обида прошла.

– Почему? – спросила Глаша.

– Так полагалось влюбленным. Меланхолия и грязные ногти.

У Сапожникова даже обида прошла. О море он старался не думать.

Может быть, он даже еще искупается. Море-то было общее. В крайнем случае он будет купаться в сторонке, чтобы не видели, как у него живот растет.

Обратную дорогу Сапожников не запомнил.

Потом они долго поднимались на четвертый этаж старинного дома. Блеклые каменные ступени, незнакомый запах на площадках, чугунные перила и хорошие выцветшие двери. А потом вдруг Сапожников вспомнил стихи про юродивого, который позвонил в квартиру за милостыней, а была зима.

Солидные запахи сна и еды,

Дощечек дверных позолота,

На лестничной клетке босые следы

Оставил невидимый кто-то.

Откуда пришел ты, босой человек?

Безумен, оборван и голоден.

И пишется снег, и нежится снег,

И полночью кажется полдень.

– Пойдемте завтра смотреть со мной фильм «Хижина дяди Тома»? – вежливо сказала Глаша.

– Ладно, – ответил он.

– Вот мы и приехали. Это квартира сестры. Они с мужем на юге. Спать ты будешь здесь.

– Прекрасная тахта.

– Сделана по заказу, – сказал Барбарисов, застилая постель.

– Барбарисов, что это за дамочки на стенках? Ужасные картинки.

– Иллюстрации из дореволюционных французских журналов. А может быть из «Нивы».

– Мне они нравятся, – с вызовом сказала Глаша.

– Ну, значит, – так правильно, – согласился Сапожников.

За окном было уже совсем темно. Сапожников заснул и видел во сне нехорошее. А раньше Сапожникову кошмары снились только дома.

– Чего ты ждешь от Риги? – спросил Барбарисов наутро.

– Развлечений, – сказал Сапожников. – Нормальное чувство командировочного.

– Понятно. Сильная выпивка, много красивых баб и сувениры с видами города.

– Нет... Просто несколько солнечных дней, минимум выпивки и общество милых людей. И давай начнем разбираться в нашем двигателе.

– Нашем? – спросил Барбарисов.

Сапожников не ответил.

– Кого ты считаешь милыми людьми? – спросил Барбарисов.

– Думаешь, я знаю? – сказал Сапожников. – Тебя, наверно.

За прохладным подоконником солнечная листва, спокойные крыши. На улицу, на улицу. Тишина, тайна, шелест шагов, вывески и трамваи. Полупустой вагон, синие рельсы, и, может быть, в пролете домов блеснет море. Хорошо бы поселиться здесь навсегда.

Тут вошла Глаша.

– Папа, я есть хочу, – удивилась она.

– Надо же, все время она хочет есть, – удивился Сапожников.

– А поздороваться не надо? – спросил Барбарисов.

– Доброе утро, – удивилась Глаша.

– Доброе утро, – удивился Сапожников.

В ушах Сапожникова звенело – утро, утро, утро, – что это их понесло, черт возьми? А, чепуха! Вчерашний день не в счет. Все они встретились только сегодня.

Если бы в это утро специалисты засекли время, не пропал бы невидимо рекорд мира по марафону.

Ничего не вышло. За сорок минут Сапожников отхлестал десяток улиц, и от свидания с городом остался только портрет Полы Раксы на афише и трамвай, пролетевший с безумной скоростью.

Опять зеленые яблоки. Сапожников как с цепи сорвался.

Он затормозил и посмотрел на часы. Он не сразу разобрал, где часовая стрелка, а где минутная, мешала длинная секундная, которая отбивала секунды со скоростью пульса. Сапожников успел к десяти, как договорились, на угол улицы Ауссекля и даже купил в киоске пачку аэрофлотовских карточек-календарей для московских знакомых. Сапожников сел на чугунную угловую скамью и

развернул веером глянцевые карты. Крапом были недели и месяцы, а рубашкой – самолет, летящий над Даугавой. Можно было бы, наверно, еще отыграться, если бы знать правила. Но правил становилось все больше, и становилось скучно их заучивать. Чересчур солидно все выглядело, вот что.

Глаша переходила улицу, независимо оглядываясь по сторонам.

– Ах, вы уже здесь?

– Ах, я уже здесь, – сказал Сапожников.

Она вздернула брови.

– Как вам понравился город Рига? – светски бросила она.

– Мне очень понравился город Рига... А какие у вас отметки по диктанту?

– При чем здесь диктант? Я серьезно спрашиваю, вам понравился город?

Сапожников засмеялся.

– Во! – сказал он и поднял большой палец.

– Скажите, почему вы меня зовете на вы? Это странно.

– Чтобы бы не думали, что я нос задираю.

– Это странно! – сказала она.

– Будет вам восемнадцать, перейдем на ты. Годится?

– Это еще долго!

– Не успеете оглянуться, – сказал Сапожников. – А вот и наш папа идет.

Барбарисов двигался, помахивая портфелем. Свет-тень, свет-тень, солнечные зайчики.

– Ну, граждане, – сказал он, – пошли завтракать

– Я придумал кое-что, – сказал Саночников.

– Что?

– Мы позавтракаем, так? Потом сходим на вокзал и я возьму обратный билет... Я, пожалуй, сегодня уеду в Москву.

Барбарисов неподвижно смотрел на Сапожникова.

– Ты с ума сошел, – сказал он спокойно. – Я созвонился с ребятами. Сегодня у меня в гостях куча сослуживцев и половина молодежного театра. Не валяй дурака, Сапожников... Вот, оказывается, ты

какой стал.

Глава 7. СЕРЕБРЯНЫЕ ВЕЛОСИПЕДИСТЫ

Прошел еще год-другой.

Сидел Ньютон в саду, вдруг ему по голове яблоко шарах – упало яблоко ему на голову. И Ньютон понял, что его голова притягивает яблоки. Так представлял это происшествие Сапожников. Но потом глядит Ньютон – яблоки падают не только ему на голову, а еще и на землю. Значит, его голова только помеха. А на самом деле, значит, это земля притягивает яблоки. А если прорыть шахту сквозь земной шар, куда упадет яблоко? Оно, наверно, в центр Земли упадет. Оно, конечно, сначала с разбегу проскочит на ту сторону, но потом поболтается в шахте и вернется в центр Земли, как маятник.

Интересное дело получается.

Одно тело притягивает другое. А чем оно притягивает? Резинкой, что ли?

Что-то тут не сходится.

Все знают: чем сильней резину в рогатке оттянуть, тем сильней она назад руку тянет. Или лук натягивать. Слегка натянуть и ребенок может, а вот натянуть так, чтобы лук согнулся, может только стрелок. Робин Гуд. Да, это же всем известно. Значит, когда тетива сильней растянута, она обратно сильней тянет, а но слабей. Вот это притяжение. А в этой силе гравитации, в притяжении, все наоборот. Чем дальше одно тело от другого оттянуто, тем оно, тяготение это, все слабей и слабей. Все слабей одно тело к себе другое тянет. Что же это за притяжение такое? А вот если вагон поставить на рельсы и давить на него изо всех сил, то он с места стронется и помаленьку покатится все быстрей. А ты дави с той же силон и только за ним поспевай. Что будет? А то будет, что он будет разгоняться, пока на станцию не влетит и в тупик не врежется, как яблоко в Ньютоновом садике. Потому что сила на него давила всю дорогу одна и та же, передыху не давала. Вот и получается, что когда камень на землю падает, то это гораздо больше похоже на то, что его какая-то сила сверху давит и разгоняет, чем на то, что его сама Земля неизвестно какой резинкой притягивает. И потому похоже, что не сами тела друг к другу притягиваются, а какая-то сила их

друг с другом в одну кучу сталкивает.

Скажете, что нам неизвестна такая материя, которая давила бы на тела и сталкивала их друг с другом. Но ведь и такая материя неизвестна, которая тела друг к другу тянет. Назвали гравитацией, а что такое гравитация? Любовь, что ли? Яблоки землю любят? Или Ньютонову голову? Пришло в голову Ньютону, что два тела друг к другу тянутся потому, что похоже, что тянутся. Так мало ли что на что похоже? Похоже, что солнце всходит и заходит, а пригляделись – все наоборот.

Ну, что тут поднялось, когда Сапожникову эти дефективно-конкретные несуразности в голову пришли и он их высказал, что тут началось.

– Сапожников из шестого «Б» против Ньютона пошел! В шестом «Б» все дефективные!

– Ты обалдел, что ли? Кто Ньютон – и кто ты? У тебя вон по химии и по немецкому тройки! И макулатуры ты собрал меньше всех!

– Какое может быть давление, если всем известно, что тела притягиваются? Это же всем известно!

– Это ты где же свое давление выкопал? В велосипедном насосе, что ли?

– Ага, – сказал Сапожников. – Если в насосе дырку зажать, а за поршень тянуть, то будет пустота, а природа пустоты не терпит.

– Поэтому я тебя терпеть не могу, – сказала Никонова.

– А если поршень отпустить, то наружный воздух его обратно затолкнет. Атмосферное давление. Один килограмм на квадратный сантиметр.

– Никто меня к тебе не толкает, – сказала Никонова. – Не надо сплетни слушать! Не надо! Не говори, чего не знаешь! Не надо чужие записки читать! А Лариса дура! Это тебе Котька Глинский сказал?

– Что?

– Что Лариска меня к тебе толкает?

– Я с Глинским вторую четверть не разговариваю.

– И напрасно... Он к тебе очень хорошо относится. Гораздо лучше, чем ты к нему.

– А ты откуда знаешь?

– Я с ним разговаривала. Ты просто людей не любишь.

– А ты знаешь, какую про него эпиграмму написали?

– Кто написал?

– Не знаю...

Сводник, сплетник и дурак –

Сборник всяких глупых врак,

Облик целый тут его,

Во! и боле ничего.

– Гнусно! Наверно, ты и написал! – закричала Никонова.

– Я не умею, – сказал Сапожников.

Это была правда. Никонова это знала.

Она только не знала, что ее подталкивало к Сапожникову. И он тогда этого не знал. Узнал только потом. Время. Время толкало и кружило их в своих водоворотах-времяворотах. Тик-так, работали его часы, тик– так – и уже Сапожникову четырнадцать лет, а Глинскому часы подарили.

– Мама, – сказал Сапожников, – зачем людей рожают?

– Людей? Детей, наверно?

– Ну, детей...

– Чтобы любить кого-нибудь.

– Кого-нибудь? – спросил Сапожников.

– Кого-нибудь, кто будет тебя вспоминать долгое время... Конечно, бывает всякое... война, например, не дай бог... но в принципе дети должны пережить родителей... Детей рожают, чтобы любить того, кто тебя переживет.

– Мама, что такое время? – спросил Сапожников.

– Время? Откуда же я могу знать?.. Никогда не задумывалась, – сказала мама. – Как тебе в школе живется, сынок?

– Хорошо, – сказал Сапожников. – А что?

– Ты стал вопросы задавать, как Нюра. А почему ты про время спросил? Кому-нибудь уже в классе часы подарили?

– Нет...

– Глинскому, наверно, – сказала мама. – Его отец третий день в цех без часов ходит, время спросить не у кого... Мы думали, в починку отдал.

– Котька все уроки на часы смотрит.

– Я тебе тоже подарю. Отцовские, серебряные, с велосипедистами на крышке... Не знаю, ходят ли они еще или нет.

– Мне не нужно, – сказал Сапожников.

На серебряной крышке мчались серебряные велосипедисты.

– Ты не думай, это ведь все равно твои часы, – сказала мама. – Когда ты фолликулярной ангиной заболел, приехал отец. Ты, конечно, ничего не помнишь, ты без сознания был... Он оставил часы и велел продать в торгсин... Тогда еще торгсины были... Доктор велел для тебя лимоны где-нибудь достать... Сейчас уже есть новые средства, красный стрептоцид и белый... а тогда не было... Я тогда все отнесла, – что было, – несколько ложек серебряных, обручальное кольцо, отцовский Георгиевский крест. Отец и в германскую был пулеметчиком, и в гражданскую у Ковтюха... А часы не продала. Я хотела, чтобы они были у тебя... Ты уже взрослый... Носить их, конечно нельзя, они карманные, их в жилетном кармане носят на цепочке. А где теперь жилеты?.. Будут у тебя над

кроватью висеть на гвоздике.

– Ма, а почему отец пошел в цирк работать? – спросил Сапожников.

– Это сложная история... Ты еще маленький, – сказала мама.

Серебряные непродажные велосипедисты мчались по серебряному полю мимо старинных серебряных трибун с навесами и оглядывались на полустершихся серебряных соперников. Время не продавалось ни за какие лимоны, его нельзя было отменить даже ради спасения жизни или ради того, чтобы быть с человеком, к которому тянет больше всего на свете. Это и есть настоящее человеческое земное тяготение, а не бессмысленный камень, который падает на землю по невидимым рельсам.

Сапожникову тогда хорошо жилось в школе. Его почему-то начали любить. То все не очень, а теперь вдруг все наоборот. Махнули на него рукой, что ли?

Глава 8. ВСЕ ЕЩЕ ОБОЙДЕТСЯ

Сапожников пришел в институтскую столовую. Гремели металлические табуретки на каменном полу и посуда в раздаточной, солидные голоса просили борщ, «пожалуйста, половинку», бефстроганов, компот. Молодые сотрудники сидели отдельно, пожилые отдельно. Пожилые смеялись, молодые сидели тихо. Сапожников и Барбарисов сели в уголок. В столовую вошла молодая женщина лет двадцати пяти, в тесном платье серого цвета. У нее были длинные волосы. Она подошла к столу молодых сотрудников, о чем-то заговорила и поставила ногу на перекладину табуретки. Потом ей что-то сказала девушка с птичьим носом, она обернулась, посмотрела на Сапожникова, и Сапожников поймал сонный, по любопытный взгляд. Она смотрела чуть искоса и неподвижно и была похожа на старшеклассницу, которой тесна школьная форма. Сапожников отвернулся и заговорил с Барбарисовым, а потом спросил:

– Кто это?

– Ее зовут Вика.

– Откуда ты знаешь, про кого я спрашиваю?

– Это же ясно, – сказал Барбарисов. – Пей кофе, ненормальный.

– Скажи ей, что моя фамилия Сапожников.

– Когда?

– Сейчас.

Сапожников молчал. Барбарисов смотрел на него.

– Ладно, не тоскуй, – сказал Барбарисов. – Заводной ты.

Он поднялся, подошел к ней, взял ее за руку и подвел к Сапожникову.

– Фамилия этого дяди – Сапожников, – представил Барбарисов.

Она улыбнулась. Сапожников обмер. Вот как иногда звучит труба архангела.

– Легко на сердце от песни веселой, она скучать не дает никогда, – пел Сапожников. – И любят песню деревни и села... и любят песню большие города, – пел Сапожников.

Он шел по улицам Риги веселенький, и пел песню, и не иронизировал. В огромных деревьях парков запутался оранжевый закат. Зеленое и золотое – что за дни стоят! Где суровое небо Прибалтики, где хмурые северные краски, которые обещало воображение при словах «Рига», «Латвия»? Не погода, одно баловство. Сапожников грыз орешки без скорлупы, клевал из пакета скрюченные белые орешки, похожие на личинок, и ему казалось, что за крышами домов закат опускается на колени.

А как все хорошо начиналось, подумать только! Нет, нет, думать как раз не полагалось. И может быть, этому не надо сопротивляться, когда такая красота кругом.

Темнело постепенно, и Сапожников проходил улицы и парки и спорил с Барбарисовым, который сегодня показывал ему древнюю стену. Там, где раньше у бойниц стояла воины, теперь под черепичным навесом лежали аккуратные дрова.

Барбарисов сказал:

– Они хотят здесь все почистить и устроить кафе.

– Красивая черепица, – сказал Сапожников. – И кирпичи.

– Бар поставят, кофеварку, современная музыка. Будет занятно, снаружи старина, а внутри модерн.

«Как бы не вышло наоборот, – подумал Сапожников. – Снаружи модерн, а внутри старина».

А теперь Сапожников клевал орешки и спорил с собой.

Потому что нет, и раньше, в неподходящие самые моменты, жизнь не сдавалась. Потому что когда лошади были сытые, не так все происходило, как Сапожников вспоминал в Верее, и Рамона искала пластинку. Лошади переступали копытами, и сырая солома шелестела и перетряхивалась, и лошади тянули морды в сторону дороги, которая вся как есть была видна из сарая. Прямо-таки набегала на сарай, втыкалась в открытую дверь, и луна била в лошадиные храпы, как будто дорога уже летела им навстречу, а ведь это еще только предстояло.

– Почему мужчины! – спросил цыган.

– Ай-яй-яй, какой интересный мальчик, – сказала Галя Домашенко, по прозвищу Рамона. – А ты не

забыл, где надо нажимать, чтобы выстрелило?

Интересный мальчик промолчал. Она имела право так спрашивать. В прошлый раз интересный мальчик действовал автоматом, как дубинкой. Он действовал экономно и удачливо, и у них сейчас было три лишних диска.

– Интересно, сколько детей может родить женщина? – спросила Галя.

– Зараз или по очереди? – спросил Цыган. – И потом, смотря какая женщина.

– Вот как я, например.

Заскрипело седло. Цыган дотянулся и погладил Галю по бедру.

– Штук десять, наверно.

– И здесь погладь. – Она показала нагайкой на свои выступающие груди.

Цыган погладил ей груди.

– Приятно, – сказала она.

Она имела право говорить и делать все, что ей вздумается. Ее могли убить первой.

– Дорогу женщине, – сказала она.

Они дали ей дорогу, и луна осветила ей колени. Галя любила короткие стремена.

– А еще я бы послушал джаз, – гордо сказал Сапожников, потому что он был самый младший.

Никто ничего по ответил. Цыган рвал фотографии, и все поняли, что он их не сдал, как положено.

– Чтобы труба закричала, – сказал Сапожников.

Тогда он со всех компаниях был самый младший, а теперь он во всех компаниях был самый старший.

– Мечтательная труба, – сказал Сапожников.

– Не бойся, – сказала Рамона. – Ты красивей всех, и я тебя люблю.

Галя каждому говорила только то, что делало его человеком, не меньше, но и не больше. Покойники ее не интересовали.

Дорога звала, дорога заманивала. Роммелевские танки, выкрашенные в рыжий цвет, потому что их перегнали из Африки, молчали уже полчаса.

– Ну... – сказала Галя.

Сапожников вытянул ракетницу и направил ее в заднее оконце сарая, прорезанное в толстых бревнах.

– Пошла, – сказала Галя и медленно подняла на дыбы своего чалого.

Хлопнул выстрел ракетницы, чалый хрипел и перебирал в воздухе красивыми ногами. Кони дрожали.

Вспыхнула и развернулась осветительная ракета. Стали видны рыжие танки, торчавшие у поворота. Все дело было в ракете. Из-за нее они могли удрать только на свету. Галя шевельнула коленями. Чалого кинуло на дорогу...

Вот как все было на самом деле. Как в замедленном кино, а не так – тыр-пыр, в два счета, и поскакали. Было даже еще медленнее...

– Я пойду провожу Вику, – сказал Сапожников, – уже очень поздно.

– Когда вернешься, звони сильней. Я могу заснуть, – сказал Барбарисов.

Она пошла вперед, Сапожников за ней. Когда Сапожников снимал ее плащ с вешалки, он слышал, как Глаша сказала угрюмым голосом:

– По-моему, она из себя строит.

Диктор сказал:

– «Маяк» продолжает свою работу. Передаем легкую музыку.

Вика привстала на цыпочки и поцеловала его в щеку.

– Приятно, – сказал Сапожников. – Только непонятно, за что.

– За глупость.

Под эту легкую музыку Сапожников и Вика шли по ночной улице.

– Ну так вот... – сказал Сапожников. – Все будет отлично.

– О чем вы?

– Вы уже начинаете радоваться, – сказал Сапожников, не понимая, что это он говорит о себе, – поэтому держите себя на вожжах, понятно? Иначе вас разнесет к чертям от первой царапины.

Они стояли на темной улице. Начал накрапывать дождь.

– Пошли, – сказал Сапожников. – Промокнете. Рассвет скоро.

– Не беспокойтесь, – успокоила она. – Все еще обойдется. Я вам обещаю.

Подоконник был мокрый, крыши серебряные. За окнами хмурый рассвет. Дождик. Как будто кончились прологи и теперь пойдет жизнь без пустяков.

Глаша стояла и смотрела на будильник. Это будильник ее поднял, а не звонок в дверь.

– Это будильник звонит, – сказала.

– Так что же ты?

– Все равно уже утро... Папа, вставай.

Воздух тянет с моря. Глаша догадалась, что сейчас живет в Риге, а то она забыла об этом. Все последние дни была Москва, Москва из-за этого Сапожникова. Особенного ничего не было, а весь дом покачивался на тихой волне, как ресторанчик в порту.

Глаша спросила:

– Как ты думаешь, Сапожников остался ночевать у Вики?

Отец сразу открыл глаза.

– Что ты болтаешь! – сказал он. – Ну что ты болтаешь!

– Он не должен так поступать.

– Он должен тебя спрашивать, – сказал отец, вылез из-под одеяла и начал одеваться.

`Потом он прислушался. Кто-то тихо позвонил в дверь.

– Ну вот, оп пришел. Иди открой, – сказал отец.

– Не пойду.

– Долго ты еще будешь мне голову морочить?

И пошел открывать дверь.

Глаша включила радио, повернула на полную мощность, и диктор сказал:

– Дописана четвертая страница летописи советского бадминтона. Она может войти в историю под названием турнир Константина Вавилова. Военнослужащий из Москвы – сильнейший мастер волана.

Было слышно, как в прихожей шумит плащ, с которого стряхивают воду. Потом Сапожников сказал:

– С добрым утречком, Агафья Тихоновна... виноват, Глафира Александровна. Как почивали, мамаша?

Глаша обернулась.

– А вы?.. – спросила она.

И ушла.

Барбарисов сказал хмуро:

– Не расспрашиваю об успехах...

– Дурачок ты... – сказал Сапожников. – Трамваи же не ходят. Шел пешком через весь город.

И ему снова вспомнилась вся пустынная дорога, и его громкие шаги по твердому ночному асфальту, и блеск трамвайных рельсов на перекрестках, и внезапные сутулые пары из-за угла – обязательно мужчина в ватнике и женщина в резиновых сапожках: грибники спешили за город, – а потом стал накрапывать дождик, в впереди между домами начал вспухать рассвет, и Сапожников первый раз не чувствовал себя одиноким на пустой ночной дороге.

– Окажи мне услугу, – прошептал Барбарисов. – Повтори то, что ты сказал, только погромче.

– Понятно, – сказал Сапожников, покосился на дверь и сказал громко: – Дурачок ты... Трамваи же не ходят!.. Шел пешком через весь город!

– Да не ори так.

Отворилась дверь, и вошла Глаша.

– Вы хотите есть? – спросила она.

И тут опять раздался звонок.

Барбарисов сказал:

– Кого там еще черт песет?

– Это телефон... – Глаша убежала.

– Ну что Вика? – спросил Барбарисов.

– Если мне не изменяет память, я, кажется, втрескался, – сказал Сапожников.

Глаша протянула через комнату шнур и поставила аппарат на стол.

– Это вас.

Сапожников взял трубку.

– Слушаю. Привет... А собственно, почему вы не спите?.. Конечно... Я только что говорил Барбарисову, что я, кажется, втюрился... Почему потише?.. Мне приятно, чтобы об этом знала вся Рига.

Он положил трубку, на него смотрели.

– Ну, братцы, – сказал он, – я отправляюсь к Вике... Спать, видимо, буду только в Москве... Глаша, есть возражения?

Глаша смотрела на него с интересом. Подняв бровь.

– Мне понравилось, как вы с ней говорили... – протянула она. – И что все вслух... Мне это нравится.

– Вы хороший парень, – сказал Сапожников. – И я вас люблю.

– Я не парень, – сказала Глаша.

– Слушай, от тебя электричество в тыщу вольт, – сказал Барбарисов Сапожникову. – Сегодня ты на моем докладе, не забудь. В Майори... Бери Вику, и приезжайте вместе.

– Если она не заснет, – сказал Сапожников, бойко, петушком, серым козликом выскакивая из комнаты, будто и не было ничего, будто он хмельной, или бездушный, или легко относится к жизни и все его страдания липовые, но, слава богу, жизнь сложней всякого мнения о ней, и это обнадеживает, надо только иметь терпение, а где его взять иногда...

Сапожников хлопнул дверью, и квартира Барбарисовых закачалась на тихой волне.

Тихая волна понесла Сапожникова, и он закачался первый раз за эти лютые годы, потому что ему не стало смысла сопротивляться, потому что первый раз он не должен был ни перед кем хранить навязанный ему облик, хранить даже тогда, когда все облики были разбиты, и его продали, и четыре года длилась эта метель, эта пытка, когда с него сдирали панцирь и ели живого, как китайцы черепаху.

Они с Викой поцеловались.

Весь день они провели вместе и ели сосиски и яичницу в каком-то буфете, у стойки пили кофе, потом обедали в ресторане «Луна», до смерти хотели спать, потом перехотелось, осталась только лихорадка и гул в ушах, потом вечерело и пришла пора ехать в Майори. Грохотала электричка. Барбарисов сидел напротив них, а Вика пыталась задремать на плече у Сапожникова. Все было открыто всем, и никто ничего не понимал, а за окном хмурые поля и мокрые полустанки.

Лекцию Барбарисов читал хорошо, а в перерыве сказал грустно:

– Идите прогуляйтесь у моря. Потом встретимся.

– Нет-нет, – сказала Вика.

И они ушли.

Это было странное, совсем другое море, плоское, серо-сиреневое от вечернего неба до горизонта. По блеклому спокойному песку прогуливались люди в пальто, и на воде, как утки в пруду, сидели белые чайки.

– Иди сюда... я соскучился, – сказал Сапожников.

Она стала перед ним и подняла голову.

– Я все равно соскучился, – сказал Сапожников. – Даже когда ты рядом, я по тебе соскучился. Мне кажется, я тебя сто лет не видел.

Они поцеловались. Потом долго стояли, обнявшись, и никто им не мешал.

– Почему ты такой? – сказала Вика ему в плечо.

– Не знаю... – сказал Сапожников. – Жизнь меня дразнит, как дети мартышку. Протягивает яблоко, потом отдергивает его, и я становлюсь злым и недоверчивым. Тогда я говорю – а подите вы все, не нужен мне ваш сладкий кусок, плевать я на него хотел, обойдусь черной корочкой. И тогда поднимается вопль. Ах так, кричат дети, не хочешь нашего яблочка, ну мы тебе покажем! И показывают, между прочим. Я не доверяю детям.

– Я не ребенок, – сказала Вика. – Ты с самого начала меня не понял. Я здоровая баба. Это у меня только глаза жалобные. Зачем ты соврал, что получил телеграмму?

– Я не соврал, – сказал Сапожников.

Они перешли на шаг в сторону, потому что песок под ними все время проваливался, он только сверху был слежавшийся и твердый.

– Я же знаю, что никакой телеграммы не было.

– Неважно, что не было, – сказал Сапожников. – Важно, что я ее получил.





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 235 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.035 с)...