Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Глава 4 Последние две недели. Самоубийство



17 августа пароход прибыл в Елабугу. «Город скорее похож на паршивую деревню», – записывает Мур в дневнике. Всех эвакуированных сначала разместили в библиотечном техникуме. Но еще на Каме, когда проезжали Чистополь, на пароход села Флора Лейтис, жена известного тогда критика, она объяснила Цветаевой, что жить в Чистополе несравненно лучше, чем в Елабуге, – там большинство эвакуированных из Москвы писателей и их семьи: Асеев, жена Пастернака, Сельвинского и др. Она обещает похлопотать по поводу прописки, а уж работа и жилье будут, Мур там сможет учиться. Как только все выяснится, она даст Цветаевой телеграмму. Но уже на следующий день после приезда Цветаева сама дает телеграмму Лейтис с просьбой о прописке. Ответа нет. А 20 августа – весьма странная запись в дневнике Мура: «Сегодня мать была в горсовете, и работы для нее не предвидится; единственная пока возможность – быть переводчицей с немецкого в НКВД, но мать этого места не хочет». То, что уполномоченный НКВД разговаривал с Цветаевой в горсовете, не странно, служащие этого учреждения часто «беседовали» с интересующими их людьми в других местах (с моей подругой, например, – в университете). Зачем нужна переводчица с немецкого? И это понятно: в Елабуге скоро будет лагерь для пленных немцев, надо заранее подобрать кадры. Что может быть лучше работы переводчицей? Она уже была готова соглашаться на гораздо худшие места. Но нет ничего удивительного в том, что Цветаева не хочет иметь дело с НКВД – ни в каком качестве. Однако с чего бы это Цветаевой – белоэмигрантке, жене репрессированого – стали предлагать такой лакомый кусочек? Ответ – в уже упоминаемой книге К. Хенкина «Охотник вверх ногами»: уполномоченный НКВД предложил Цветаевой «помогать». Отказ от таких предложений тогда никому не сходил с рук. Могли пригрозить, что арестуют Мура. Эта версия легко объясняет самоубийство Цветаевой, но это не значит, что она абсолютно достоверна. Впрочем, Хенкин уверяет, что узнал об этом от М. Маклярского, а – известно – Маклярский занимался вербовкой писателей в агенты НКВД. «Рассказывая мне об этом, Миша Маклярский честил хама чекиста из Елабуги, не сумевшего деликатно подойти, изящно завербовать, и следил зорко за моей реакцией…» – пишет Хенкин. Сам Маклярский, если судить по тому, что он сумел завербовать Г. Шенгели, вербовал «изящно». И все‑таки… документов, подтверждающих рассказ Хенкина, в нашем распоряжении нет, а следовательно, нельзя считать его версию фактом – только гипотезой. Но гипотеза вполне правдоподобна.

21 августа Цветаева с Муром переехали из библиотечного техникума в избу на окраине города, принадлежавшую неким Бродельщиковым, которые предоставили им часть комнаты (вернее, закуток) метров в шесть, отделенную перегородкой, не достававшей до потолка.

24 июня, так и не дождавшись телеграммы, Цветаева поехала в Чистополь. Как теперь известно, телеграммы не было потому, что Цветаевой в прописке отказали (по инициативе К. Тренева и Н. Асеева). Лидия Чуковская буквально «перехватила» на почте Ф. Лейтис, собравшуюся сообщить Цветаевой отрицательный ответ. «Настроение у нее (Цветаевой. – Л.П.) самоубийственное», – записывает Мур в день отъезда матери в Чистополь. Если Цветаевой действительно предложили «стучать», то зачем она едет в Чистополь? Неужели надеется, что там «не достанут»?

В Чистополе все складывается «благополучно». Совет Литфонда, вопреки Треневу (Асеев не пришел, но прислал письмо – за), решил ходатайствовать перед горсоветом о прописке Цветаевой в Чистополе. Надо только подыскать комнату.

«…меня удивило, что Марина Ивановна как будто совсем не рада благополучному окончанию хлопот о прописке. «А стоит ли искать? Все равно ничего не найду. Лучше уж я сразу отступлюсь и уеду в Елабугу». – «Да нет же! Найти здесь комнату совсем не так уж трудно». – «Все равно. Если и найду комнату, мне не дадут работы. Мне не на что будет жить». (Из воспоминаний Л. Чуковской.)

О какой работе идет речь? Скоро должна открыться столовая для семей писателей. И Цветаева оставляет заявление: «Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда. М. Цветаева». Пусть ляжет вечным, несмываемым позором на головы советских писателей этот написанный рукой Цветаевой текст!

Пастернак, узнав о самоубийстве Цветаевой, охал и ахал: почему ей не дали денег, он бы потом отдал. Знал ли он, что его жена собиралась купить у Марины Ивановны по дешевке моток шерсти?

Похоже, только Лидия Чуковская усмотрела в намерении Цветаевой переквалифицироваться в судомойки некий нонсенс: «…дай ей Бог! Но неужели никому не будет стыдно: я, скажем, сижу за столом, хлебаю затируху, жую морковные котлеты, а после меня тарелки, ложки, вилки моет не кто‑нибудь, а Марина Цветаева? Если Цветаеву можно определить в судомойки, то почему бы Ахматову не в поломойки, а жив бы был Александр Блок – его бы при столовой в истопники».

Другие же считали, что Цветаева многого хочет: во время войны, когда все голодают, работать в столовой – «заявлений очень много, а место одно». Правда, Цветаевой обещают все возможное, чтобы оно досталось именно ей. Но гарантии – никакой.

Жанна Гаузнер, дочь Веры Инбер и сама писательница, считала, что «она (Цветаева. – Л.П.) плохо понимала реальную жизнь. Хотела работать на кухне, и это казалось ей нетребовательностью, величайшим смирением <…> Все были голодны, все хотели работать на кухне, поближе к пище, горячей пище, кипящему котлу. Изысканный поэт Парнах (брат Софьи Парнок. – Л.П.), полжизни проведший в Париже, сидел при входе в столовую <…> не пускал прорывающихся местных ребятишек, следил, чтобы приходящие не таскали ложек и стаканов – и был счастлив, что хорошо устроился». Так работать Цветаева явно не могла.

Та же Жанна Гаузнер вспоминает, что когда Цветаева в Чистополе одну ночь ночевала у нее, то все повторяла: «Если меня не будет, они о Муре позаботятся». Это было вроде навязчивой идеи. «Должны позаботиться, не могут не позаботиться… Мур без меня будет пристроен».

Искать комнату в Чистополе Цветаева не стала и 28 августа вернулась в Елабугу.

Так все‑таки переезжать в Чистополь или не переезжать? «Мать как вертушка, – записывает Мур 30 августа, – совершенно не знает, оставаться ей здесь или переехать в Чистополь. Она пробует добиться от меня «решающего слова», но я отказываюсь это «решающее слово» произнести, потому что не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня. Когда мы уезжали из Москвы, я махнул рукой на все и предоставил полностью матери право veto и т. д. Пусть разбирается сама».

В этот же день Марина Ивановна идет в ближайший совхоз – узнать насчет работы. А на следующий – она‑таки нашла крюк.

Когда вернулся Мур, хозяева уже сняли ее с петли. Они‑то и сообщили ему, что мать повесилась. На столе (по другим сведениям, в кармане фартука) лежали три письма.

Сыну: «Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».

Второе письмо не имеет адресата. Судя по содержанию, оно обращено к эвакуированным в Елабугу москвичам: «Дорогие товарищи!

Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь к Н.Н. Асееву. Пароходы – страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему с багажом – сложить и довести в Чистополь. Надеюсь на распродажу моих вещей.

Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадет. Адр<ес> Асеева на конверте.

Не похороните живой! Хорошенько проверьте».

И третье – Асееву: «Дорогой Николай Николаевич! Дорогие сестры Синяковы! [41]

Умоляю вас взять Мура к себе в Чистополь – просто взять его в сыновья – и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю.

У меня в сумке 150 руб. и если постараться, можно распродать все мои вещи.

В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы.

Поручаю их Вам, берегите моего дорого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына – заслуживает.

А меня простите – не вынесла.

Не оставляйте его никогда. Была бы без ума счастлива, если бы он жил у вас. Уедете – увезите с собой.

Не бросайте».

Могила Цветаевой на елабужском кладбище затерялась.

Надежда Яковлевна Мандельштам, повидавшая на своем веку немало, главу о Цветаевой заканчивает так: «Я не знаю судьбы страшнее, чем у Марины Цветаевой».

Эпилог

Асеевы не выполнили просьбу Цветаевой: не «взяли в сыновья» Мура. Как Марина Ивановна могла на это рассчитывать? А как могла она не рассчитывать? Ведь тогда бы получалось, что она оставляет Мура на произвол судьбы?

Оксана Асеева‑Синякова потом рассказывала биографу семьи Цветаевой Марии Белкиной, как она отнеслась к внезапному появлению в их доме сына Цветаевой: «…это было ее (Цветаевой. – Л.П.) частное дело: хотела – жила, хотела – вешалась!.. Но представляете себе, вваливается к нам ее сын с письмом от нее, она, видите ли, завещала его Асееву и нам – сестрам Синяковым! Одолжение сделала! Только этого и ждали… Он же мужик, его прокормить чего стоит, а время какое было?! Конечно, мы с Колей сразу решили – ему надо отправляться в Москву к теткам, пусть там с ним разбираются! Ну, пока мы ему поможем, конечно, пока пусть побудет у нас, ему надо было выправлять бумаги, пропуск в Москву достать. А когда он собрался уезжать, он стал просить оставить у нас архив матери, ее рукописи, в Москве, говорит, бомбежки. Пропасть могут. Коля, как услышал о рукописях, руками замахал: «Ни за что, – говорит, – этого мне еще не хватало, Хлебников оставил архив у Маяковского, сколько потом на Володю собак вешали! Это не оберешься неприятностей». Мур говорит: «Ну, тогда хоть тетради ее оставьте, это самое ценное, я боюсь их везти с собой, возьмите их». Коля взял одну тетрадь, открыл наугад. «Что, – говорит, – здесь о Пастернаке?! Ни за что не возьму, забирай все с собой, не хочу связываться!..» Это же подумать только, какую обузу на себя брать! Лучше она ничего не могла придумать?!. Он целую авоську рукописей хотел Коле оставить, а Коля сказал: «Это мне потом всю жизнь с архивом Цветаевой не разделаться! Сдавай все в Литературный музей, да и дело с концом». – «Нет, – говорит, – ни за что не отдам в музей, я им не доверяю». Это почему же он им не доверяет? Государственному учреждению – и не доверяет?»

Надо отдать должное сыну Цветаевой: весь архив матери он привез в Москву – по условиям военного времени это было очень непросто («Мне очень мешает мой багаж – громоздок, но довезу его непременно») – и положил на хранение у Елизаветы Яковлевны. В архив – позднее – все это отдаст Аля. Но об Але речь впереди.

Дальнейшая судьба Мура – пунктиром – такова: после нескольких дней у Асеевых – интернат Литфонда в Чистополе. Но там он явно пришелся не ко двору, и, дабы отделаться от него, его уговаривают уехать в Москву – там у него родственники, там ему будет лучше. Мур и сам так думает. В конце сентября он уехал в Москву, в интернате вздохнули с облегчением – отделались от белой вороны.

Приехав после «кошмарного путешествия» в Москву, он узнает, что в столице не прописывают. (Те, кто советовал ему ехать в Москву, не могли об этом не знать.) Он обращается за помощью к Эренбургу, но тот «совершенно определенно» заявил: не пропишут, надо либо возвращаться в Чистополь, либо эвакуироваться в Среднюю Азию. Но Мур все‑таки продолжает хлопотать о прописке и в конце концов добивается своего. С помощью Лебедева‑Кумача. Но тут в Москве начинается паника – боятся, что немцы со дня на день войдут в город, идет массовая эвакуация. Союз писателей эвакуируется в Ташкент. В Ташкенте – кажется – уже и Митя Сеземан. И Мур решает ехать в Ташкент. Но теперь он – «как вертушка». Сегодня решает ехать – завтра не ехать… Оставаться – значит, скорее всего, быть посланным рыть траншеи под обстрелом немцев. Он тоже начинает думать о самоубийстве как единственном выходе из тупика. И все‑таки у него хватает сил пойти к Б. Садовскому, у которого Марина Ивановна, уезжая, оставила часть своего архива, – узнать, что там.

Кочетков предлагает Муру включиться в эшелон на Ташкент – последний эшелон писателей. И Мур соглашается. От Ташкента недалеко Ашхабад, а там Митя Сеземан – теперь единственный близкий ему человек (не считать же теток, а Муля должен уехать на фронт). Когда уехал Мур? Точно не известно. Во всяком случае, 28 октября он еще был в Москве, а 31‑го – уже в поезде. Это «путешествие» было гораздо более продолжительным, чем из Чистополя в Москву («Наш поезд продвигается по 100–200 метров, потом останавливается и стоит добрых полдюжины часов»). И гораздо более «кошмарным». На остановках приходится часами стоять за кипятком и хлебом – на морозе. «В купе холодно, нет угля». А у него с собой – только летние вещи. В пути Мур завшивел. Он не жалеет, что поехал: «Все это стоило, чтобы повидать Митю». И этого человека обвиняют в бездушии! Кто бы отважился на такое путешествие, чтобы увидеться с другом?!

Поезд ехал больше трех недель и только 23 ноября прибыл в Ташкент. В первом известном нам письме Мура из Ташкента – к Самуилу Гуревичу – он сообщает, что наконец‑то, после двухнедельных хлопот, сумел прописаться в Ташкенте и поселился в том же доме, где Кочетков: «Живу за ширмой; за койку с матрасом и подушкой, стулом и столом плачу 70 руб. в месяц <…> В начале января поступил в 9‑й класс средней школы».

Нельзя сказать, что братья‑писатели ничего не сделали для Мура – устроили в столовую Литфонда. Но чем там кормят? Разве растущий подросток может этим насытиться? Голод, есть хочется «дико» – читаем едва ли не на каждой странице его ташкентского дневника. «За день съел тарелку супа и тарелочку рисовой каши», «макароны кончились, завтра доем рис», «голодаю второй день», «хлеб взял на три дня и загнал; съел два пирожка с повидлом, пряник, лепешечку; сглупил, конечно, но есть‑то хотелось», и т. д. и т. п. (Пока была жива Цветаева, он никогда не был голодным.) То и дело – рожистое воспаление ноги. Температура поднимается до 40°. Но тем не менее он не идет на завод (как ему советуют многие), а учится в школе. И неплохо учится. Много читает. Внимательно следит за событиями на фронте.

С голоду он крадет хозяйские простыни и продает их за бесценок. Хозяйка, обнаружив пропажу, подает заявление в милицию. Только этого Муру и не хватало! Она соглашается забрать заявление, если Мур выплатит ей 3000 руб. – сумма, наверняка во много раз превышающая ту, что он выручил за старые простыни. Но делать нечего – он соглашается. Теперь надо выплатить деньги за несколько месяцев. А где их взять?

Он умоляет Лилю и Мулю помочь. Те не отказывают, но присылать столько, сколько надо, не могут. Голод становится все сильнее, все мучительнее. А рядом – никого близких. (Поездка в Ашхабад к Сеземану сорвалась по многим причинам.)

Последняя запись в дошедших до нас дневниках Мура 28.08.1943 перед самым отъездом в Москву. Когда именно он приехал, как прошло это «путешествие», неизвестно. Но в октябре он уже был в Москве. А в ноябре поступил в Литературный институт. Однако этот институт не давал брони. 26 февраля 1944 года Георгий Эфрон был мобилизован. А 7 июля смертельно ранен. Последнее, что нам известно: «Красноармеец Георгий Эфрон убыл в медсанбат по ранению. 7.7.44 г.». Умер ли он по дороге в госпиталь или уже в госпитале? «Похоронку» на него не получили. Он считался пропавшим без вести.

«Я не знаю судьбы страшнее, чем у Марины Цветаевой». Но нет пределов аду – судьба ее любимого сына оказалась еще страшнее. У Цветаевой, по крайней мере, была пора, когда «судьба целовала в губы». Она знала радости любви и материнства. И главное – при всей драматичности своей жизни – она «свое написала». Собрание ее сочинений – семь больших томов. И еще отдельно – два тома записных книжек. И еще – не вошедшие в собрание письма.

От Мура осталось: два тома дневников и небольшая книжечка писем. Дар анализа и самоанализа у него был уникальный. Никто, даже мать, не понимал его лучше, чем он сам. Мур сам знает, каков он, но знает и почему: «Процесс распада всех без исключения моральных ценностей начался у меня по‑настоящему еще в детстве, когда я увидел семью в разладе, в ругани, без объединения. (Моральные ценности, которые Цветаева пронесла через всю жизнь, были заложены именно в детстве. – Л.П.) Семьи не было. Был ничем не связанный коллектив. Распад семьи начался с разногласий между матерью и сестрой, – сестра переехала жить одна, а потом распад семьи усилился отъездом сестры в СССР. Распад семьи был не только в антагонизме – очень остром – матери и сестры, но и в антагонизме матери и отца. Распад был еще в том, что отец и мать оказывали на меня совершенно различные влияния, и вместо того, чтобы им подчиняться, я шел своей дорогой, пробиваясь сквозь педагогические разноголосицы и идеологический сумбур. Процесс распада продолжался пребыванием моим в католической школе <…> С учениками этой школы я ничем не был связан, и хотя меня никто не третировал, но законно давали ощущать, что я – не «свой», из‑за того, что русский и вдобавок коммунистической окраски. Что за бред! Когда‑то ходил в православную школу, причащался, говел (хотя церковь не переносил). Потом пошло «евразийство» и типография rue de Union [42].

Потом – коммунистическое влияние отца и его окружающих знакомых – конспираторов‑«возвращенцев». При всем этом – общение со всеми слоями эмиграции <…> и обучение в католической школе! Естественно, никакой среды, где бы я мог свободно вращаться, не было. Эмигрантов я не любил, потому что говорили они о старом, были неряшливы и не хотели смотреть на факты в глаза, с «возвращенцами» не общался, потому что они вечно заняты были «делами». С французскими коммунистами я не общался, так как не был связан с ними ни работой, ни образом жизни. Школа же дала мне только крепкие суждения о женщинах, порнографические журналы, любовь к английскому табаку и красивым самопишущим ручкам – и все. С одной стороны – гуманитарные воззрения семьи Лебедевых (друзья М. Цветаевой. – Л.П.), с другой – поэтико‑страдальческая струя влияний матери, с третьей – кошачьи концерты в доме, с четвертой – влияние возвращенческой конспирации и любовь к «случайным» людям, как бы ничего не значащим встречам и прогулкам, с пятой – влияние французских коммунистов и мечта о СССР как о чем‑то особенно интересном и новом, поддерживаемая отцом, с шестой – влияние школы (католической) – влияние цинизма и примата денег. Все эти влияния я усваивал, критически перерабатывал каждое из них – и получался распад каждой положительной стороны каждого влияния в соответствии с действием другого влияния. Получалась какая‑то фильтрация, непонятная и случайная. Все моральные – так называемые объективные – ценности летели к черту. Понятие семьи – постепенно уходило. Религия – перестала существовать. Коммунизм был негласный и законспирированный. Выходила каша влияний. Создавалась довольно‑таки эклектическая философско‑идеологическая подкладка. Процесс распада продолжился скоропалительным бегством отца из Франции, префектурой полиции, отъездом из дома в отель и отказом от школы и каких‑то товарищей, абсолютной неуверенностью в завтрашнем дне, далекой перспективой поездки в СССР и вместе с тем общением – вынужденно‑матерьяльным – с эмигрантами. Распад усугублялся ничегонеделаньем, шляньем по кафе <…> политическим положением, боязнью войны, письмами отца, передаваемыми секретно <…> какая каша, боже мой! Наконец отъезд в СССР <…> Я сильно надеялся наконец отыскать в СССР среду устойчивую, незыбкие идеалы, крепких друзей, жизнь интенсивную и насыщенную содержанием. Я знал, что отец – в чести и т. д. И я поехал. Попал на дачу, где сейчас же начались раздоры между Львовыми и нами, дрязги из‑за площади, шляния и встречи отца с таинственными людьми из НКВД, телефонные звонки отца из Болшева. Слова отца, что сейчас еще ничего не известно. Полная законспирированность отца, мать ни с кем не видится, я – один с Митькой. Неуверенность (отец говорил, что нужно ждать, «пока все выяснится» и т. д.). Тот же распад, только усугубленный необычной обстановкой. Потом – аресты отца и Али, завершающие распад семьи окончательно. Все, к чему ты привык – скорее, начинаешь привыкать, – летит к черту <…> Саморождается космополитизм, деклассированность и эклектичность во взглядах. Стоило мне, например, в различных школах, где я был, привыкнуть к кому‑нибудь, к чему‑нибудь – нате, все летит к черту, и новый пейзаж, и привыкай, и благодари <…> Тут – война! И все опять – к черту! Начинаются переездные замыслы, поиски комнат. Опять полная неуверенность, доведенная до пределов паническим воображением матери <…> Пусть с меня не спрашивают доброты, хорошего настроения, благодушия, благодарности. Пусть меня оставят в покое <…> я имею право на холодность с кем хочу <…> Я имею право на эгоизм, так как вся моя жизнь сложилась так, чтобы сделать из меня эгоцентрика».

Вот и автопортрет, и автобиография. Неполная? Да, Муру оставались еще три года жизни. Зная это, невозможно читать дневник без слез, ибо на каждой странице – уверенность в том, что череда бед и несчастий когда‑нибудь кончится, ведь он еще очень молод – вся жизнь впереди. И он обязательно добьется для себя достойной, культурной, деятельной, осмысленной жизни. Он все для этого делает – при самой ужасной нищете старается не опускаться: подошвы на его ботинках драные, но ботинки начищены до блеска. Главное же, он ставит своей задачей во что бы то ни стало окончить школу и выполняет ее, несмотря ни на что, хотя точные науки даются ему с трудом (как, в свое время, и Марине Цветаевой). Много занимается самообразованием. Он многое унаследовал от матери (кроме, конечно, ее поэтического Гения). Недаром Сергей Эфрон говорил о нем: «Маленький Марин Цветаев». Так же, как матери, Бог не положил ему в колыбель дар слепости. Окунувшись в советскую действительность, он в отличие от Али очень скоро поймет, «какое г… эта Страна Советов!». И не боится делать выводы. В частности, он не верит в миф о благородной борьбе с фашизмом: «…сражаемся мы не против фашистов, а против иностранных захватчиков. На фашизм нам было наплевать до июня 1941 г. (что писалось тогда, до войны, с 1939‑го г. в наших газетах!)». И цену пресловутого патриотизма советской интеллигенции он хорошо понял: «Все они вскормлены советской властью, все они от нее получают деньги – без нее они почти наверняка никогда не жили бы так, как живут сейчас. И вот они боятся, как бы ранения, ей нанесенные, не коснулись и их. Все боятся за себя».

Предположим на минуточку, что Георгий Эфрон не погиб бы на фронте. Что ждало бы его, с такими‑то воззрениями? Наверняка – ГУЛАГ. А там он не выжил бы – уже и здоровье было подорвано, и главное, характер слишком независимый. В стране большевиков не было места ни для Марины Цветаевой, ни для ее сына. По духу сына.

«Дневники» Мура сравнимы с «Дневником» Анны Франк. И если они не получили такого резонанса, то только потому, что «Дневник» Анны Франк появился, когда война еще была у всех в памяти, а «Дневники» Г. Эфрона – в XXI веке, когда война уже стала фактом далекого прошлого, а общество занято совсем другими проблемами. «Дневник» Анны Франк – обвинение фашизму; «Дневники» Мура – и фашизму, и коммунизму одновременно.

На могиле Георгия Эфрона, если бы она была известна, следовало бы написать слова из его письма к Самуилу Гуревичу: «Неумолимая машина рока добралась и до меня, и это не fatum произведений Чайковского – величавый, тревожный, ищущий и взывающий, а Петрушка с дубиной, бессмысленный и злой».

* * *

Об Але.

Самуил Гуревич получил разрешение на свидание перед самой войной, собирался ехать в начале июля. Но началась война, Архангельская область, где находился лагерь, была объявлена военной зоной, въезд в которую запрещен. Всю войну он писал Але, подписываясь: «Твой муж».

За отказ от доносительства Алю перевели в страшный, штрафной лагерь, откуда практически никто не выходил живым. Гуревич добился перевода ее в обычный лагерь – спас Алю. А после войны, в 1945 году, он приехал к ней на свидание… И перестал писать. Большой загадки в этом нет: все годы он помнил красивую, веселую, сияющую от счастья молодую женщину, а увидел измученную и сильно постаревшую. Все эти годы он помнил Алю, но и себя не забывал – у него, не считая жены, были и другие женщины – красивые и молодые. Вообще мужчины крайне редко вновь сходились со своими женами (или возлюбленными), когда те выходили из тюрем и лагерей. Женщины же практически всегда возвращались в прежнюю семью. C’est la vie – как говорят французы. Помимо всего прочего, жениться на бывшей «зэчке» значило, как минимум, вылететь с работы и из партии. А где жить? Было ясно, что Аля выйдет с «минусом», т. е. 39 городов будут для нее закрыты. Оставить Москву, поселиться в маленьком городке – к этому Гуревич не был готов (хотя, возможно, именно это спасло бы ему жизнь – но кто же знает будущее?).

27 августа 1947 года – ровно через 8 лет после ареста – лагерные ворота раскрылись, и Аля оказалась на свободе. Она потом рассказывала, что была так ошеломлена, что села на обочине дороги, поставив у ног деревянный лагерный чемоданчик, и долго сидела. Куда идти? Раньше она рассчитывала на Мулю – теперь не на кого.

Друг еще по Парижу Юз Гордон, тоже недавно вернувшийся из лагерей, жил в Рязани, в одной комнате с матерью. Он‑то и предложил Але присоединиться к ним – деваться было некуда, она согласилась.

В Рязани Але повезло – ей удалось устроиться в художественное училище преподавателем графики. Оклад нищенский – но Але не привыкать стать. Несколько раз в Рязань приезжал Муля, но уже не в качестве мужа, а только – друга. Спасибо и на этом.

Но «счастье» было недолгим. 22 феврале 1949 года Алю арестовали вторично. Шла кампания повторных арестов. Алю судили по второму разу за одно и то же «преступление». Приговор – пожизненная ссылка в Сибирь.

Она поселилась в Туруханске. Работала сначала уборщицей в школе, потом – оформителем в клубе. Писала лозунги, афиши, декорации к любительским спектаклям и сама их ставила, выпускала клубную газету. Она увлечена работой. В письмах просит прислать ей цветную бумагу, краски, карандаши, портреты вождей – какой же клуб без портретов вождей!

Бытовые условия ужасны. На самом краю села она купила трехстенную развалюху. Вместо четвертой стены – скала. В сильные морозы – а они в Туруханске стоят три четверти года – стены изнутри покрываются льдом. Воду и дрова возят на собаках. Борис Пастернак, очевидно, чувствуя свою неизбывную вину перед Цветаевой, иногда посылает ей деньги, но, разумеется, не такие, какие могли бы что‑то существенно изменить. (Хотя бы купить такую избу, как у местных жителей.)

Конечно, она на пределе усталости, конечно, безумно хочется в Москву, в нормальные бытовые условия, в Москву – где идет культурная жизнь: театры, выставки, где еще оставшиеся немногие друзья. Но – ее спасение – она не чувствует себя чужеродной в этом селе, в этом клубе, среди деревенских пьяных баб и мужиков. «…я так люблю всякие демонстрации, праздники, народные гулянья и даже ярмарки, так люблю русскую толпу, ни один театр, ни одно «народное» зрелище никогда не доставляли мне такого большого удовольствия, как какой‑н<ибу>ть народный праздник, выплеснувшийся на улицу – города ли, села ли. То, чего мама терпеть не могла», – пишет она Борису Пастернаку.

…Вот приезжает в Туруханск кандидат в депутаты Верховного Совета: «…все закричали «ура!» и бросились к кандидату <…> Я сперва подумала, что я уже пожилая и не полагается мне бегать и кричать, но не стерпела и тоже куда‑то летела среди мальчишек, дышл, лозунгов, перепрыгивая через плетни, залезала в сугробы, кричала «ура» и на работу вернулась ужасно довольная, с валенками, плотно набитыми снегом, и в клочьях пены». Кричать «ура» кандидату в депутаты Верховного Совета – после всего пережитого? Что это? Полное непонимание связи собственной судьбы с Верховным Советом или подсознательное желание выжить? Наверное, и то и другое.

В Туруханске, в феврале 1953 года, Аля прочитала в газете, что Самуил Гуревич тоже «матерый троцкист, наемник американской разведки». О его расстреле она узнает позже.

Но вот настал 1953 год – «отдал вождь в тиши то, что имел он в качестве души». Затем – разоблачение Берии. В 1955 году Ариадну Сергеевну Эфрон полностью реабилитировали «за отсутствием состава преступления».

Теперь она может жить в Москве, но опять‑таки на сундучке у тетки Елизаветы Яковлевны, другого жилья – нет. Своим наипервейшим делом она считает – добиться реабилитации отца. И она добьется. Кроме того, она занята разбором материнского архива. Закончив эту работу, она сдаст архив в ЦГАЛИ (Центральный государственный архив литературы и искусства) и закроет его до 2000 года. Только в XXI веке исследователи получат к нему доступ. (Тогда‑то и начнутся публикации записных книжек Цветаевой, дневников Мура и пр.) Только тогда цветаеведы смогут сверить некоторые тексты Цветаевой по рукописям.

Валерия Ивановна Цветаева, сводная сестра Марины Ивановны (дочь Ивана Владимировича от первого брака), даст Але возможность на своем участке в Тарусе построить маленький домик. Там она и проживет несколько лет. Лишь в 1963 году на деньги, заработанные переводами французской поэзии, купит кооперативную квартиру в Москве и в Тарусу будет выезжать только на лето. Все годы она активно борется за публикацию наследия Цветаевой в СССР. И многого добивается, хотя многое и не удается.

Она напишет «Воспоминания» о матери. Их ценность не подлежит сомнению. Но все‑таки относиться к ним следует критически: всей правды там нет (что, впрочем, понятно), многое толкуется упрощенно, а главное – нет в них той внутренней свободы, которая необходима для создания любого добротного текста – все равно, беллетристического или мемуарного.

Летом 1975 года, смертельно больная, она еще успеет подержать в руках номер «Звезды» со своими «Воспоминаниями».

Ее могила на тарусском кладбище единственная подлинная на всю семью.

Использованная литература

Анискович Л. Крылатый лев, или… Судите сами… М., 2004.

Белкина М. Скрещение судеб. М., 1992.

Болшево. Литературный историко‑краеведческий альманах. М., 1992.

Бросса А. Групповой портрет с дамой. Из книги «Агенты Москвы». Иностранная литература, 1989, № 12.

Ванечкова Г. Летопись бытия и быта. Марина Цветаева в Чехии. Прага, 2006.

Громова Н. «Дальний Чистополь на Каме…». М. – Елабуга, 2005.

Громова Н. Узел. Поэты: дружбы и разрывы. М., 2006.

Дядичев В., Лобыцин В. Доброволец двух русских армий. М., 2005.

Кудрова И. Последнее «дело» Сергея Эфрона. Звезда, 1992, № 10.

Кудрова И. Путь комет. Жизнь Марины Цветаевой. С.‑Пб, 2002.

Купченко В. «И красный вождь, и белый офицер…». Звезда, 1991, № 10.

Купченко В. Труды и дни. Летопись жизни и творчества Максимилиана Волошина. Т. 1. М., 2002. Т. 2. М., 2007.

Лосская В. Марина Цветаева в жизни. Неизданные воспоминания современников. М., 1992.

Мандельштам Н. Старые друзья. Из книги «Воспоминания». Кн. 2. М., 1990.

Марина Цветаева в воспоминаниях современников. В 3 т. М., 2002.

Небесная арка. Марина Цветаева и Райнер Мария Рильке. С.‑Пб, 1992.

Порецки Э. Тайный агент Дзержинского. М., 1996.

Саакянц А. Марина Цветаева. Жизнь и творчество. М., 1997.

Серков А. История русского масонства 1845–1945. М., 1996.

Судоплатов П. Разведка и Кремль. Записки нежелательного свидетеля. М., 1997.

Трубецкой Н. Письма к п.п. Сувчинскому. 1921–1928. М., 2008.

Фейнберн М., Клюкин Ю. Дело Сергея Эфрона. Столица, 1992. №№ 38, 39.

Флейшман Л. В тисках провокации. Операция «Трест» и русская зарубежная печать. М., 2003.

Хенкин К. Охотник вверх ногами. М., 1991.

Цветаева А. Воспоминания. М., 1984.

Цветаева М. Неизданное. Записные книжки. М., 2000–2001.

Цветаева М. Неизданное. Сводные тетради. М., 1997.

Цветаева М. Неизданное. Семья: история в письмах. М., 1999.

Цветаева М. – Николай Гронский. Несколько ударов сердца. Письма 1928–1933 гг.

Цветаева М. – Пастернак Б. Души начинают видеть. М., 2008.

Цветаева М. Письма Анатолию Штейгеру. Калининград, 1994.

Цветаева М.. Письма к Анне Тесковой. Болшево, 2008.

Цветаева М. Письма к Константину Родзевичу. Ульяновск, 2001.

Цветаева М. Письма к Наталье Гайдукевич. М., 2002.

Цветаева М. Собр. соч. в 7 т. М., 1994–1995.

Швейцер В. Быт и бытие Марины Цветаевой (ЖЗЛ). М., 2003.

Шенталинский В. Марина, Ариадна, Сергей. Из книги «Рабы свободы». Новый мир, 1996, № 4.

Эфрон А. История жизни, история души. В 3 т. М., 2008.

Эфрон Г. Дневники. В 2 т. М., 2004.

Эфрон Г. Письма. Калининград – М.о., 1995.

Эфрон С. Записки добровольца М., 1998.

Эфрон С. Письма Евгению Недзельскому. Abo/Turku, 1994.

Примечания

В издательстве «Оле‑Лукойе», кроме «Волшебного фонаря» Цветаевой и «Детства» Эфрона, вышли также: «Из двух книг» Цветаевой (1913) и брошюра М. Волошина (1913) – публичная лекция, прочитанная им в связи с гибелью картины И.Е. Репина «Иван Грозный убивает своего сына».

Петр Николаевич Ламси, феодосийский судья, знакомый Эфронов. – Л.П.

Мать Сергея и Петра – Елизавета Петровна Дурново – ушла из жизни в 1910 году, когда Сергею было 16, а Петру – 28 лет.

гимназический товарищ Эфрона, бывший шафером на его свадьбе.

Неточное воспроизведение строки С. Надсона.

Художественный руководитель Камерного театра.

Меблированные комнаты, где селилась московская богема.

М.С. Фельдштейну, будущему мужу В. Эфрон.

Состояние души (нем).

Цветаевед А. Саакянц считала, что Эфрон имеет в виду Н. Плуцер‑Сарно. Но вряд ли Марина Ивановна высказалась о нем резко негативно, даже если сделать поправку на «огласовку» Эфрона. С Завадским она познакомилась в первых числах января 1918 года, т. е. до появления Эфрона в Москве.

Когда в 1970‑е годы «Повесть о Сонечке» появилась в «Новом мире», Завадский был еще жив. Можно себе представить, как приятно было ему это читать.

Красавец мрачный (фр.).

Несколько раз оно публиковалось как письмо от 12 апреля 1919 года, но мы принимаем датировку В. Дядичева и В. Лобыцина, убедительно доказывающих, что события, о которых говорится в письме, могли иметь место только в 1920 году.

Некоторые исследователи не склонны доверять воспоминаниям Соммер на том основании, что в первые годы эмиграции Эфрон был ярым сторонником Белой идеи. Но одно не противоречит другому. В статье «О Добровольчестве» – о ней речь впереди – он сам как бы свяжет эти свидетельства в единый узел.

Косвенным подтверждением правдивости мемуаров Я. Соммер может служить и биография Эренбурга. До осени 1919 года он печатался в «белых» газетах и был противником большевиков. Именно в Коктебеле он принял решение вернуться в Советскую Россию.

Случайный ребенок (нем.)

«Он» – имеется в виду ребенок, Ирина.

Мой случай. (фр.)

Идиллия – Элегия – Трагедия – мозговая. (фр.)

Опубликовать письма к Геликону Цветаевой не удалось. А.С. Эфрон назвала это произведение рассказом в эпистолярной форме и озаглавила «Флорентийские ночи». Первая публикация состоялась только в 1985 году, в журнале «Новый мир».

кафе, где собирались русские эмигранты.

Целиком при жизни Эфрона книга так и не была напечатана. Отдельные главы публиковались в различных эмигрантских изданиях. Полностью же – только в 1998 году в Москве.

Родзевич был на три года моложе Цветаевой.

Другие ставят чужую душу, как в рулетке – чужие деньги! – М.Ц.

Памятник рыцарю Брунсвику стоит в Праге под Карловым мостом над Влтавой.

Родзевич был маленького роста.

Исследовательница А. Саакянц считала, что и этот рассказ об обманутом муже тоже – закамуфлированно – автобиографичен. Если и так, то «жизненный подтекст» так плотно укутан литературными штампами, что не остается возможности для сопереживания, разве что – для иронической улыбки.

В библиографии евразийских изданий, составленной российскими библиографами А.А. Трояновым и Р.И. Вильдиновой (ж. «Начала». М., 1992 г., № 4) также числится журнал «Версты».

Это не совсем верно: Цветаева жила мыслью о встрече с Рильке и одновременно с Пастернаком, думала, как организовать домашние дела, чтобы иметь возможность вырваться на несколько дней.

Это письмо было прислано из Праги в парижскую газету «Возрождение» и опубликовано… в 1953 году, когда «Возрождение» выходило уже как журнал (№ 30).

Обреченное дело (фр.).

Первое (лат).

Второе (лат).

Третье (лат).

Дмитрий Васильевич Сеземан (род. в 1922 г.) – пасынок Н.Н. Клепинина, друга Эфрона, завербованного им в советскую разведку. Позднее – сосед по даче в Болшеве.

«Высокая болезнь» – название одной из поэм Пастернака.

Среда, окружение.

Афанасов Николай Ванифатьевич (1902–1941) эмигрант, друг Сергея Эфрона с 1918 года. Был завербован в советскую разведку. В 1936 году вернулся в СССР. Репрессирован. Расстрелян.

Кондратьев Вадим (1903–1939) – в годы Гражданской войны сражался в Белой армии, затем эмигрант. В середине 30‑х годов завербован в советскую разведку. Участник оперативной группы, преследовавшей Рейсса. Ранее других скрылся из Парижа после его убийства. Умер в Москве от туберкулеза.

Поздняков (Позняков?) Николай Сергеевич. Учился вместе с С. Эфроном в гимназии. В годы Гражданской войны – в Белом движении. В Париже имел фотоателье. Во время Гражданской войны в Испании вместе с Родзевичем «работал» с троцкистами ПОУМа (аббревиатура испанских слов: Объединенная рабочая марксистская партия). Члены этой организации сражались против Франко, но имели некоторые разногласия с советскими коммунистами. Очевидно, принимал какое‑то участие в расправе над руководством ПОУМа. Умер в СССР в 60‑х годах, избежав ареста.

Тут Сеземан ошибается: Н. Клепинин работал в ВОКСе (Всесоюзном обществе культурных связей с заграницей) и ездил на работу в Москву, его жена летом 1939 года устроилась на службу в «Интурист» и время от времени уезжала на дежурство в какой‑то гостинице.

Асеев был женат на Ксении Синяковой, ее сестры жили вместе с ними.

На улице Союза.





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 534 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.032 с)...