Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Глава 3 Переезд в Париж. Рильке. Евразийство. Н.Гронский. «Союз возвращения». А.Штейгер. Отъезд Али. «Дело Рейса». Исчезновение Эфрона. Одна в Париже 3 страница



* * *

Советское правительство не спешило заключить Эфрона в свои объятия. И Сергей Яковлевич считал это справедливым. Ведь он «виноват» перед Родиной и должен доказать, что действительно пересмотрел свои взгляды, жаждет участвовать в строительстве социализма – гигантского эксперимента, цель которого создание самого справедливого в истории человечества общества.

Как почти все «левые» евразийцы, после закрытия газеты он приходит в «Союз возвращения на Родину». Фактически это был парижский филиал иностранного отдела ОГПУ. Но именно фактически. Официально же – организация, помогавшая русским эмигрантам вернуться на Родину. А что, собственно, в этом плохого? Ведь никто не афишировал, какую цену требовали за возвращение и что, как правило, ждало возвращенцев в СССР. И Сергей Эфрон, переступая впервые порог этого заведения, мог ни о чем не знать. Теоретически. Как было на самом деле, сказать трудно. Среди «правой» эмиграции «Союз» пользовался дурной репутацией. Но кто же прислушивается к «правым»? (Уж во всяком случае, не Сергей Эфрон.) Если попервоначалу он о чем‑то и догадывался, то весьма смутно. Тем более что «Союз» выполнял и функции клуба. Там работали различные кружки, хор, оркестр, устраивались вечера поэзии (выступала и Марина Цветаева), выставки художников‑эмигрантов (экспонировались работы Ариадны Эфрон), ставились любительские спектакли – и здесь, конечно, не обходилось без Сергея Яковлевича. Там выступали приезжающие из СССР писатели и ученые, устраивались закрытые просмотры новых советских фильмов. Издавался журнал «Наш Союз» (вскоре и Эфрон будет там сотрудничать), изображавший жизнь в СССР эдаким социалистическим раем. Правда, некоторые передовицы многих могли скорее оттолкнуть, чем привлечь. «Советское воспитание, – говорилось в одной из них, – это прежде всего воспитание общественное, и вся внутренняя жизнь «Союза возвращения» и является не чем иным, как подготовительной общественной школой. Попав в нее, бывший эмигрант постепенно перевоспитывается в советского человека <…> вооружается основной политической грамотностью <…> только здесь через круговую взаимную поддержку всего возвращенческого коллектива он начинает чувствовать себя членом нового общества, построенного на совершенно иных началах». По счастью, не все эмигранты жаждали перевоспитываться, растворить свое «я» в коллективном «мы», предпочитая оставаться собой на чужбине, нежели превратиться в «винтик» на родине.

Да и письма из СССР совсем не подтверждают того, о чем пишет журнал. Вот жена инженера, поехавшего на готовое место при заводе, описывает, как они с мужем ежевечерне, вместо обеда, пьют у подруги чай с сахаром и хлебом. «Значит, – резонно замечает Цветаева, – С<ереже> остается только чай – без сахара и без хлеба – и даже не – чай». Но Сергея Эфрона мало волнуют материальные проблемы – он дико скучает по России, здесь он не смог найти себя, а там – уверен – сможет. Ради этого он готов перевоспитаться. Там он займется своим делом. Хотелось бы понять каким. Писать о кино? Снимать фильмы? Но желающих стать критиками всегда больше, чем надо. А Сергей Яковлевич не из тех, кто умеет расталкивать локтями, да и какого‑то выдающегося дара у него – прямо скажем – не было. Операторского опыта тоже. Но главное даже не в этом. В СССР свирепствует цензура. Писать и снимать можно только по принципу «чего угодно‑с». (Советская периодика – это не «Воля России».) Правда, пока его мысли почти не расходятся с официальной советской идеологией. Ну а если вдруг хоть в чем‑то не согласится? Однако проблемы свободы печати его не волнуют (он уверен, что и Марине Ивановне там будет лучше, чем в Париже). Ему невыносимо здесь, он ненавидит Запад… Уж как несладко жилось в эмиграции Цветаевой, но она понимает: «…знающий Россию, сущий – Россия, прежде всего и поверх всего – и самой России – любит все, ничего не боится любить. Это‑то и есть Россия: безмерность и бесстрашие любви». Но Цветаева говорит о России, Эфрон же рвется в СССР. А это совсем другая любовь. Именно благодаря ей он и становится агентом ОГПУ.

Какие поручения он выполняет? Если следственное дело Эфрона было показано исследователям, то его оперативные донесения (как и все оперативные донесения) до сих пор – тайна за семью печатями. Поэтому о многом мы не знаем, а то, что знаем, не всегда достоверно. Основные источники – показания Эфрона на процессе, свидетельства мемуаристов, эмигрантская и французская печать – все это требует проверки документами, которых, увы, почти нет. Сведения часто расходятся. И роль, которую играл Эфрон в дьявольском спектакле, поставленном спецслужбами, рисуется то так, то иначе: от мелкой сошки до крупного деятеля.

Что достоверно? Эфрон занимается вербовкой эмигрантов в органы. «Работа» была по нем: пригодились и его актерские способности, и личное обаяние. Как почти всякий фанатик, он был хорошим агитатором, а кроме того, репутация, доверие к его личности делали свое дело. Завербовывал он умело, часто постепенно втягивая человека в деятельность, которой тот и не собирался заниматься. Так, Кирилл Хенкин, будущий советский шпион, рассказывает, как Эфрон уговорил его мать‑актрису руководить драмкружком в «Союзе возвращения». «Этот кружок многих завел очень далеко <…> Пройдут годы, и я пойму, что все из кружка, пройдя этот фильтр, перешли под опеку Сергея Эфрона, а там уж кто куда придется <…> Кто будет стрелять кому в затылок, а кто <…> только следить и звонить, куда «Старик» (Троцкий – Л.П.) ушел, «Старик» вышел и т. д.».

Были ли у Эфрона «проколы»? Нам известен только один: молодой поэт Алексей Эйснер отказался стать агентом ОГПУ: воевать в Испании – с превеликим удовольствием, но работать в ОГПУ – нет. Очевидно, Сергей Эфрон никому не рассказал про этот случай – иначе и его не погладили бы по головке, и Эйснер, скорее всего, был бы ликвидирован.

Вполне успешно Эфрон завербовал – по его собственным показаниям – несколько десятков человек, которые потом участвовали в различных операциях ОГПУ. И поплатились за это жизнью. Мог ли это предвидеть Сергей Эфрон? Что работа разведчика опасна, он, конечно, не мог не знать. Но ему и в страшном сне не могло присниться, что смерть придет от своих – тех самых органов, которым он и его подопечные так верно служили. А что до опасности – так ведь он и сам подвергался опасности. Давало ли это ему моральное право подвергать опасности своих друзей? Это вопрос – из дня сегодняшнего. Тогда он просто выполнял поручения организации, которой служил. А мораль… – он, вероятно, знал (хотя бы в пересказе) слова Ленина о том, что морально все, что идет на пользу пролетариату, а ОГПУ ведь призвано этот самый пролетариат охранять от шпионов и всяких прочих недругов.

По заданию ОГПУ он в 1933 году вступил в масонскую ложу «Гамаюн». В чем в чем, а в мистических интересах Сергей Яковлевич никогда замечен не был. В его обязанности, вероятно, входило информировать ОГПУ о настроениях «братьев», попросту говоря, «стучать». Ложа «Гамаюн» была малочисленной (поэтому новых членов принимали охотно, и отбор не был очень строгим – пробольшевистская репутация не стала препятствием). Известно, что «брат Эфрон» сделал в ложе два доклада: 20 мая 1934 года – «Андрей Белый» (тема, безусловно, интересная для масонов) и 16 марта 1936 года – «Работа советского правительства». Какую цель преследовал он своим последним докладом? Распропагандировать «братьев»? Впрочем, мы переходим к гаданию на кофейной гуще. Тексты докладов, к сожалению, не сохранились.

Масонская карьера Эфрона закончилась бесславно: в 1937 году после похищения советскими спецслужбами руководителя белогвардейского Российского Общевоинского Союза генерала Е. Миллера ложа исключила «брата Эфрона» по подозрению в участии в похищении.

* * *

Сергея Яковлевича никогда нет дома. (Мур: «Куда папа все время уходит?») Его целиком поглотила новая «работа». Как раньше евразийство. Но тогда Цветаева имела более‑менее ясное представление, чем занят муж (или так ей, во всяком случае, казалось). Теперь же его деятельность покрыта мраком неизвестности. Редактор может рассказывать жене о делах газеты, но разведчик, «тайный агент», не имеет права посвящать в свои дела никого. У мужа – своя жизнь, у нее… – «Всю меня – с зеленью – Тех – дрём– / Тихо и медленно / Съел – дом… / Ту, что с созвездиями / Росла, – Просто заездили / Как осла». «С<ергей> Я<ковлевич> «совсем ушел в Сов<етскую> Россию, ничего другого не видит, а в ней видит только то, что хочет». Цветаевой же, по ее собственным словам, Бог не дал дара слепости. При ее отвращении к политике ее политическая прозорливость удивительна. Как в свое время она не обольстилась Февральской революцией, так в 30‑х годах не только не обольщена «достижениями» социализма, но и понимает: коммунизм и фашизм – две стороны одной медали. В то время это понимали только самые выдающиеся умы эпохи:

А Бог с Вами!

Ходите овцами!

Ходите стадами, стаями

Без меты, без мысли собственной

Вслед Гитлеру или Сталину

Являйте из тел распластанных

Звезду или свасты крюки.

Высказывал ли кто‑нибудь из русских поэтов такие мысли в первой половине 30‑х годов? Насколько нам известно – нет.

Сергей Яковлевич считает жену «человеком диким», не способным понять свое время. Несколько раз он бросает ей в лицо: «мещанка» – что, конечно, не способствует миру в семье. И Аля, и даже маленький Мур – на стороне отца. Супруги теперь ощущают свой брак как некое бремя. В их письмах то и дело прорывается: лучше бы я был один (была одна). «Все мои друзья один за другим уезжают, а у меня семья на шее», – пишет Эфрон сестре Лиле. Тот факт, что советская виза до сих пор не получена, он как‑то не берет в расчет. Очевидно, ему представляется: как только Марина Ивановна скажет: да – так сразу же все и образуется. Оно и понятно: злиться можно на жену, а не на любимое государство.

«С<ергей>) Я<ковлевич> разрывается между своей страной – и семьей: я твердо не еду, а разорвать двадцатилетнюю совместность, даже с «новыми идеями» – трудно. Вот и рвется», – сообщает Цветаева С. Андрониковой‑Гальперн. И более подробно – Наталье Гайдукевич, своей вдруг нашедшейся дальней родственнице, которую она никогда не видела и не увидит. «…Кроме моей нескрываемой, роковой ни на кого не‑похожести оттолкнули меня от людей моя нищета – и семейственность. Нищая – одна – ничего, но нищая «много» <…> А семейного уюта, круга – нет, все – разные и все (и все) врозь, людям не только у меня, но и у нас не сидится (никакого «у нас» – нет). По всякому поводу (газ пустили сильно, тряпка исчезла и т. д.) – значит, по глубокой основной причине, взрывы: – Живите одна! или (я): Заберу Мура и уеду! или (дочь): – Не воображайте, что я всю жизнь буду мыть у Вас посуду! <…> И все‑таки не расходимся, ни у кого духу нет. И все‑таки (у меня с мужем) двадцать с лишним лет совместности, и он меня – по своему – любит, но – не выносит, как я – его. В каких‑то основных линиях: духовности, бескорыстности, отрешенности – мы сходимся (он прекрасный человек), но ни в воспитании, ни в жизнеустройстве, ни в жизненном темпе – все врозь. Я, когда выходила замуж, была (впрочем, отродясь) человеком сложившимся, он – нет, и вот, за эти двадцать лет непрестанного складывания, сложился – в другое, часто – неузнаваемое. Главное же различие – его общительность и общественность – и моя (волчья) уединенность. Он без газеты жить не может, я в доме и мире, где главное действующее лицо газета – жить не могу <…> Встретила я чудесного одинокого мальчика (17 лет), только что потерявшего боготворимую мать и погодка‑брата. Потому и «вышла замуж», т. е. сразу заслонила собой смерть. Иначе бы – навряд ли вообще «вышла». Теперь скажу: ранний брак – пагуба. Даже со сверстником». Об этом же – в тетради Цветаевой: «…ранняя встреча с человеком из прекрасных – прекраснейшим, долженствовавшая быть дружбой. А осуществившаяся в браке. (Попросту: слишком ранний брак с слишком молодым.) И еще: «…ранний брак (как у меня) вообще катастрофа, удар на всю жизнь». Теперь она начинает жалеть, что в свое время не ушла от мужа к Родзевичу: думала, что Сергею Яковлевичу она нужнее, а что оказалось? (Она не сомневается, что решение зависело только от нее. О том, что все было не совсем так, мы уже говорили.)

Первой от семьи откололась Аля. В феврале 1935 года. Лет до четырнадцати она боготворила мать и полностью ей подчинялась: выполняла все домашние работы, гуляла по утрам с маленьким Муром. Многие мемуаристы пишут, что Цветаева превратила дочь в домработницу. В глубине души Марина Ивановна и сама не могла не чувствовать некоторой вины перед Алей. Но что было делать? От Сергея Яковлевича – никогда никакой помощи. А ведь нужно писать стихи. И мы – читатели – за многие цветаевские шедевры, особенно чешского периода, должны поблагодарить не только их автора, но и ее верного помощника – дочь. Однако чем старше становилась Аля, чем больше в ней пробуждалась личность, тем меньше ее устраивало амплуа помощницы матери. Она хотела собственной жизни. Быть не поэтом (уже лет в 10 она перестала писать стихи), а художницей (к чему у нее были немалые способности). И, как все молодые люди, – развлекаться. Цветаева же раз влечения презирала, она признавала только у влечения. Главное же – Аля все больше и больше попадала под влияние отца, она тоже считала мать «диким человеком», ничего не понимающим в современности, а по отношению к себе – тираном. Аля знает, что ее отец – тайный сотрудник советской разведки, и это придает ему в ее глазах некий романтический ореол. (О всех своих делах Сергей Яковлевич, конечно, не рассказывает даже дочери, хотя в ней, а не в Марине Ивановне, видит теперь родную душу.) В конфликтах с матерью он всегда поддерживает Алю.

После очередного скандала в доме Аля «ушла «на волю». Сергей Яковлевич сказал ей, чтобы она ни минуты больше не оставалась, и дал денег на расходы. В письме к Вере Буниной Цветаева, рассказывая о случившемся, делает, что называется, хорошую мину при плохой игре. Уверяет, что только рада уходу дочери, но между строк прочитывается материнская боль. «…нет Алиного сопротивления и осуждения, нет ее цинической лени, нет ее заломленных набекрень беретов и современных сентенций и тенденций, нет чужого, чтобы не сказать больше. Нет современной парижской улицы – в доме <…> Жить с ней уже не буду никогда. Терпела до крайности <…> Я, в конце концов – трезва: ЗА ЧТО? Моя дочь – первый человек, который меня ПРЕЗИРАЛ».

Они еще будут жить вместе, но прежней близости уже не будет никогда. Ариадна Сергеевна только после смерти Цветаевой и 16 лет лагерей и ссылок, по ее собственным словам, «дорастет до матери», поймет, что быть дочерью Гения нелегко и непросто, но это – Судьба, накладывающая определенные обязательства, которыми нельзя, нет права манкировать. И посвятит остаток жизни изданию цветаевского наследия.

* * *

С 1934 года материальное положение семьи Эфрон несколько улучшается. Ведь Сергей Яковлевич теперь получает жалованье. (Есть свидетельства, что его пришлось долго уговаривать пойти на этот шаг.) Они меняют квартиру на более просторную, летом выезжают на море (четыре года не могли себе этого позволить). Однако нужда не покидает их дом. В письмах Цветаевой по‑прежнему постоянные жалобы на нищету. По‑прежнему каждая копейка на счету. «Мур имеет только две пары чулок, которые я починяю (какое некрасивое слово!) каждый вечер, – только две рубашки, одну пару сапог (которые всегда сохнут перед часто негорящей печкой) – а вот и уголь кончается». И в том же письме (к своей новой приятельнице Ариадне Берг): «Я нахожусь в крайней нужде и хотела бы реализовать книгу <…> которую получила вторично <…> Два тома в переплете совершенно новые <…> Я бы Вам их подарила от всего сердца, но я в такой полной нищете». Надо знать, как любила Цветаева делать подарки, какой щедрой была от природы, чтобы оценить степень ее нищеты.

Конечно, Марина Ивановна не была из тех женщин, которые и на небольшие деньги умеют организовать уют в доме и сносное питание для всей семьи. Ей в колыбель Бог положил другие таланты.

Итак, «платный агент» получал плату весьма небольшую. А зачем, собственно, было платить много? Ведь Сергей Яковлевич служил идее, меньше всего его интересовали деньги. Вопрос о том, сколько получал Эфрон, тесно связан с другим, гораздо более интересным: знала или не знала Марина Цветаева о его деятельности. Дмитрий Сеземан [34] в своих воспоминаниях утверждает, что знала:

«Она (Цветаева. – Л.П.) была гениальной поэтессой, она не была идиоткой». И, дескать, не могла не знать о том, что деньги не с неба сваливаются, что их приносит в семью Эфрон. И, как утверждает Сеземан, деньги немалые. Но откуда ему, мальчишке, мог быть известен бюджет цветаевской семьи? Мы склонны верить не ему, а письмам Марины Ивановны. О том, что муж работает в «Союзе возвращения» и получает там зарплату, она, разумеется, знала. И если бы деньги были действительно большими, это могло бы навести на мысль: а собственно, за какие такие заслуги? Но деньги были маленькие, не больше (если не меньше), чем у клерка средней руки. И потому их наличие не вызывало подозрений.

Существует и другое мнение: Цветаева не могла не знать о деятельности мужа, просто потому, что об этом знал весь Париж. Знать могли только те, кого он завербовал, а вот подозревать – это дело другое. В 30‑х годах в эмиграции так же, как в СССР, царила атмосфера всеобщей подозрительности. Если человек не был оголтелым противником всего, что делается в России, он тут же объявлялся большевистским агентом. Известна фраза В. Ходасевича об М. Осоргине: «Осоргин не выслан, а подослан». А уж Осоргин‑то в эмиграции ни в каких политических движениях принципиально не участвовал, ни к каким политическим группировкам не примыкал. Все это было прекрасно известно Цветаевой, и потому она могла с чистой совестью игнорировать «наветы» на своего мужа. Что‑то надорвалось в отношениях Цветаевой к мужу, и такие «мелочи», как конкретное содержание его работы, ее попросту не интересовали. Жив, здоров – и слава Богу.

С самого начала знакомства и до 30‑х годов Цветаева то и дело пишет о хронических болезнях Эфрона. И относится к нему как к больному, который не может полноценно работать и зарабатывать. Было ли это так на самом деле? Многие мемуаристы считают, что она сильно преувеличивала его хвори, а он пользовался этим, чтобы не заниматься черной работой. Во всяком случае, в санаторий Штранге он, конечно же, ездил не за тем, чтобы лечиться, а для встречи с соратниками по новой службе и организации каких‑то дел. С тех пор как Эфрон стал зарабатывать, он действительно «выздоровел», во всяком случае, в письмах Цветаевой исчезают жалобы на его болячки.

Как свидетельствуют некоторые мемуаристы, в последние парижские годы супруги не жили под одной крышей. Другие, правда, это отрицают. Скорее всего Сергей Яковлевич жил, что называется, «на два дома». У него была «какая‑то дама», и, судя по всему, не одна. Когда в 1942 году Анна Тескова получит ложное свидетельство о том, что Цветаева покончила с собой, потому что ее бросил муж, она в это не поверит – «муж покинул, не считаю губящим ударом для нее, ей это давно не было новым».

А у Цветаевой – своя жизнь. Она, несмотря на все ужасы быта, работает как одержимая. Именно в 30‑е годы создана почти вся цветаевская проза. По нашему мнению, не менее гениальная, чем ее поэзия. Стихи, правда, уже не «хлещут». Она их гонит: строчки приходят – она не записывает. Нужно зарабатывать – прозой еще как‑то удается, стихами – практически ничего. Поэтому стихов мало. Но зато каждое (дописанное) – шедевр.

В 1935 году – еще одна растрава. В июне в Париже открылся Международный антифашистский конгресс в защиту культуры. (Спустя годы Н. Тихонов в радиопередаче вспомнил, что зал заседаний конгресса находился под охраной, которую возглавлял Сергей Эфрон.) С делегацией от СССР приехал Борис Пастернак. Правда, не в первый день. Пастернак был болен, лечился в санатории и никуда не собирался. Но ему приказали немедленно выехать в Париж – иначе получалось, что лучшие русские писатели игнорируют конгресс. Он приехал измученный непрекращающейся бессонницей, в глубокой депрессии. Эти «барские» болезни не вызывали сочувствия Цветаевой. Она, регулярно недосыпавшая (ложилась в 2 часа ночи, вставала в 7 утра), бессонниц не знала. Не было у нее и депрессий, как не было и творческих кризисов. Плохое настроение – да. Но она работала всегда, при любом настроении, буквально вырывая для работы каждый свободный час. Пастернак же, живший, в сравнении с ней, в условиях царских, позволял себе депрессию – то есть право не работать. На вопрос, стоит ли ей ехать в Советскую Россию, Борис Леонидович ответил уклончиво, как – не без основания – показалось Цветаевой, неискренне и трусливо. Все это не вызывало у нее уважения. Она не понимала, что находится в другой ситуации, чем Пастернак: пусть ее не всегда печатают, пусть платят нищенские гонорары, но зато никто не навязывает ей тем для творчества, не заставляет кривить душой.

О встрече с Пастернаком она мечтала 13 лет. И вот – НЕВСТРЕЧА. В Париж приехал не тот Борис Пастернак. Этот Пастернак ходит по магазинам в поисках платья для жены и однажды назвал ее именем Цветаеву. Главное же: «Лучший лирический поэт нашего времени на моих глазах предавал Лирику, называя всего себя и все в себе – болезнью. (Пусть «высокой» [35] …)»

Не дождавшись отъезда Пастернака из Парижа, Цветаева с сыном уезжает на море.

* * *

В 1936 году у Сергея Яковлевича прибавилось работы. В Испании началась гражданская война, и он получает новое задание – вербовать добровольцев в Интернациональные бригады. Русским эмигрантам за участие в войне обещают право вернуться на Родину. Естественно, Эфрон рвется в Испанию. Однако не пускают. Он прекрасный вербовщик и, очевидно, не слишком хороший воин. А ОГПУ виднее, кого как лучше использовать. Большинство свидетельств, которые можно было проверить, – за то, что в Испании Эфрон не был. Это утверждает, в частности, адъютант Матэ Залка Алексей Эйснер. А уже упоминаемый нами Кирилл Хенкин в книге «Охотник вверх ногами» рассказывает, как он, будучи совсем молодым человеком, искренне увлеченным коммунизмом, рвался в Испанию. Помог Сергей Эфрон. «Сергей Яковлевич сказал мне, что воевать в окопах может всякий, мне же предстоит делать что‑то «интересное» <…> Что это будет за «интересная» работа, он не сказал. Мое дело – доехать до Валенсии, явиться в гостиницу «Метрополь», спросить товарища Орлова. Остальное – не моя забота».

Александр Орлов был главным резидентом ОГПУ в Испании. И если Сергей Эфрон мог направлять людей прямо к нему – значит, он сам уже дошел до степеней известных. В задачу Орлова входила борьба не столько с фашистами, сколько с «врагами внутренними» – коммунистами – противниками Сталина, прежде всего троцкистами. Которые тоже воевали против Франко и, по словам Хенкина, «очень здорово». Однако их так же, как фашистов, выслеживали, пытали, убивали. Создавались тайные тюрьмы, которые наполнялись теми, кто мог стать помехой в установлении сталинской монополии в революционном движении. В одной из них был уничтожен Андрес Нин – знаменитый рабочий лидер, руководитель Объединенной рабочей партии Испании. Направляя людей к Орлову, Сергей Яковлевич не мог об этом не знать.

Хенкин служил в одном из отрядов, подчинявшихся непосредственно А. Орлову. Командиром отряда был… Константин Родзевич. В военном билете на имя Луиса Кордес Авера (то, что билет принадлежал Родзевичу, свидетельствует и фотография на билете, и воспоминания современников, знавших псевдоним Родзевича) говорится, что обладатель этого документа состоял в звании «команданте» (майора) и с 14 ноября 1936 по 20 мая 1937 года «числился в спецгруппе подрывников». Опасная профессия. Но в военном билете нет ни одной записи об отличии или награде, полученных на этом поприще. Возвратился он из Испании без единой царапины. «Подрывал» он скорее всего тех, кто казался подозрительным советской разведке. Тот же Хенкин вспоминает, что Родзевич всегда сам непосредственно общался с Орловым, и – глухо – о жестокости Константина Болеславовича. А в дневнике Георгия Эфрона есть запись о том, что Родзевич (Кордэ) сообщил ему, что несколько человек, отправленных «Союзом возвращения» в Испанию, «пришлось расстрелять» – не захотели, видимо, играть в энкавэдэшные игры. (Знай Цветаева, чем занимается в Испании Родзевич, не сказала бы: «Он молодец, он сейчас воюет в Испании».)

Итак, и муж Цветаевой – которому посвящены волшебно‑романтические стихи, и тот, кого она так страстно любила, – герой «Поэмы Горы» и «Поэмы Конца», – стали агентами советских спецслужб. И не «шестерками», а играющими там роль довольно серьезную. Сколько улюлюканий раздается по этому поводу! А между тем факт этот характеризует эпоху, но никак не Цветаеву, которую эпоха не сломила. Она всегда оставалась собой, со своими представлениями о добре и зле, чести и благородстве. Как в 1917 году она не соблазнилась лозунгами о грядущем царстве справедливости, ради которого сейчас необходимо совершать жестокости и несправедливости, так и в 30‑е годы не увлеклась социальным экспериментом, поставленным ради будущего всеобщего счастья.

От Эфрона, Родзевича и тех, кто пошел с ними, ее отличало твердо знание: «…земное устройство не главнее духовного, равно как наука общежития не главнее подвига одиночества <…> Земля – не все, а если бы даже и все – устроение людского общежития – не вся земля. Земля большего стоит и заслуживает». Время, в которое Цветаевой довелось жить, занятое дележом земных благ, она всегда ощущала как чуждое себе. «Время! Я тебя миную!» – гордо заявила она в одном из своих стихов… А вот это уже никому не удавалось. Сломать можно не каждого, но убить – всякого. Среди миллионов жертв эпохи окажется и Марина Цветаева. Но еще несколько лет ей было отпущено.

* * *

Лето 1936 года подарило Цветаевой эпистолярную встречу с поэтом Анатолием Штейгером. Тяжело больной, недавно переживший несчастную любовь, он томился в одном из швейцарских санаториев в ожидании опасной операции. Он восхищался стихами Цветаевой и – по‑видимому – понял, какой автор мог написать такие стихи. Он послал ей свою книгу и письмо на 16 страницах. К сожалению, это письмо, как и все письма Штейгера, кроме одного, до нас не дошло. Мы можем только догадываться об их содержании – по ответам Цветаевой.

Надо ли говорить, какой радостью для Цветаевой, давно страдавшей от ощущения никому ненужности, было это письмо‑исповедь («У кого‑то смертная / Надоба – во мне»). И она откликнулась так, как только и умела откликаться – всей собой. Она сразу определяет свое чувство как материнское, «потому что это слово самое вмещающее и обнимающее, самое обширное и подробное, и – ничего не изымающее». В Штейгере она видит своего духовного сына, свое alter ego. (А на каком, собственно, основании?) Она обещает писать ему каждый день и свято исполняет обещанное. Это при ее‑то занятости. При том, что грядет столетие со дня гибели Пушкина и надо срочно переводить его стихи на французский и кончать «Моего Пушкина». Она не жалеет времени на разбор стихов Штейгера, указывая на их достоинства и недостатки, выделяя удачные и неудачные строчки. Она ждет писем от него, как ждут писем возлюбленного («Милый друг, мне кажется – Вы не писали уже целую вечность, а на самом деле – только три дня»). И беспокоится, как мать («Если бы я была уверена, что Вы не пишете для здоровья, не от нездоровья…»).

Операция прошла удачно, Штейгер теперь – относительно – здоров и вскоре сможет покинуть санаторий. Марина Ивановна строит планы встречи: где, когда, предлагает деньги на дорогу. (Хотя в глубине души и понимает, что с личного свидания все расставания и начинаются.) Но Штейгер рвется вовсе не к ней, а в Париж, на Монпарнас, где в многочисленных кафе собирается парижская богема, где до утра спорят о последних литературных новинках, выставках и пр. Наконец, он, вероятно, жаждал тех развлечений, которые большой город дает молодому человеку. Вот этого Цветаева понять не может. Так не могла она понять, почему ее собственная дочь рвется от такой матери в общество «пошляков». Так потерял ее уважение человек, который предпочел ее общество Алиному. Что с того, что Але 20 лет, а ей 40 – ведь с ней же гораздо интереснее. Богему она презирала. Когда молодой, подающий надежды поэт Б. Поплавский умер от передозировки наркотиков, его оплакивал весь Париж – только не Марина Цветаева. Любимым местом поэта должен быть письменный стол, а вовсе не литературное кафе. И у нее было право судить тех, кто собирался на Морнпарнасе, – равных ей там не было. Она имела все основания написать Штейгеру «… настоящий поэт среди поэтов так же редок, как человек среди людей». «Настоящий поэт» (читай – Гений) не нуждается в обществе талантов, но для человека среднего литературного дара (каким и был Анатолий Штейгер) подпитка литературной средой необходима. Однако ж Цветаева всегда мерила по себе – потому‑то так трудно, а зачастую и трагично складывались ее отношения с людьми. И Штейгеру (названому сыну!) она пишет резко, «ледянее звезды»: «Поскольку я умиляюсь и распинаюсь перед физической немощью – постольку пренебрегаю – духовной. «Нищие духом» не для меня. <…> Руку помощи – да, созерцать Вас в ничтожестве – нет».





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 588 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.011 с)...