Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Подражательная поэзия портит нравы 21 страница



Церковно-славянский язык, воспитавший русский и, в конце концов, слившийся с ним в новом русском литературном языке, в своем культурном словаре, словообразовании, синтаксисе, стилистических возможностях, есть точный сколок с греческого языка, гораздо более близкий к нему (не генетически, но по своей внутренней форме), чем романские языки к латинскому. Проповеди Кирилла Туровского по своей музыкальности, по своему утонченному ритмико-синтаксическому складу ближе стоят к греческим образцам, чем даже латинские писания его западных современников к высоким образцам латинской прозы. Икона Рублева ближе к греческому пониманию полноты фор­мы, мелодичности линии и насыщенности ритма, чем искусство Мазаччио или Фра Беато, его современников в Италии. Благочестие, благоле­пие, благоговение, благообразие, чистосердечие, милосердие, целому­дрие, умиление, — все это не только по-гречески сложенные слова, но и по-гречески воспринятые образы жизни и мысли, ставшие сперва церковно, а потом и народно-русскими, как о том напоминает старец из «Подростка», знающий единое осуждение: «Благообразия не имеют» и наставляющий близких к блаженному и благолепному житию. «Пра­вославие, — сказал Романов, — в высшей степени отвечает гармониче­скому духу, но в высшей степени не отвечает потревоженному духу», если же когда-нибудь была культура гармонического духа, то это — греческая культура, и если это греческое христианство, проникающее всю древнерусскую духовную жизнь, называть «Востоком» или Азией, то неизвестно, что же тогда будет позволено называть Европой.

Опираясь на факт византийской преемственности, можно подчеркивать особенность русской культуры по отношению к За­паду, но только утверждая ее принадлежность к общей христианско-европейской


культуре, наследнице классической древности. Поэтому новейшие последователи и отчасти исказители славяно­фильской традиции опираются уже не на этот факт, а на факты, свидетельствующие в их глазах о связях Древней Руси не с Визан­тией или неопределенным «Востоком», а непосредственно с тюрко-татарской или монгольской Азией. Факты эти распадаются на две категории: одни предшествуют отпочкованию древнерусской культуры от культуры византийской (и могут касаться поэтому лишь географических, этнических и фольклористических предпо­сылок русского культурного развития), другие относятся к векам, когда эта византийско-русская культура уже существует и живет историческою жизнью (так что следует рассмотреть, не образуют ли они всего лишь совокупность ее наносных, внешних и заимство­ванных черт). О той и о другой категории фактов можно сказать, что евразийские наблюдения, относящиеся к ним, верны, но что выво­ды, делаемые из этих наблюдений, неправильны. Евразия как «месторазвитие» —плодотворная формула, многое объясняющая в русской истории, при условии не считать месторазвитие предо­пределением и не создавать таким образом новой разновидности географического детерминизма. Точно так же наблюдения, касаю­щиеся этнического состава русского народа или известных черт русского языка, народной музыки и народной орнаментики, позво­ляющих сближение с аналогичными чертами азиатских народов, сами по себе ценны, но должны быть истолкованы как относящиеся к материалу, из которого строится культура, или к почве, на кото­рой она растет, а не к самой культуре. Русский язык как этническое явление обнаруживает некоторые черты сходства с тюрко-татарскими языками, но русский язык как явление национальной куль­туры, иными словами русский литературный язык сложился не под татарским, а под греческим влиянием, к которому прибавилось впоследствии влияние западноевропейских языков. В высоких па­мятниках искусства, литературы, религиозной жизни Древней Ру­си столь же мало азиатского, как и в культуре послепетровской России. Что же касается отдельных элементов, перенятых у татар после татарского нашествия или заимствованных Москвой у Пер­сии, Индии или Китая, то они, конечно, сыграли свою роль, подобно тому как арабские влияния сыграли еще гораздо большую роль в испанской культуре, но греческое христианство, Византию, а сле­довательно Европу, они из России не вытравили, точно так же, как мавры не сумели превратить Испанию в неевропейскую страну.

Позитивистические или натуралистические предпосылки евразийства сказываются в стремлении целиком выводить культуру из данных географии и этнологии, забывая о том, что духовная преемст­венность может оказаться сильней и тех и других, а также в понимании


национальной культуры как некоего непосредственного выделе­ния народа, тогда как она может содержать не только не народные, по своему происхождению, но и противонародные черты. Стать на точку зрения такой теории значит не признавать венгров европей­ским народом, не видеть, что эллинство Гете или Гельдерлина столь же подлинно, как их германство, что западность и русскость Пушки­на — одно; это значит, в конечном счете, утверждать, что христиана­ми могут быть только евреи или что в средневековой Франции цвела исключительно французская, но никак не христианско-европейская культура. Верно в этих воззрениях лишь то, что духовная преемст­венность протекает не в царстве духа, а в условиях исторического су­ществования, вследствие чего христианство, античность, византийство и все вообще, что распространяется и передается, неизбежно ме­няет свой облик под влиянием местных условий, окрашивается по-новому в новой этнической среде. Для того, кто хочет определить степень «восточности» Древней Руси и степень ее принадлежности Европе, открыт только один путь: проверить, в какие именно тона ок­рашивает она византийскую культуру, каким образом делает она ее русской, тем самым видоизменяя, перетолковывая ее на новый лад. Если бы историки согласились правильно поставить вопрос, а именно спросить себя, была ли Древняя Русь, так сказать, западней или вос-точней Византии, они давно нашли бы и правильный ответ, который избавил бы их от лишних споров и недоразумений.

Допетровская русская культура была западней византийской, и потому дело Петра было лишь законным завершением того круж­ного исторического пути, который начался перенесением римской столицы в Константинополь и кончился перенесением русской сто­лицы в Петербург. Религиозная, государственная, правовая жизнь Древней Руси, при всех отличиях от Запада, все же меньше отлича­лась от него, чем соответственные области византийской культуры, а кое в чем была ближе к нему, чем к самой византийской своей на­ставнице. Св. Сергий Радонежский, в конце концов, более похож на средневекового западного святого, отчасти на Франциска, отчасти на Бернарда, чем на любого византийского подвижника. Русский раскол, несмотря на все те черты, что так глубоко отличают его от за­падной Реформации, все же по своим социальным и духовным по­следствиям ближе к ней, чем любое религиозное движение в визан­тийском мире. Государственный и правовой быт удельного периода во всяком случае менее похож на Византию, чем на Запад, а визан­тийская идеология Москвы весьма сильно отличалась от московской действительности. Там, где великое воспитательное дело Византии завершилось полным усвоением ее дара и самостоятельным творче­ством, т.е. прежде всего в области искусства, мы видим, что русские мастера отходят от византийских образцов как раз в направлении


западном, а вовсе не восточном. Дело тут притом совсем не в заимст­вованиях, которые случайны и редки. Новгородская орнаментика связана со скандинавской не подражанием, а внутренним родством, и стилистические принципы ее проникают также и в новгородскую икону. Деревянное зодчество русского Севера опять-таки родствен­но скандинавскому и склонно к вертикализму, тому самому, который в XVI веке находит свое выражение в шатровых храмах, оконча­тельно порвавших с византийской традицией и направленных ско­рей к созданию некоей русской готики, совершенно независимой от западной, резко от нее отличной, да и ничего не знающей о ней, и все же более близкой к основным устремлениям ее, чем к древним рели­гиозно-эстетическим канонам византийской архитектуры. В искус­стве искони выражались всего ясней неосознанные, но глубокие по­требности, чаяния, стремления духовной жизни. Допетровское рус­ское искусство, прежде всего орнамент и архитектура, менее чем иконопись связанные церковным послушанием, — неопровержимое свидетельство не только европейскости России (в ее пользу говорит уже сама византийская преемственность), но и ее поворота к Западу, не придуманного, а отгаданного и так свирепо, судорожно, но и беспо­воротно завершенного Петром.

П

Древняя Русь, уже в силу византийского воспитания своего, была Европой, т.е. обладала основными предпосылками европейского культурного развития; однако резкая обособленность ее, особенно в московский период, могла привести под конец и к полному отъедине­нию европейского Востока от Запада: Россия могла выпасть из Евро­пы. Этого тем не менее не случилось, даже и за пять веков от татар­ского нашествия до Петра, потому что препятствовали этому не только сохранившиеся, хотя и слабые, связи с западным миром, но и еще больше те западные сравнительно с Византией черты, что про­явились в духовном обиходе и культурном творчестве Московской Руси. Опасность была окончательно устранена Петром: Константин раздробил, Петр восстановил европейское единство. Удача, по край­ней мере в плане культуры, совершенного им всемирно-историчес­кого дела засвидетельствована всем, что было создано Россией за два века петербургской ее истории. Судить о нации нужно, как о личнос­ти, не столько по корням ее, сколько по ее плодам; у нас слишком ча­сто судили о России не по тому, чем она стала, а по тому, чем якобы обещала стать. Даже если бы древнерусская культура не была час­тью европейской, а соответствовала во всем славянофильским или евразийским представлениям о ней, новой русской культуры было бы вполне достаточно, чтобы доказать предначертанность для Рос­сии не какого-нибудь иного, а именно европейского пути. Если бы


Петр был японским микадо или императором ацтеков, на его земле завелись бы со временем авиационные парки и сталелитейные заво­ды, но Пушкина она бы не родила.

Воссоединение с Западом было делом отнюдь не легким и не безопасным. Славянофилы это поняли, и тут их было бы не в чем уп­рекнуть, если бы их истолкование опасности не было основано на той же ошибке, какую постоянно совершали западники и которая больше всего помешала плодотворному развитию знаменитого иде­ологического спора. Ошибка заключается в противопоставлении друг другу Запада и России как чужого и своего, как двух величин, ничем органически одна с другой не связанных. Западники предпочитают чужое и хотят его поставить на место своего; славянофилы

предпочитают свое и хотят очистить и отмежевать его от всего чу­жого. Для западника его любимый Запад — всего лишь носитель некоей безличной цивилизации, которую можно и должно пересадитьв полудикую Россию, точно так же, как после открытия междупла­нетных сообщений ее можно и должно будет пересадить и на Луну. Для славянофила, более подготовленного к восприятию органичес­ких культурных единств, таким единством представляется Россия, или православие, или славянский мир, но на Европу он эту концеп­цию не распространяет, а в Западе видит или иное, враждебное вос­точному культурное единство, или чаще, как западник, безличную совокупность «плодов просвещения», которую он склонен, однако, не благословлять, а проклинать. Ни тот, ни другой не видит той об­щей укорененности России и Запада в европейском единстве, кото­рое только и делает тесное общение между ними плодотворным и желательным. Оба противника рассуждают недостаточно истори­чески, слишком отвлеченно, как будто воссоединение с Западом России, христианской и воспитанной Византией страны, а значит страны европейской, не в географическом только, но в культурном смысле, могло и в самом деле быть чем-то подобным европеизации Перу или Китая, т.е. столкновению двух чуждых друг другу куль­тур, могущему кончиться либо полным истреблением одной из них, либо превращением обеих в такую механическую смесь, которую уже нельзя назвать культурой.

В действительности происходило, конечно, совсем другое. Воссоединиться с Западом значило для России найти свое место в Европе и тем самым найти себя. Русской культуре предстояло не потерять свою индивидуальность, а впервые все целостно приобре­сти, — как часть другой индивидуальности. Европа — многонацио­нальное единство, неполное без России; Россия — европейская на­ция, неспособная вне Европы достигнуть полноты национального бытия. Европеизация неевропейских культурных миров — дело в известном смысле беспрепятственное, но и бесплодное; сближение


России с Западом было делом трудным, но и плодотворным. Трудность его объясняется долгим отчуждением между ними и за­висит от постоянной возможности преувеличений и односторонностей, вроде галломании конца XVIII-го века, гегельянства сороко­вых годов или пенкоснимательства и западнического чванства, ни­когда не исчезавших из русской действительности. Опасность денационализации России была реальна, и те, кто с ней боролся, были тем более правы, что лишенная национального своеобразия страна тем самым лишилась бы и своего места в европейской куль­туре. Опасность эта проявилась с самого начала благодаря излиш­не резкому и насильственному характеру петровской реформы, но очень рано сказался и тот национальный творческий подъем, кото­рый ею же был вызван. Русская речь при Петре была надломлена и засорена, однако из нее очень скоро выработался тот общий лите­ратурный язык, которого так не хватало допетровской России. Рус­ский стих еще до Петра принял под западным влиянием несвойст­венную ему структуру, но усилия Тредиаковского и Ломоносова, отнюдь не возвращая его на старый путь, впервые поставили его на твердую почву и обеспечили его дальнейшее развитие. В судьбе русского стихосложения особенно ясно выразилась судьба русской культуры. Старый путь был узок и к созданию большой националь­ной (а не народной только) поэзии привести не мог; первый натиск Запада, положивший ему конец, был хаотичен и случаен, как и мно­гое другое в петровской реформе и в заимствованиях, ей предшест­вовавших; но более серьезное ознакомление не с ближним Западом только, а с совокупностью западноевропейских национальных культур привело одновременно к осознанию национальной особен­ности русского стихосложения и к занятию им определенного мес­та среди национальных стихосложении Европы. Русский стих ока­зался близок не к польскому (или французскому), а к немецкому и английскому, хотя и с ними не во всем совпал. Тот, кто в свете это­го примера взглянет на русскую историю, уже не согласится ни с славянофилом, готовым в некотором роде довольствоваться народ­ным тоническим стихом, ни с западником, уху которого стих Канте­мира должен казаться более радикально-европейским и, значит, «передовым» нежели стих Пушкина.

Утверждаясь в Европе, Россия утверждалась и в себе. Совре­менникам Екатерины это было так ясно, что споры, связанные с этим, касались лишь частностей, а не существа дела и почти столь же яс­но это было современникам Александра I. Славянофильство и за­падничество возникли характерным образом лишь после того, как были осознаны или хотя бы почувствованы некоторые перемены, произошедшие в самой западной культуре: только исходя из них и можно понять настоящий смысл обеих доктрин, то, что внутренне разделяло их,


хотя и затушевывалось нередко в узаконенных формулах их полемики. Перемены, о которых идет речь, сводятся к наметившемуся на рубеже нового века медленному превраще­нию старой семьи органически выросших и жизненно сросшихся между собой национальных культур в интернациональную науч­но-техническую цивилизацию. Западники — последователи того течения европейской мысли, которое этому превращению содей­ствовало и с восторгом принимало его плоды; славянофилы — уче­ники тех противников его, что и на Западе пытались с ним бороть­ся. Западноевропейское происхождение той и другой идеологии очевидно, но и вполне законно: их борьба только часть той большой борьбы, что велась во всей Европе и противополагала просвещенчество XVIII века романтической защите сверхразумных ценнос­тей. Наличие этой борьбы в России — свидетельство ее принад­лежности к Европе, но вместе с тем уже не к старой Европе, а к но­вой, проблематической Европе XIX столетия. Чаадаев и ранние славянофилы в этом отношении занимают еще не совсем отчетли­вые идеологические позиции (в частности, Запад Чаадаева — като­лическая, а не «просвещенная»Европа); тем не менее именно с трид­цатых годов Россия принимает участие не просто в европейской духовной жизни, а в том новом, особо потрясенном и критическом фазисе ее, в который Запад вступил на полвека раньше. Пушкин едва ли не целиком еще по ту сторону этого перелома. Его гений сродни Рафаэлю, Ариосто, Расину, Вермееру, Моцарту и двум по­следним старым европейцам — Гете и Стендалю. Он ведь обращен к старой дореволюционной и доромантической Европе; ему врождены все ее наследие, память, вся любовь; его основная миссия — сделать се духовной родиной будущей России. Миссию эту он вы­полнил во всю меру отпущенного ему дара, но сращение России с Западом в единой Европе совершилось уже в новой обстановке, Пушкину чужой и с точки зрения которой он сам кажется обра­щенным не к будущему, а к прошлому. Россия завершилась, досоздалась в грохочущей мастерской девятнадцатого века.

Девятнадцатый век то же для России, что века Возрождения для Италии, что для Испании, Англии и Франции конец XVI и XVII век, он то же, что для Германии время, очерчиваемое приблизительно года­ми рождения и смерти Гете. Но если в истории России он занимает особое место, то это совсем не значит, что русский девятнадцатый век есть что-то от европейского девятнадцатого века отдельное и ему чуждое. В том-то и дело, что окончательное своеобразие свое в евро­пейском сложном единстве Россия получает в этом веке, когда сама Европа, чем дальше, тем больше перестает быть тем, чем она была: отныне врастая в нее, Россия врастает и в ее распад, в ее трагичес­кую разъятость и бездомность. Отсюда необычайно сложное строение


нашего «великого века»как по сравнению с «великими веками» других народов, так и по сравнению с тем же столетием на Запа­де. Сращение с европейским прошлым привело к расцвету русской национальной культуры, но сращение с европейским настоящим ок­расило этот расцвет в такие тревожные тона, какие не были свойст­венны культурному расцвету других европейских наций. Стихий­ных жизненных сил, тех, что сказались, например, в первозданно-земном и телесном гении Толстого, в России прошлого века было больше, чем на Западе, но рожденное ими не осталось только достоя­нием России, а влилось в общий Западу и ей европейский XXI век. Ис­кусство Толстого или Достоевского — русское искусство; Достоев­ский — русский, как Шекспир — англичанин или как Паскаль — француз, но как они, чем глубже он укоренен в своей стране, тем глубже прорастает он в Европу. Условия, сделавшие возможными появление Шекспира и Паскаля, наступили раньше в Англии и во Франции, чем сходные условия в России, где Достоевский — столько же современник Шекспира, как и Диккенса, и Паскаля, как Бодлера, а Толстой — позднорожденный эпический поэт, зрячий Гомер, со­блазненный хитростями отрицающего и доказывающего разума. Трудом поколений от Петра до Пушкина вся Европа принадлежит России, вся Россия Европе; все, что было создано в России после Пушкина, принадлежит европейскому XXI веку.

Русская литература от Лермонтова и Гоголя до наших дней вся результат переворота, произведенного европейским романтиз­мом, участвовала в нем, его продолжила и ни в чем от него не отре­клась. Русская музыка больше получила от музыки западной, чем от музыки народной; и больше всего связана она с западной музы­кой после Бетховена. Русская живопись, даже та, что в лице Ивано­ва и Врубеля осталась верна религиозной своей основе, возвра­титься к инокописи, минуя европейское искусство, все же не могла, и лишь укоренясь в этом искусстве, подчас находила форму одно­временно европейскую и независимую от Запада. Русская филосо­фия начинается с Шеллинга и Гегеля, русская наука — с западной науки. Даже русская богословская мысль столько же исходит из собственной восточно-христианской традиции, сколько из тради­ции западной философской и богословской мысли. Дело тут не в на­шей переимчивости и не в западном засильи, а в том, что на Западе и в России девятнадцатый век — един. Пусть не ссылаются на непо­нятность русской культуры для немцев, французов или англичан; между собой в былые времена им было куда труднее объясниться. Еще и сейчас елизаветинская драма доступна лишь избранным во Франции, а французская трагедия скучна для англичан; на конти­ненте весьма редко читают Мильтона, и французы не без труда принимаются за Данте и Гете. Зато русские писатели XXI века если не


усваиваются Европой, то лишь по лени, по незнанию языка, по нерадению переводчиков: все они плоть от ее плоти, все они соприродны ей, да и нет в европейской литературе последних пятидеся­ти лет более европейских имен, чем имена Толстого, ученика Руссо, и Достоевского, поклонника Корнеля и Расина, Жорж Санд, Дик­кенса и Бальзака. Запад уже не только дает нам свою культуру, но и принимает нашу от нас. Взаимопроницаемость Запада и России, совместимость их, условность и относительность всякого их проти­воположения таковы, что уже во многих случаях трудно решить, его ли собственный забытый дар возвращает Западу Россия, или нечто новое, доселе неведомое ему дарит. Вернее, решать этого нельзя и ненужно. В том-то и дело, что Иванов и Мусоргский, До­стоевский, Толстой или Соловьев — глубоко русские люди, но в та­кой же точно мере и люди Европы. Без Европы их бы не было, но не будь их, не будь России, и Европа в XXI веке была бы не тем, чем она была. Русская культура вытекает из европейской и, соединившись с Западом, себя построив, возвращается в нее. Россия — только од­на из европейских стран, но уже необходимая для Европы, только один, но уже неотъемлемый голос в хоре европейских голосов.

«Европа нам мать, как и Россия, вторая мать наша; мы много взяли от нее, и опять возьмем и не захотим быть перед нею неблаго­дарными». Это не западник сказал; это по ту сторону западничества, как и славянофильства, на вершине мудрости, на пороге смерти, пи­шет Достоевский в «Дневнике писателя». Последнее упование его — мессианизм, но мессианизм в существе своем европейский, вытека­ющий из ощущения России как некоей лучшей Европы, призванной Европу спасти и обновить. Пусть упование это было неоправданным, но люди, хранившие такую веру, не обращались «лицом к Востоку», они обращались к Европе, веруя, что в Европе воссияет «восточный», т.е. русский, т.е. обновленно-европейский свет. Они еще не знали только, что пророчество свое, в меру его исполнимости, исполнили они сами. Русско-европейское единство никогда не было с такой си­лой утверждено, как в знаменитых словах Ивана Карамазова. Евро­пейское кладбище, о котором он говорит, — колыбель новой России, залог ее культурного существования, «Дорогие покойники» потому так и дороги, что столько же, как Европе, они принадлежат и нам. И то, о чем Иван Карамазов еще не говорит, чего еще не чувствует Достоевский, нам нетрудно теперь почувствовать. Нам нетрудно по­нять, что он сам, как, в разной мере, все современники его, все рус­ские люди его века, не только унаследовали европейские могилы, но участвовали в европейском будущем, сами были творениями и твор­цами европейской культуры, сами говорили от имени Европы, того не зная, что делом их времени, что судьбой девятнадцатого века было Россию и Европу слить в одно.


ЛИХАЧЕВ ДМИТРИЙ СЕРГЕЕВИЧ

О национальном характере русских

(Расширенный текст выступления в телевизионной

передаче «Философские беседы».)

Источник: Вопросы философии.— 1990. —№ 4. —С. 3—6.

На нашей планете издавна существовало несколько типов культур: китайская, японская, буддийская, исламская, европейско-христианская. Я не буду перечислять все культуры и не собираюсь оцени­вать культуры. Каждая национальная культура и каждый тип куль­туры бесценны. В мире существует множество бесконечностей, и каждая бесконечность находится в несоизмеримости с другой...

Но можно сказать другое (хотя повторяю — я не собираюсь и не могу оценивать), что европейский тип культуры наиболее уни­версален, наиболее восприимчив к другим культурам и обладает на­ибольшей способностью воздействовать на другие культуры. Евро­пейская культура, как определенный тип культуры, открыта для других культур и именно это) обстоятельство делает ее культурой будущего, а в какой-то мере и культурой нашей современности.

В самом деле, в пределах европейской культуры сохраняются многие национальные культуры Европы. Европа внимательнейшим образом изучает все культуры (я бы сказал—всего земного шара); все культуры использует, обогащается сама и обогащает другие народы.

Теперь обратимся к России. Бессмысленно спорить о том, принад­лежит ли Россия Европе или Азии. К сожалению, такой вопрос изредка поднимался в Германии, Польше и некоторых других ближайших к вам странах, в которых наблюдалась определенная склонность изобразить себя пограничными стражами Европы. Русская культура распростра­няется на огромную территорию, в нее включаются и Ленинград-Пе­тербург, и Владивосток. Это культура единая. Семья, переезжающая из Ленинграда в Хабаровск или Иркутск, не попадает в иную культурную среду. Среда остается того же типа. Поэтому нет смысла искать геогра­фические границы Европы в Уральском хребте, Кавказских горах или где-нибудь еще. И Армения, и Грузия принадлежат европейскому типу культуры. Спрашивается: почему? Ответ в том, что я сказал вначале: они принадлежат к единому типу культуры. И это в силу своего христи­анства. Для христианина в принципе «несть еллина и иудея». Свобода личности, веротерпимость, пройдя через все испытания средневековья, стали основными особенностями европеизма в культуре.

Русская культура уже по одному тому, что она включает в свой состав культуры десятка других народов и издавна была связана с соседними культурами Скандинавии, Византии, южных и запад­ных славян, Германии, Италии, народов Востока и Кавказа,— куль­тура универсальная и терпимая к культурам других народов. Эту последнюю черту четко охарактеризовал Достоевский в своей знаменитой


речи на Пушкинских торжествах. Но русская культура еще и потому европейская, что она всегда в своей глубочайшей основе бы­ла предана идее свободы личности.

Я понимаю, что эта моя последняя мысль может показаться в высшей степени странной тем, кто привык подменять знание исто­рии исторической мифологией. Большинство людей и на Западе до сих пор убеждены, что русским свойственна не только терпимость, но и терпение, а вместе с тем — покорность, безличность, низкий уровень духовных запросов.

Нет, нет и нет! Вспомните: в союз многих племен — восточносла­вянских, угро-финских, тюркских—были по летописной легенде при­званы князья-варяги. Сейчас ясно, что князья выполняли в Х—XI вв. роль военных специалистов. А кроме того, если легенда верна, то для такого общего призвания нужен был союз, какая-то организация. Но мало этого — кем бы ни управляло вече в русских городах,— оно было большой школой общественного мнения. С мнением киевлян и новго­родцев постоянно должны были считаться князья. Новгородских кня­зей даже не пускали жить в пределах города, чтобы избежать диктату­ры. Люди свободно переходили из княжества в княжество, как и сами князья. А когда установились границы государства, началось бегство в казачество. Народ с трудом терпел произвол государства. Вече сменили собой земские соборы. Существовало законодательство, «Русская Правда», «Судебники», «Уложение», защищавшие права и достоинство личности. Разве этого мало? Разве мало нам народного движения на Восток в поисках свободы от государства и счастливого Беловодского царства? Ведь и Север, и Сибирь с Аляской были присоединены и осво­ены не столько государством, сколько народом, крестьянскими семья­ми, везшими с собой на возах не только хозяйственный скарб, но и цен­нейшие рукописные книги. Разве не свидетельствуют о неискоренимом стремлении к свободе личности постоянные бунты и такие вожди этих бунтов, как Разин, Булавин, Пугачев и многие другие? А северные гари, в которых во имя верности своим убеждениям сами себя сжигали сотни и тысячи людей! Какое еще восстание мы можем противопоставить де­кабристскому, в котором вожди восстания действовали против своих имущественных, сословных и классовых интересов, но зато во имя со­циальной и политической справедливости? А деревенские сходы, с ко­торыми постоянно вынуждены были считаться власти! А вся русская литература, тысячу лет стремившаяся к социальной справедливости! Сотни произведений, удивительных по своей общественной совестли­вости: целые семьсот лет, о которых мы знаем лишь понаслышке, а про­чли лишь одно — «Слово о полку Игореве» да и то в переводе... И это «рабская покорность народа государству»? И это «отсутствие опыта об­щественной жизни»? Да хоть бы немного воспользоваться нам опытом нашего земства!


Часто повторяется мысль, что на характере русского народа отрицательно сказалось крепостное право, отмененное сравнитель­но с другими странами Европы довольно поздно — только в 1861 г. Однако крепостным правом не был затронут русский Север. По срав­нению с некоторыми иными европейскими государствами крепост­ное право в России не носило характера рабства: рабство же в США было отменено позднее, чем крепостное право в России. К тому же русский национальный характер оформился до закрепощения крес­тьян. Писатели же в XIX в. всегда отмечали чувство собственного до­стоинства у русских крестьян (Пушкин, Тургенев, Толстой и др.).





Дата публикования: 2015-11-01; Прочитано: 173 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.014 с)...