Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Quot;3 Там же. С. 10. 3 Там же. С. 17. 4 страница



Художественное изображение идеи возможно лишь там, где она становится по ту сторону утверждения или отрицания, но в то же время и не низводится до простого психического пере­живания, лишенного прямой значимости. В монологическом мире такая постановка идеи невозможна: она противоречит са­мым основным принципам этого мира. Эти же основные прин­ципы выходят далеко за пределы одного художественного твор­чества; они являются принципами всей идеологической куль­туры нового времени. Что же это за принципы?

Наиболее яркое и теоретически отчетливое выражение принципы идеологического монологизма получили в идеалисти­ческой философии. Монистический принцип, т. е. утверждение единства бытия в идеализме превращается в принцип единства сознания.

Нам важна здесь, конечно, не философская сторона вопроса, а некоторая общеидеологическая особенность, которая прояви­лась и в этом идеалистическом превращении монизма бытия в монологизм сознания. Но и эта общеидеологическая особен­ность также важна нам лишь с точки зрения ее дальнейшего художественного применения.

Единство сознания, подменяющее единство бытия, неизбеж­но превращается в единство одного сознания; при этом со­вершенно безразлично, какую метафизическую форму оно при-





нимает: «сознание вообще», «Bewusstsein iiberhaupt», «абсо­лютного я», «абсолютного духа», «нормативного сознания» и пр. Рядом с этим единым и неизбежно одним сознанием оказыва­ется множество эмпирических, человеческих сознаний. Эта мно­жественность сознаний с точки зрения «сознания вообще» слу­чайна и, так сказать, излишня. Все, что существенно, что-истинно в них, входит в единый контекст сознания вообще в лишено индивидуальности. То же, что индивидуально, что отли­чает одно сознание от другого и от других сознаний,— позна­вательно несущественно и относится к области психической ор­ганизации и ограниченности человеческой особи. С точки зре­ния истины нет индивидуации сознаний. Единственный принцип познавательной индивидуации, какой знает идеализм,— ошибка. Всякое истинное суждение не закрепляется за личностью,, а довлеет некоторому единому системно-монологическому кон­тексту. Только ошибка индивидуализует. Все истинное вмеща­ется в пределы одного сознания, и если не вмещается факти­чески, то лишь по соображениям случайным и посторонним, самой истине. В идеале одно сознание и одни уста совершенно-достаточны для всей полноты познания; во множестве созна­ний нет нужды и для него нет основы.

Должно отметить, что из самого понятия единой истины вовсе еще не вытекает необходимости одного и единого созна­ния. Вполне можно допустить и помыслить, что единая истина требует множественности сознаний, что она принципиально не-вместима в пределы одного сознания, что она. так сказать, по природе социальна и событийна и рождается в точке сопри­косновения разных сознаний. Все зависит от того, как помыс­лить себе истину и ее отношение к сознанию. Монологическая форма восприятия познания и истины — лишь одна из возмож­ных форм. Эта форма возникает лишь там, где сознание ста­вится над бытием и единство бытия превращается в единство-сознания. '

На почве философского монологизма невозможно суще­ственное взаимодействие сознаний, а поэтому невозможен суще­ственный диалог. В сущности идеализм знает лишь один вид познавательного взаимодействия между сознаниями: научение знающим и обладающим истиной не знающего и ошибающе-

1 В настоящее время и на почве самого идеализма начинается принци­пиальная критика монологизма как специфически кантианской формы идеализма. В особенности следует указать работы Макса Шелера: «Wesen und Formen der Sympathies (1926) и «Der Formalismus in der Ethik uncf die materiale Wertethib (1921).


тося, т. е. взаимоотношение учителя и ученика и, следовательно, только педагогический диалог. '

Монологическое восприятие сознания господствует и в дру­гих сферах идеологического творчества. Повсюду все значимое я ценное сосредоточивается вокруг одного центра — носителя. Всякое идеологическое творчество мыслится и воспринимается как возможное выражение одного сознания, одного духа. Даже там, где дело идет о коллективе, о многообразии творящих сил, -единство все же иллюстрируется образом одного сознания: духа нации, духа народа, духа истории и т. п. Все значимое можно собрать в одном сознании и подчинить единому акцен­ту; то же, что не поддается такому сведению,— случайно и не­существенно. Весь европейский утопизм также зиждется на этом монологическом принципе. Таков утопический социализм •с его верой во всесилие убеждения. Репрезентантом всякого смыслового единства повсюду становится одно сознание и одна точка зрения.

Эта вера в самодостаточность одного сознания во всех сферах идеологической жизни не есть теория, созданная тем или другим мыслителем, нет,— это глубокая структурная осо­бенность идеологического творчества нового времени, опреде­ляющая все его внешние и внутренние формы. Нас здесь могут интересовать лишь проявления этой особенности в литератур­ном творчестве.

Постановка идеи в литературе, как мы видели, всецело мо-нологистична. Идея или утверждается, или отрицается. Все утверждаемые идеи сливаются в единство авторского видяще­го и изображающего сознания; не утвержденные — распределя­ются между героями, но уже не как значащие идеи, а как со­циально-типические или индивидуально характерные проявле­ния мысли. Знающим, понимающим, видящим в первой степени является один автор. Только он идеолог. На авторских идеях лежит печать его индивидуальности. Таким образом, в нем прямая и полновесная идеологическая значимость и индиви­дуальность сочетаются, не ослабляя друг друга. Но только в нем. В героях индивидуальность убивает значимость их идей, или же, если значимость этих идей сохраняется, то они отре-

1 Идеализм Платона не чисто монологистичен. Чистым монологистом он •становится лишь в неокантианской интерпретации. Платоновский диалог также не педагогического типа, хотя монологизм и силен в нем. О диалогах

(,Платона мы подробнее будем говорить в дальнейшем в связи с философ­ским диалогом у Достоевского, который обычно определяется (например,

" Гроссманом) как диалог платоновского типа.





шаются от индивидуальности героя и сочетаются с авторской индивидуальностью. Отсюда — идейная моноакцентность произ­ведения; появление второго акцента неизбежно воспримется как дурное противоречие внутри авторского мировоззрения.

Утвержденная и полноценная авторская идея может нести в произведении монологического типа троякие функции: во-пер­вых, она является принципом самого видения и изображения мира, принципом выбора и объединения материала, принципом идеологической однотонности всех элементов произведения; во-вторых, идея может быть дана как более или менее отчетливый или сознательный вывод из изображенного; в-третьих, наконец, авторская идея может получить непосредственное выражение в идеологической позиции главного героя.

Идея как принцип изображения сливается с формой. Она определяет все формальные акценты, все те идеологические оценки, которые образуют формальное единство художествен­ного стиля и единый тон произведения. Глубинные пласты этой формообразующей идеологии носят социальный характер и ме­нее всего могут быть отнесены на счет авторской индивиду­альности. Его индивидуальность лишь окрашивает их. Твор­ческой потенцией обладают лишь те оценки, которые сложи­лись и отстоялись в том коллективе, которому принадлежит автор. В идеологии, служащей принципом формы, автор высту­пает лишь как представитель своей социальной группы. К этим глубинным пластам формообразующей идеологии относится и отмеченный нами художественный монологизм.

Идеология как вывод, как смысловой итог изображения при монологическом принципе неизбежно превращает изобра­женный мир в безгласный объект этого вывода. Самые формы идеологического вывода могут быть весьма различны. В зави­симости от них меняется и постановка изображаемого: оно мо­жет быть или простой иллюстрацией к идее, простым приме­ром, или парадигмой, или материалом идеологического обобще­ния (экспериментальный роман), или, наконец, может нахо­диться в более сложном отношении к результирующему итогу. Там, где изображение всецело установлено на идеологический вывод, перед нами идейный философский роман (например, «Кандид» Вольтера) или же — в худшем случае — просто гру­бо тенденциозный роман. Но если и нет этой прямолинейной установки, то все же элемент идеологического вывода намечен во всяком изображении, как бы ни были скромны или скрыты формальные функции этого вывода. Акценты идеологического вывода не должны находиться в противоречии с формообразую-


щими акцентами самого изображения. Если такое противоре­чие есть, то оно ощущается как недостаток, ибо в пределах монологического мира противоречивые акценты сталкиваются в одном голосе. Единство точки зрения должно спаять воедино как формальнейшие элементы стиля, так и абстрактнейшие фи­лософские выводы.

В одной плоскости с формообразующей идеологией и с то­тальным идеологическим выводом может лежать и смысловая позиция героя. Точка зрения героя из объектной сферы может быть продвинута в сферу принципа. В этом случае идеологиче­ские принципы, лежащие в основе построения, уже не только изображают героя, определяя авторскую точку зрения на него, но и выражаются самим героем, определяя его собственную точку зрения на мир. Такой герой формально резко отличается от героев обычного типа. Нет надобности выходить за пределы данного произведения, чтобы искать иных документов, под­тверждающих совпадение авторской идеологии с идеологией ге­роя. Более того, такое содержательное совпадение, установлен­ное не на произведении, само по себе не имеет доказательной силы. Единство авторских идеологических принципов изобра­жения и идеологической позиции героя должно быть раскрыто в самом произведении как одноакцентность авторского изобра­жения и речей и переживаний героя, а не как содержательное совпадение мыслей героя с идеологическими воззрениями автора, высказанными в другом месте. И самое слово такого героя и его переживание даны иначе: они не опредмечены, они характе­ризуют объект, на который направлены, а не только самого го­ворящего как предмет авторской интенции. Слово такого ге­роя лежит в одной плоскости с авторским словом. Отсутствие дистанции между позицией автора и позицией героя проявляет­ся и в целом ряде других формальных особенностей. Герой, на­пример, не закрыт и внутренне не завершен, как и сам автор, поэтому он и не укладывается весь целиком в Прокрустово ложе сюжета, который воспринимается как один из возможных сюжетов и, следовательно, в конце концов, как случайный для данного героя. Такой незакрытый герой характерен для роман­тизма, для Байрона, для Шатобриана, таков Печорин у Лер­монтова и т. д.

Наконец, идеи автора могут быть спорадически рассеяны по всему произведению помимо своей организации по указанным нами трем функциям. Они могут появляться и в авторской ре­чи как отдельные изречения, сентенции или целые рассужде­ния, они могут влагаться в уста тому или другому герою иног-

5 Заказ Кг 43





да большими и компактными массами, не сливаясь, однако, с его индивидуальностью (например, Потугин у Тургенева).

Вся эта масса идеологии, организованная и неорганизован­ная, от формообразующих принципов до случайных и устрани­мых сентенций автора, должна быть подчинена одному акцен­ту, выражать одну и единую точку зрения. Все остальное — объект этой точки зрения, подакцентный материал. Только идея, попавшая в колею авторской точки зрения, может сохра­нить свое значение, не разрушая одноакцентного единства произведения. Все эти авторские идеи, какую бы функцию они ни несли, не изображаются: они или изображают и внутренне руководят изображением, или освещают изображенное, или, наконец, сопровождают изображение как отделимый смысло­вой орнамент. Они выражаются непосредственно, без дистан­ции. И в пределах образуемого ими монологического мира чу­жая идея не может быть изображена. Она или ассимилируется, или полемически отрицается, или перестает быть идеей.

Достоевский умел именно изображать чужую идею, сохра­няя всю ее полнозначность как идеи, но в то же время сохра­няя и дистанцию, не утверждая и не сливая ее с собственной выраженной идеологией. Как же достигается им такое изобра­жение идеи?

На одно из условий мы уже указали. Это условие: самосо­знание как доминанта построения героя, делающая его само­стоятельным и свободным в авторском замысле. Только такой герой может быть носителем полноценной идеи. Но этого условия еще мало: оно лишь страхует идею от ее обесцененья, от ее превращения в характеристику героя. Но что же предохраняет ее от ассимиляции с авторской идеологией или, напротив, от чисто полемического столкновения с этой идеоло­гией, приводящего к голому отрицанию идеи, отрицанию не­совместимому с изображением ее?

Дело здесь в особом характере и особых художественных функциях идеологии самого автора. Самая постановка этой идеологии в структуре произведения такова, что позволяет вме­стить в произведение полноту чужой мысли и неослабленный чужой акцент.

Мы имеем в виду прежде всего ту идеологию Достоевского, которая была принципом его видения и изображения мира, именно формообразующую идеологию, ибо от нее в конце кон­цов зависят и функции в произведении отвлеченных идей и мыслей.


В формообразующей идеологии Достоевского не было как раз тех двух основных элементов, на которых зиждется всякая идеология: отдельной мысли и предметно-единой системы мыс­лей. Для обычного идеологического подхода существуют отдель­ные мысли, утверждения, положения, которые сами по себе мо­гут быть верны или неверны, в зависимости от своего отноше­ния к предмету и независимо от того, кто является их носителем, чьи они. Эти «ничьи» предметно-верные мысли объединяются в системное единство предметного же порядка. В системном единстве мысль соприкасается с мыслью и всту­пает с нею в связь на предметной почве. Мысль довлеет си­стеме, как последнему целому, система слагается из отдельных мыслей, как из элементов.

Ни отдельной мысли, ни системного единства в этом смысле идеология Достоевского не знает. Последней неделимой едини­цей была для него не отдельная предметно-ограниченная мысль, положение, утверждение, а цельная точка зрения, цельная по­зиция личности. (Предметное значение для него неразрывно сли­вается с позицией личности. В каждой мысли личность как бы дана вся целиком. Поэтому сочетание мыслей — сочетание це­лостных позиций, сочетание личностей. Достоевский, говоря па­радоксально, мыслил не мыслями, а точками зрения, созна­ниями, голосами. Каждую мысль он стремился воспринять и сформулировать так, чтобы в ней выразился и зазвучал весь че­ловек и implicite все его мировоззрение от альфы до омеги. Только такую мысль, сжимающую в себе цельную духовную установку, Достоевский делал элементом своего мировоззрения; она была для него неделимой единицей; из таких единиц сла­галась уже не предметно объединенная система, а конкретное событие организованных человеческих установок и голосов. Две мысли у Достоевского — уже два человека, ибо ничьих мыслей нет, а каждая мысль репрезентирует всего человека.

Это стремление Достоевского воспринимать каждую мысль как целостную личную позицию, мыслить голосами, отчетливо проявляется даже в композиционном построении его публици­стических статей. Его манера развивать мысль повсюду оди­накова: он развивает ее диалогически, но не в сухом логиче­ском диалоге, а путем сопоставления цельных глубоко индиви-дуализованных голосов. Даже в своих полемических статьях он в сущности не убеждает, а организует голоса, сопрягает смыс­ловые установки, в большинстве случаев в форме некоторого воображаемого диалога.

Вот типичное для него построение публицистической статьи.

5*





В статье «Среда» Достоевский сначала высказывает ряд со­ображений в форме вопросов и предположений о психологиче­ских состояниях и установках присяжных заседателей, как и всегда перебивая и иллюстрируя свои мысли голосами и полу­голосами людей; например:

«Кажется, одно общее ощущение всех присяжных заседа­телей в целом мире, а наших в особенности (кроме прочих, разумеется, ощущений), должно быть ощущение власти, или, лучше сказать, самовластия. Ощущение иногда пакостное, т. е. в случае, если преобладает над прочими... Мне в мечтаниях мерещились заседания, где почти сплошь будут заседать, на­пример, крестьяне, вчерашние крепостные. Прокурор, адвокаты будут к ним обращаться, заискивая и заглядывая, а наши му­жички будут сидеть и про себя помалчивать: „Вон оно как те­перь, захочу, значит, оправдаю, не захочу — в самое Сибирь...".

„Просто жаль губить чужую судьбу, человеки тоже. Рус­ский народ жалостлив", разрешают иные, как случалось иногда слышать...».

Дальше Достоевский прямо переходит к оркестровке своей темы с помощью воображаемого диалога.

«— Даже хоть и предположить,— слышится мне голос,— что крепкие-то ваши основы (т. е. христианские) все те же и что вправду надо быть прежде всего гражданином, ну и там держать знамя и пр. как вы наговорили,— хоть и предположить пока без спору, подумайте, откуда у нас взяться гражданам-то? Ведь сообразить только, что было вчера! Ведь гражданские-то (да еще какие!) на него вдруг как с горы скатились. Ведь они придавили его, ведь они пока для него только бремя, бремя!

— Конечно, есть правда в вашем замечании,— отвечаю я го­
лосу, несколько повеся нос,— но ведь опять-таки русский на­
род...

— Русский народ? Позвольте,— слышится мне другой го­
лос,— вот говорят, что дары-то с горы скатились и его прида­
вили. Но ведь он не только, может быть, ощущает, что столько
власти он получил, как дар, но и чувствует сверх того, что и
получил-то их даром, т. е. что не стоит он этих даров пока...
(Следует развитие этой точки зрения).

— Это отчасти славянофильский голос, — рассуждаю я про
себя.— Мысль действительно утешительная, а догадка о смире­
нии народном пред властью, полученною даром и дарованною
пока „недостойному", уж, конечно, почище догадки о желании
„подразнить прокурора". (Развитие ответа).


— Ну, вы, однако же, — слышится мне чей-то язвительный
голос,— вы, кажется, народу новейшую философию среды на­
вязываете, это как же она к нему залетела? Ведь эти двенад­
цать присяжных иной раз сплошь из мужиков сидят, и каж­
дый из них за смертный грех почитает в пост оскоромиться.
Вы бы уж прямо обвинили их в социальных тенденциях.

— Конечно, конечно, где же им до „среды", т. е. сплошь-то
всем, — задумываюсь я, — но ведь идеи, однако же, носятся
в воздухе, в идее есть нечто проницающее...

— Вот на! — хохочет язвительный голос.

— А что, если наш народ особенно наклонен к учению
о среде, даже по существу своему, по своим, положим, хоть
•славянским наклонностям? Что, если именно он-то и есть наи­
лучший материал в Европе для иных пропагаторов?

Язвительный голос хохочет еще громче, но как-то выде-ланно».'

Дальнейшее развитие темы строится на полуголосах и на материале конкретных жизненно-бытовых сцен и положений, в конце концов имеющих последней целью охарактеризовать какую-нибудь человеческую установку: преступника, адвоката, присяжного и т. п.

Так построены все публицистические статьи Достоевского. Всюду его мысль пробирается через лабиринт голосов, полу­голосов, чужих слов, чужих жестов. Он нигде не доказывает своих положений на материале других отвлеченных положений, не сочетает мыслей по предметному принципу, но сопоставляет установки и среди них строит свою установку.

Конечно, в публицистических статьях эта формообразующая особенность идеологии Достоевского не может проявиться до­статочно глубоко. Публицистика создает наименее благоприят­ные условия для этого. Но тем не менее и здесь Достоевский не умеет и не хочет отрешать мысль от человека, от его живых уст, и соотносить ее с другой мыслью в чисто предметном плане. В то время как обычная идеологическая установка ви­дит в мысли ее предметный смысл, ее предметные «вершки», Достоевский прежде всего видит ее «корешки» в человеке; для него мысль двустороння; и эти две стороны, по Достоевскому, даже в абстракции неотделимы друг от друга. Весь его мате­риал развертывается перед ним как ряд человеческих устано­вок. Путь его лежит не от мысли к мысли, а от установки к ус-

1 См.: Поли. собр. соч. Т. 9. С. 164—168.





тановке. Мыслить для него значит вопрошать и слушать, испы­тывать установки, одни сочетать, другие разоблачать.

В результате такого идеологического подхода перед Досто­евским развертывается не мир объектов, освещенный и упоря­доченный его монологической мыслью, но мир взаимно осве­щающихся сознаний, мир сопряженных смысловых человеческих установок. Среди них он ищет высшую авторитетнейшую уста­новку, и ее он воспринимает не как свою истинную мысль, а как другого истинного человека и его слово. В образе идеального человека или в образе Христа представляется ему разрешение идеологических исканий. Этот образ или этот высший голос должен увенчать мир голосов, организовать и подчинить его. Именно образ человека и его чужой для автора голос являлся последним идеологическим критерием для Достоевского: не верность своим убеждениям и не верность самих убеждений, от­влеченно взятых, а именно верность авторитетному образу че­ловека. '

В ответ Кавелину, Достоевский в своей записной книжке набрасывает:

«Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их одна — Христос. Но тут уже не философия, а вера, а вера — это красный цвет...

Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком, ибо не признаю ваш тезис, что нравственность есть согласие с внутренними убеждениями. Это лишь честность (русский язык богат), но не нравственность. Нравственный об­разец и идеал есть у меня — Христос. Спрашиваю: сжег ли бы он еретиков? — Нет. Ну так, значит, сжигание еретиков есть поступок безнравственный.

Христос ошибался — доказано! Это жгучее чувство говорит: лучше я останусь с ошибкой, со Христом, чем с вами.

Живая жизнь от вас улетела, остались одни формулы и ка­тегории, а вы этому как будто и рады. Больше, дескать, спо­койствия (лень)...

Вы говорите, что нравственно лишь поступать по убежде­ниям. Но откудова же вы это вывели? Я вам прямо не поверю

1 Здесь мы имеем в виду, конечно, не завершенный и закрытый образ действительности (тип, характер, темперамент), но открытый образ — слово. Такой идеальный авторитетный образ, который не созерцают, а за которым следуют, только предносился Достоевскому как последний предел его худо­жественных замыслов, но в его творчестве этот образ так и не нашел своего осуществления.


и скажу напротив, что безнравственно поступать по своим убеждениям. И вы, конечно, уж ничем меня не опровергнете». 1

В этих мыслях нам важно не христианское исповедание До­стоевского само по себе, но те живые формы его идеологиче­ского мышления, которые здесь достигают своего осознания и отчетливого выражения. Формулы и категории чужды его мыш­лению. Он предпочитает остаться с ошибкой, но с Христом, т. е. без истины в теоретическом смысле этого слова, без ис­тины— формулы, истины — положения. Чрезвычайно харак­терно вопрошание идеального образа (как поступил бы Хри­стос), т. е. внутренне диалогическая установка по отношению к нему, не слияние с ним, а следование за ним.

Недоверие к убеждениям и к их обычной монологической функции, искание истины не как вывода своего сознания, во­обще не в монологическом контексте собственного сознания, а в идеальном, авторитетном образе другого человека, уста­новка на чужой голос, чужое слово — такова формообразую­щая идеологическая установка Достоевского. Авторская идея, мысль не должна нести в произведении всеосвещающую изобра­женный мир функцию, но должна входить в него как образ человека, как установка среди других установок, как слово среди других слов. Эта идеальная установка (истинное слово) и ее возможность должна быть перед глазами, но не должна окрашивать произведения как личный идеологический тон ав­тора.

В плане «Жития великого грешника» есть следующее очень показательное место:

«1. ПЕРВЫЕ СТРАНИЦЫ: 1) тон, 2) втиснуть мысли ху­дожественно и сжато.

Первая NB тон (рассказ житие — т. е. хоть и от автора, но сжато, не скупясь на изъяснения, но и представляя сценами. Тут надо гармонию). Сухость рассказа иногда до Жиль Блаза. На эффектных и сценических местах — как бы вовсе этим не­чего дорожить.

Но и владычествующая идея жития, чтоб видна была, т. е. хотя и не объяснять словами всю владычествующую идею и всегда оставлять ее в загадке, но чтоб читатель всегда видел, что идея эта благочестива, что житие — вещь до того важная, что стоило начинать даже с ребяческих лет.— Тоже — подбо­ром того, об чем пойдет рассказ всех фактов, как бы беспре-

1 Биография письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоев­ского. СПб., 1883. С. 371, 372, 374.





рывно выставляется (что-то) и беспрерывно постановляется на вид и на пьедестал будущий человек».'

«Владычествующая идея» есть, конечно, в каждом романе Достоевского. В своих письмах он часто подчеркивает исклю­чительную важность для него основной идеи. Об «Идиоте» он: говорит в письме к Страхову: «В романе много написано на­скоро, много растянуто и не удалось, но кой-что и удалось. Я не за роман, а за идею мою стою».2 О «Бесах» он пишет Май­кову: «Идея соблазнила меня и полюбил я ее ужасно, но сла­жу ли, не... ли весь роман, — вот беда».3 Но функция владыче­ствующей идеи в романах Достоевского особая. Он не осве­щает ею изображаемого мира, ибо и нет этого авторского мира. Она руководит им лишь в выборе и в расположении материала («подбором того, о чем пойдет рассказ»), а этот материал — чу­жие голоса, чужие точки зрения, и среди них «беспрерывно по­становляется на вид» возможность истинного чужого же голо­са, «постановляется на пьедестал будущий человек».4

Мы уже говорили, что идея является обычным монологиче­ским принципом видения и понимания мира лишь для героев. Между ними и распределено все то в произведении, что может служить непосредственным выражением и опорою для идеи. Автор оказывается перед героем, перед его чистым голосом. У Достоевского нет объективного изображения среды, быта, природы, вещей, т. е. всего того, что могло стать опорой для автора. Многообразнейший мир вещей и вещных отношений, входящий в романы Достоевского, дан в освещении героев, в их духе и в их тоне. Автор как носитель собственной идеи не соприкасается непосредственно ни с единою вещью, он со­прикасается только с людьми. Вполне понятно, что ни идеоло­гический лейтмотив, ни идеологический вывод, превращающие свой материал в объект, невозможны в этом мире субъектов.


Одному из своих корреспондентов Достоевский в 1878 г. пи­шет: «Прибавьте тут, сверх всего этого (говорилось о неподчи­нении человека общему природному закону. — М. Б.), мое я, которое все сознало. Если оно это все сознало, т. е. всю землю и ее аксиому (закон самосохранения..— М. Б.), то, стало быть, это мое я выше всего этого, по крайней мере не укладывается в одно это, а становится как бы в сторону, над всем этим, су­дит и сознает его. Но в таком случае это я не только не под­чиняется земной аксиоме, земному закону, но и выходит из них, выше их имеет закон». '

Из этой, в основном идеалистической, оценки сознания До­стоевский в своем художественном творчестве не сделал, одна­ко, монологистического применения. Сознающее и судящее «я» И мир как его объект даны здесь не в единственном, а во мно­жественном числе. Идеалистическое сознание он оставил не за собой, а за своими героями, и не за одним, а за всеми. Вместо отношения сознающего и судящего «я» к миру в центре его творчества стала проблема взаимоотношений этих сознающих и судящих «я» между собою.





Дата публикования: 2015-06-12; Прочитано: 263 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.013 с)...