Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Глава двенадцатая. – Вы, вероятно, – спросил Штирлиц, – вывели какой‑либо гороскоп?



– Вы, вероятно, – спросил Штирлиц, – вывели какой‑либо гороскоп?

– Гороскоп – это интуитивная, может быть, даже гениальная, недоказанность. Нет, я иду от обычной, отнюдь не гениальной гипотезы, которую я пытался выдвигать: о взаимосвязанности каждого живущего на земле с небом и солнцем… И эта взаимосвязь помогает мне точнее и трезвее оценивать происходящее на земле моей родины…

Юлиан Семёнов

«Семнадцать мгновений весны»

Москва, 3 мая. Сергей Бакланов по прозвищу Арамис. Бар «Пилов» и современная физика. Можем ли мы объяснить всякому сталкеру теорию струн?

Если бы Петрушин видел старшего из той компании, что уничтожил Арамис, то весьма бы удивился. Петрушин видел этого человека, что теперь превратился в корм для многочисленных зубастых тварей Зоны, лет двадцать назад.

Он был тогда подростком, сбежавшим в Зону, спасаясь от уголовного дела по малолетке.

Тогда он не знал, что выбрал себе дело на всю жизнь, и представлял себя бравым сталкером с автоматом наперевес.

Жизнь крепко наказала его – и своим оружием он обзавёлся только через год.

А тогда ему месяц за месяцем пришлось работать в баре «Снежинка» за всё. Бар этот был одно название – обычная столовая в Припяти, перевалочный пункт для торговцев, которые там и держали товар. Петрушин там мыл полы и посуду, и вообще был самым младшим в пищевой цепочке работников. Но всё же его не съели, и он стал карабкаться наверх.

Ну, или туда, что в ту пору казалось ему верхом.

А время было неспокойное, и он ничуть не удивился, когда дверь «Снежинки» отворилась, и на пороге возникли двое. Это были, как показалось Петрушину, молодые люди, может быть, немного старше его. Их лица понравились Петрушину, и он спросил:

– Что для вас?

Тот, что вошёл первым, обернул своё смуглое горбоносое лицо к приятелю и спросил, улыбаясь:

– Сам не знаю, понятия не имею. Ты что возьмешь?

– Не знаю. – Второй, с рыжей бородой и без усов, тоже улыбался, выглядывая из‑за его плеча. – Не знаю, что взять. Ума не приложу.

Наверняка это были хорошие люди. Петрушин бы не испугался, если бы они на дороге подсели в машину, которая раз в месяц возила его из Припяти в родительский дом. А уж везти деньги Петрушин всегда трусил.

Пришедшие просматривали меню, поставив ружья между ног. Ничего тут необычного не было, в баре многие сиживали с оружием, хотя его полагалось сдавать при входе. Но тут Петрушин с удивлением увидел, что все в баре напряглись и отводят глаза.

– Дай мне свининки с картофельным пюре, – сказал горбоносый.

– Ах, пан, – ответил Петрушин. – Нету сегодня свининки.

– Какого же черта она есть в этой бумажке?

– Это из обеда, – пояснил Петрушин. – Обеда ещё нет. Только готовят.

– Порядки тут у вас, – сказал горбоносый и засмеялся. Засмеявшись, он ушиб нос о ствол ружья.

– Черт с ней, со свиньёй, неси, что есть, – заключил он.

Они спросили выпивки и очень расстроились, когда узнали, что ничего, кроме ханки, сегодня в баре нет.

Но ещё они, кажется, были рады тому, что поутру в баре всего два посетителя, кроме них.

Поев, горбоносый встал, положил ружьё на плечо и отчего‑то пошёл не к туалету, а на кухню. Пожилой белорус, которого наняли готовить, кажется, возмутился и что‑то буркнул в том духе, что чужим не место на кухне. Тут же раздался звук удара, и белорус вышел в зал с перекошенным лицом и рассечённой губой.

Оба посетителя в дополнение к своим ружьям достали из внутренних карманов пистолеты и стали расставлять всех присутствовавших, будто шахматные фигуры в этюде.

Петрушин было собрался возмутиться, но посмотрел на хозяина. А хозяином был тогда довольно суровый человек по кличке Вредитель. Вредитель сделал ему знак, который в обычное время хозяин сопровождал словом «не залупайся». Ну, Петрушин и не стал залупаться. Зачем это, коли сам Вредитель не велит.

Он только улыбнулся, и горбоносый сразу навёл на него пистолет.

– Ты чего лыбишься, урод? – спросил он ласково. – Чё лыбишься?

Петрушин ничего не ответил, но улыбаться перестал.

Ему показалось, что эти люди пришли за хабаром. Так иногда происходило в те годы. Через крысу в обслуге бандиты узнавали про тот момент, когда в баре накапливалось достаточно хабара, и вваливались туда за день до перекупщиков. Это была участь небогатых точек со слабой крышей или не имевших крыши вовсе. Потом‑то все слабенькие легли под своих хозяев, и хозяева средние пожрали маленьких хозяев, а уж средних с хрустом и массовыми расстрелами пожрали несколько крупных мафиозных кланов. Тут‑то всё и упокоилось – потому что известно, что крупным кланам беспредел не нужен, он им мешает.

Поэтому кровопролитные войны быстро прекратились.

А тут, глядишь, какая петрушка – снова началось.

А потом горбоносый загнал всех на кухню и поставил к стене. Стена на кухне не обновлялась с советских времён, а отлетевший кафель приклеивали «тёщиной липучкой» – странным артефактом, что приносили с Зоны. «Тёщина липучка» держала так крепко, что ей как‑то на спор приклеили стул к потолку. Стул висел там до сих пор – сидеть, правда, на нём было неудобно.

Работники собрались у этой стены, на которой с давних времён висели ещё общепитовские плакаты: «Работник столовой! Соблюдай чистоту» и «Регулярно проходи медицинское обследование».

Бородатый несколько раз в них прицелился, но стрелять не стал, а только засмеялся.

– Что все это значит? – спросил Вредитель.

– Слышишь, – крикнул горбоносый. – Он хочет знать, что все это значит. Сам он не догадывается, падла. Ты не догадываешься? А? Не догадываешься? О, я тащусь от него! Не догадываешься?!

– Я не знаю.

– Ну, а все‑таки?

– Не могу догадаться.

– Слышишь, эта падла не может догадаться, что все это значит. А я тебе скажу, что это всё значит. Это значит, что мы пришли за Романом Шуховым, и мы будем мочить Рому Шухова, который у вас тут жрёт. Жрёт у вас тут такая падла? Только скажи мне, что нет. Ты первый тут ляжешь, никакие бабосы тебе не помогут, мы про тебя‑то многое знаем, как ты тут хабаром приторговываешь, а крыша у тебя гнилая. В дырках твоя крыша. Давно уехала! Спалил её реактор, а? Нет, жрёт у вас тут Шухов, а?!

– Да, – сказал Вредитель. – Господин Шухов к нам заходит.

– Господин… Ни хера не господин, он к вам заходит, мы знаем, он к вам должен был зайти полчаса назад. Падла Шухов должен был к вам зайти. Где он?

– А я откуда знаю? – И хозяин получил чувствительный тычок стволом в грудь.

– Где он?

– А я знаю? Иногда он вообще не приходит.

И горбоносый перевёл взгляд на Петрушина.

– А ты, пацан, его видел?

– Нет. А зачем вы его хотите мочить?

– Нас попросили. По дружбе. Знаешь такое выражение «по дружбе»?

Петрушин кивнул, выражение‑то он знал, но всё равно не верил, что такие люди будут убивать «по дружбе», то есть бесплатно.

– Заткнись, – сказал бородатый. – Слишком ты много болтаешь. Не нужно им тут ничего объяснять.

– Понятно, – ответил Петрушин. – А что вы с нами после сделаете?

– А это смотря по обстоятельствам, – заржал бородатый. – Как вести себя будешь… Машенька!

Время тянулось медленно, как леденец в горячей воде.

– Тут все козлы, – сказал горбоносый, – но пацан клёвый. Не хотелось бы его грохнуть. Он мне нравится.

Без пяти семь Петрушин сказал:

– Он не придет.

Петрушин принёс с кухни бутыль хорошей ханки и разлил в два стакана – порция была большая, вдвое больше, чем наливали обычно.

– Клёвый пацан, – сказал горбоносый. – Исполнительный.

– Может быть, – согласился Петрушин. – Но, знаете, господин Шухов сегодня вовсе не придет. Он всегда приходил раньше.

– Дадим ему еще десять минут, – сказал горбоносый.

– А что с этими делать? – спросил его бородатый.

– Ничего, пусть их.

– Ты думаешь – ничего? Мне не нравится, что они много слышали. Да и ты тут разорялся, как партийный секретарь.

– А что это меняет? Многие слышали. А когда мы его грохнем, так вообще все узнают.

– Не нравится мне это. Может, их зачистить?

– А, ладно. К тому же, вдруг у них правильная крыша. Сейчас время гнилое, ни в чём нельзя быть уверенным. Вот, ханка у них хорошая. Помнишь бимбер,[21]что мы пили у Сявы? Так это – лучше.

– Как знаешь, но я бы зачистил.

– Ну, прощай, умница, – сказал он Петрушину. – Везет тебе, долго жить будешь.

– Ну, пошли… – Горбоносый спрятал пистолет и вышел на улицу. Бородатый тоже было вышел, но вдруг обернулся и повёл стволом, будто выбирая жертву. Все сразу присели, а бородатый заржал как лошадь и наконец тоже вышел на улицу.

И дверь стукнула, отделяя людей от их нежданных визитёров. Видать, не бедные они были, потому что сразу взревел мотор и там, за мутным стеклом, проехал старинный «газик».

Но так всё равно, бедные по Припяти не ездят, бедные по Припяти пешком ходят, по стеночке. И в те годы ходили так, и сейчас, поди, опасно ходят.

Когда бандиты ушли, все стояли ещё пару минут, приходя в себя и оглядываясь.

Такие лица, вдруг понял Петрушин, бывают у людей сразу после выброса, который они пережидают на безопасном расстоянии. То есть, все живы, дырок нет, а по голове будто пыльным мешком стукнули.

Тогда Петрушин пошёл в комнату Наташи. Наташа – это было не имя, а профессия. Шухов был у Наташи в эту ночь и поэтому не пришёл в бар обедать.

Петрушин постучал в дверь и, толкнув дверь, вошёл в комнату. Шухов, одетый, лежал на кровати.

Эта кровать была слишком коротка для него, и ноги в грязных носках торчали вперёд.

Шухов так и не взглянул на вошедшего.

– В чем дело? – спросил он только.

– Роман Григорьевич, – сказал Петрушин, – я в баре «Снежинка» работаю. У нас сегодня приходили двое, по виду чистые бандюки, нас чуть не перестреляли и говорили, что хотят вас убить.

Петрушин сказал это и сам подивился, как это по‑мальчишески вышло.

Но Шухов ничего не ответил.

– Они типа нас держали под прицелом, – продолжал Ник. – Они хотят вас грохнуть, когда вы в баре появитесь. Им по Зоне вас ловить не с руки.

Шухов глядел в стену и молчал.

– Мы решили предупредить вас. А уж страху‑то мы натерпелись, эти бандюки совершенно отмороженные, хуже кровососов.

– Все равно тут ничего не поделаешь, – сказал Шухов, не глядя на подростка Петрушина.

– Хотите, я вам опишу, какие они?

– Это совершенно не важно, – ответил Шухов.

Петрушин смотрел на человека в грязных носках, и никак не мог поверить, что это настоящий Шухов, знаменитый сталкер Шухов, по слухам, загадавший желание на Монолите.

– Спасибо, парень. Не стоит.

– Может быть, это ваши друзья? Они, может, шутят? Может, просто шутка?

– Ни хрена.

Шухов повернулся на бок.

– Вы бы ушли куда. Зона большая.

– Нет, – ответил сталкер Шухов. – Надоело мне всё.

Подросток Петрушин с ужасом смотрел на человека, что, по слухам, загадал желание на Монолите. А теперь живая легенда, знаменитый сталкер лежал перед ним в рваных и грязных носках.

– А нельзя это как‑нибудь уладить?

– Нет, теперь уже поздно.

– Так скажу нашим, что я вас предупредил, – сказал, помявшись, Петрушин.

– Спасибо, что пришел.

Наташи в номере не было, она, видимо, что‑то прознала и решила ретироваться. Потом Петрушин много раз убеждался, что у женщин с интуицией дела обстоят куда лучше – и то верно: кинут в окно гранату, а граната не разбирается, где там женщина, где мужчина. Даже если будешь под мужчиной, всё равно может убить, – философски подумал подросток Петрушин.

Он вернулся в бар и рассказал Вредителю, что Шухов не хочет выходить из чужой комнаты.

– Но когда‑то ему придётся выйти, – мрачно сказал Вредитель. – Я, пожалуй, пришлю ему кастрюльку того‑сего. Но надолго этой игры у него не хватит, всё равно его грохнут.

– А что он мог сделать? – спросил Петрушин, который понимал, что соприкоснулся с чем‑то сложным и непонятным, и страх мешался в нём с любопытством.

– Этого нам знать не нужно. Вот скажи, ты хочешь, чтобы тебя грохнули вместе с ним? Нет? Так вот, нам ещё повезло, что они не начали стрелять сразу в баре – а то сложили бы нас штабелем на кухне и ждали бы Шухова без нас.

– Наверное, у него был какой‑нибудь артефакт, и он его не отдал?

– А наверное, у него был миллион. Миллион артефактов и Золотой Шар в кармане. Никогда не расспрашивай ни о чём из любопытства, любопытство не только кошек губит. Пшёл вон, дурак.

И подросток Петрушин потащился в подсобку за шваброй. «Пшёл вон» всегда означало: «Иди и мой полы». За время петрушинской работы Вредитель успокаивался, и с ним можно было говорить дальше.

Но теперь он не очень‑то успокоился. Когда Петрушин вновь решил начать разговор и сказал: «Я думаю, что он нарушил какой‑нибудь уговор…» – то Вредитель запустил в него грязной тряпкой, которой он вытирал стойку.

В тот день Петрушин понял несколько важных для себя вещей: во‑первых, он понял, что люди вне и внутри Зоны куда страшнее прочих существ, и если от псевдогиганта можно убежать, то от людей никуда скрыться нельзя.

Во‑вторых, он понял, что никогда не будет ждать смерти в чужой комнате.

Ну, и в‑третьих (это было уже что‑то вроде бонуса), он понял, что самым практичным оружием в Зоне и вокруг является дробовик, а не что иное. Но это было уже так, действительно что‑то вроде бонуса.

Но Петрушин так и не узнал, каков был конец горбоносого, и вообще не узнал никаких подробностей.

Он не стал расспрашивать Арамиса, потому что действительно со времён своей службы в баре «Снежинка» считал, что подробности в делах, связанных с чужими смертями, ему не нужны.

Лишнее это для него.

Лишним это было, когда он мыл посуду, и подавно лишнее это сейчас, когда у него есть приличная работа.

Но никаких особых подробностей про свою встречу с горбоносым Арамис Петрушину не рассказал.

Арамису сейчас вообще было не до того.

Он сидел в баре «Пилов» и наблюдал за популяризацией современной науки. Это был удивительный эксперимент: Мушкет объяснял Селифанову и Петрушину теорию суперструн.

Селифанов с Петрушиным получили кучу денег за проводку по зоне туристов.

Как‑то так вышло, что деньги они получили большие, причём куда большие, чем сами ожидали.

Дело было, разумеется, нелегальное – иначе расплатились бы с ними не наличными, а тупо кинули бы деньги на карточку.

Посредник, разумеется, снял проценты с основной суммы, но сами туристы кинули Селифанову с Петрушиным дополнительные деньги как бы «за удовольствие».

Эти дополнительные деньги в виде туго свёрнутого цилиндрика сейчас лежали перед ними на столе.

И именно на них они наняли Мушкета в качестве лектора.

То есть денег Мушкет, разумеется, не взял, но, оказалось, настоял на том, что его будут поить и кормить, пока он будет вещать о современной науке.

В своё время Мушкет задолжал им ящик пива, а теперь эта парочка сталкеров зачла этот ящик и пообещала открыть новую кредитную линию.

Однако условия включали в себя обязательную лекцию о струнах и прочих современных чудесах.

Это было стильно, чёрт побери!

Однако и Мушкет держал марку, не кобенился и честно рассказывал, что знает.

– Итак, – сказал Мушкет, – очень хорошо, что все мы сидим в месте, где все физические законы как бы «подплывают». А то, как воспринимается наука обществом, вещь, наверное, не менее интересная, чем сами научные открытия. Есть такая особая категория, как честный обыватель. (В слове «обыватель» нет ничего обидного – это гражданин, что готов приложить некие усилия для понимания сложной идеи, но не готов для этого бросить работу, жену и собаку.)

В разные времена для честного обывателя были разные представления о Самой Сложной Задаче Науки. В Средневековье это был философский камень, в середине XX века – ядерная физика, а сейчас самой сложной теорией считается так называемая теория струн (или теория суперструн).

С чем это связано? С тем, что наука давно уже оторвалась от честного обывателя, и он уже не может сам, не бросив работу, жену (и не перестав выгуливать собаку) в ней разобраться…

Я заметил, что нашего Мушкетончика слушали по большей части люди, вовсе не похожие на честных обывателей. У большинства из них не было жён, работа была весьма специфической, а уж собаки, которых они чаще всего здесь видели, были чернобыльские слепые псы. А уж чернобыльского пса выгуливать на поводке мог бы только самый страшный из мутантов.

Но Мушкет продолжал:

– Более того, даже дипломированные физики из смежных областей не понимают, чем занимаются коллеги. Помимо прочего, современная физика обслуживается очень сложной математикой, в которой сформировались сложные научные языки и высокий уровень абстракции (к примеру, дети, глядя на шахматные фигуры могут воображать, как «лошадка» съела «человечка», а вот гроссмейстеры уже думают целыми быстрыми цепочками ходов, ничего лошадиного себе не представляют и оперируют целыми блоками действий).

Итак, первое, что должен сказать себе честный обыватель, отправляясь в путь, – ничего страшного в том, что он не поймёт большей части современной науки, нет.

Мы с вами (тут Селифанов и Петрушин как‑то одновременно воспряли, распрямили спины и выпятили грудь) – мы с вами как бы ходим вокруг «комариной плеши» и в несколько шагов очерчиваем её границы, но внутрь, к центру (или эпицентру, если точка находится под землей или сверху), мы не полезем. Хренушки, нам жизнь дорога.

Но Петрушин всё же вмешался. Видать, долго его распирало, и он не выдержал:

– Только – стой. Стесняюсь спросить, ты будешь говорить слово «коллайдер»? А то я – натура робкая, впечатлительная и утончённая.

– О, ну тогда ты тут не в большинстве. Сочувствую.

– Да тут все такие – только стыдятся признаться. Оттого и говорят прокуренными голосами, сплёвывают шелуху от семечек под ноги и смеются так: «гы‑гы‑гы».

И Мушкет продолжил:

– Тогда второй шаг – это разобраться не с самой теорией, а с тем, зачем она понадобилась – то есть, с историей вопроса.

Итак, физика развивалась всё быстрее и быстрее, и вот на смену ньютоновским представлениям о взаимодействии тел пришла теория Эйнштейна, а немного погодя – квантовая механика.

Теория Эйнштейна, хоть и почиталась заслуженно трудной для понимания, но была снабжена не таким сложным математическим аппаратом. Устраивались даже публичные лекции, на которые приходили дамы в шляпках и пытались слушать гения.

С квантовой механикой такой популяризации не получалось – но проблема была в том, что Теория относительности противоречила квантовой механике.

Чем‑то они обе были похожи на тришкин кафтан – только какое‑нибудь явление объяснялось одной теорией, как это объяснение начинало противоречить другой – и наоборот. Астрономы подтверждают Теорию относительности в наблюдениях за звёздами и галактиками, но как только физики в других лабораториях начинают исследовать очень Маленькие Объекты, то оказывается, что квантовая механика частицы описывает, а Теория относительности терпит неудачу. Это действительно тришкин кафтан – то мёрзнут очень большие объекты, то очень маленькие, а совместно эти две теории современную физику не могут укрыть.

Поэтому уже давно у физиков появилась мечта о соединении этих двух теорий воедино. Оттого их посещали мечты о создании Единой теории поля (ЕТП), которые иногда нечестные журналисты пересказывают честному обывателю как «поиски единой формулы всего».

На следующем, третьем шаге, мы обнаруживаем, вернее, физики обнаруживают, что некоторые физические процессы очень хорошо описываются так называемой бета‑функцией Эйлера, то есть уравнением колебания струны. Они обнаружили это в конце шестидесятых годов прошлого века.

И это, собственно, положило начало если не новой теории, то хотя бы вызвало к жизни её название.

Отчего не описывать очень Маленькие Частицы не как шарики, к которым все мы (от физиков до честных обывателей) привыкли в школьных учебниках?

И сперва всё вышло очень хорошо – многие явления микромира, движение и вес частиц очень хорошо укладывались в эту теорию микроскопических дрожаний. Появилась даже надежда помирить Теорию относительности с квантовой физикой.

Но радость была преждевременной, и всё оказалось не так просто.

Делая четвёртый шаг, обыватель узнаёт, что в 1971 году теорию струн доработали, модернизировали и назвали, чтобы не путать с прежней, теорией суперструн.

Наука опять рывком продвинулась вперёд, но тут же возникли две проблемы – проблема измерения и загадочное слово «суперсимметрия». Слов загадочных, кстати, много – вот слово «сингулярность» – можно им вместо мата ругаться.

– Чо за сингулярность?

– Это у математиков такая особенная точка, когда что‑то неопределённо или ведёт себя кое‑как. Да и у физиков примерно то же.[22]

Была даже идея, что Зона – это первичная сингулярность, и у нас тут зарождается новая Вселенная. Ведь законы у нас тут нарушаются все – от Уголовного кодекса, до всех физических законов.

Вот покойный Ицык этим занимался. Или вот Плоткин, который всё измерял гравиконцентраты – смотрел, как там у них на поверхности время идёт – быстрее или медленнее.

Мысль о том, что наш мир может иметь измерений больше, чем те, что мы ощущаем в быту, в общем давняя. Научная фантастика использовала слова «другое измерение» многократно, но это не мешает физикам использовать многомерность для объяснения некоторых явлений.

Честный обыватель должен относиться к словам «многомерное пространство» уважительно, но помня, что с ним дела обстоят как всё в тех же шахматах, где фигура «конь» не обладает копытными свойствами. Эти многочисленные измерения далеки от нашей длины, ширины и высоты (даже вкупе с временем – а физики множат и множат количество этих измерений тысячами – насколько позволяет математический аппарат).

Со словом суперсимметрия всё проще. Оно означало то, что поведение некоторых частиц должно быть симметричным, но доказательную базу для этого могли дать только очень дорогие эксперименты на очень дорогих ускорителях (что с переменным успехом делается до сих пор).

Большой адронный коллайдер, кстати, часть этой системы исследований. А уж про этот коллайдер нечестные журналисты честному обывателю рассказали множество всякой ерунды.

Пятый шаг – это прикосновение к так называемой М‑теории. Она появилась на руинах множества других идей в рамках теории суперструн.

Причём на каждой стадии продвижения вперёд наука напоминала спор в меняльной лавке – за снятие каких‑то противоречий приходилось платить введением дополнительных элементов конструкции.

Всё это происходило на очень высоком математическом уровне, потому что чисто физического эксперимента никто произвести не мог, так как воображаемые струны были размера 10‑35 метра, то есть у человечества нет приборов для непосредственного измерения таких объектов. Да и они оказались не какими‑то одинаковыми струнами, а предметами совершенно разной конфигурации – например, дрожащими мембранами.

Шестой шаг для честного обывателя – это подведение итогов.

Итак, полвека современные физики совершенствовали теорию струн, и она за годы своего пути сильно изменилась.

М‑теория обладает по крайней мере двумя печальными свойствами.

Во‑первых, она очень сложна (не в том смысле, что непонятна честному обывателю, а в том, что её описывает очень сложная математика, которую приходится упрощать. Чтобы хоть как‑то иметь с ней дело).

Во‑вторых, её практически невозможно проверить – и хотя, когда физики просят денег на проекты типа Большого адронного коллайдера, они говорят, что тут‑то мы и прорвёмся, но сами (получив или не получив деньги) признаются, что надежды на это мало.

Но это перевешивается надеждами на будущее М‑теории – она уже избавила физику от многих противоречий и имеет шанс вырастить внутри себя Единую теорию поля и взаимодействий, помирить Теорию относительности с квантовой механикой и достичь гармоничной картины Мироздания.

И наконец, седьмой шаг, вернее оптимистическое завершение, похожее на день отдыха – воскресенье.

Что делать с современной физикой честному обывателю? Не пугаться и, насколько позволяет свободное время, изучать то, что сообщают физики.

Была такая история много лет назад: советский учёный Понтекорво (итальянец, эмигрировавший в СССР – не слишком редкое в те годы явление), гуляя в окрестностях Дубны, заблудился. Однако учёный встретил тракториста, который взялся подвезти Понтекорво в сторону дома. В пути они поддерживали разговор, и тракторист спросил, чем именно Понтекорво занимается.

Тот ответил предельно точно – «нейтринной физикой» (собственно, Понтекорво был одним из её создателей). Тракторист возразил:

– Вы иностранец, и не совсем точно употребляете некоторые слова. Вы же имеете в виду не нейтриную, а нейтронную физику!

Понтекорво, рассказывая об этой встрече, всегда приговаривал:

– Надеюсь, я доживу до времени, когда уже никто не будет путать нейтроны с нейтрино!

Физика стала куда сложнее, и путаница с нейтрино уже кажется нестрашной по сравнению с колеблющимися мембранами в глубинах микромира. Заблудившийся в чужих теориях обыватель может утешать себя тем, что следующим поколениям его проблемы будут казаться вовсе не такими сложными.

Селифанов опять достал свою цилиндрическую пачку денег и вытащил оттуда три купюры.

* * *

– А вот, кстати, о сворачивании пространства, – сказал Селифанов. – Типа, вопрос: откуда пошла традиция сворачивать некоторую сумму денег в цилиндрик, а не держать их в пачке? Только, если можно, по существу – я‑то фильмы тоже глядел, сам сворачивал, миф о наименьшем объёме помню. Плавали, да.

– Чтоб хранить в пулеметных лентах, – сказал я.

– …Или в газырях, – вставил Мушкет.

– А может, это что‑то из мира криминала? – сказал кто‑то.

– Ясен пень, от бандитов.

– Я вот что считаю, – сказал Мушкет. – Это действительно от мафии. Я в какой‑то книге читал, что так в тюрьмах и на пересылках прятали деньги во время шмона. Свернул, засунул эту трубочку в зад и дело с концом. Ведь не всегда заключённым в зад смотрят…

– Точно, от бандюганов. А сам цилиндрик «торпедой» называется. Только в оригинале она ещё полиэтиленом оборачивается.

Селифанов с Петрушиным уставились на свою премию. Мне показалось, что они смотрели на свёрнутые в трубочку деньги даже с некоторым испугом.

Один молодой сталкер с очевидно интеллектуальными претензиями бросил:

– Всё, что можно свернуть, то и сворачивают. Сворачивают всё – карты, чертежи и холсты. У нас просто нет этой традиции из‑за того, что в СССР у гражданина денег и на пачку не набиралось. Ни на круглую упаковку не набиралось, ни на прямоугольную.

– Я видел в телевизоре передачу про деньги, – сказал Мушкет серьёзно. – Так вот, там выдвигалась версия, что у мафии было суеверие, что нельзя перегибать, то есть – травмировать купюры. Типа, чтобы бабло не кончилось, придумали такой наименее травматичный способ его хранения. То есть закатывают в цилиндр, чтобы деньги не обижались.

– Я вот этого не слышал, – сказал Селифанов. – Уж на что сталкеры суеверны, а такого у нас нет. Я‑то верю, что обычай возник у бандитов в связи с определенными суевериями и символами, а потом ушёл в народ. Тем более, тут есть тонкость – во‑первых, когда мы передавали так деньги, их очень неудобно было пересчитывать. Это их имманентное свойство. Ну, а на теле‑то как раз лучше прятать, распределяя тонкие пачки.

– А может, потому что в таком виде пачка выглядит внушительнее? Ну там, ещё от форсу – мол, я денег не считаю, – сказал кто‑то.

– Ещё дело в размерах. Видели новые евро? Это ж простыня какая‑то! Все держат деньги на карточках, поэтому бумажные деньги стали сувенирами и теперь увеличились в размерах. Многие банкноты прошлого, да и нынешние напоминают гравюру, которой место в рамке на стене. Что их, вчетверо складывать? В свиток их, в свиток!

– А у меня бабушка в кровать деньги прятала, – вдруг вспомнил Петрушин. – В кровать, да.

– Точно, – подтвердил кто‑то. – Деньги в ножки кроватей стальных прятали. Отвинчивали набалдашник, и – туда, в трубу.

– Ну, да, шишечки такие были никелированные… И шарики.

– Но прятали‑то куда угодно. Сворачивали в трубочку и обёртывали фольгой и впихивали в тюбик с зубной пастой. Ну, полупустой тюбик…

«Ишь, оживились, – подумал я. – Это вам не теорию струн обсуждать».

– Традиции‑то этой три тысячи лет, – вновь вступил очкастый. – Свитки‑то… Свиток так устроен, и он такой был, пока не надо было его тайно в автомобиле передавать. Эстетика такая.

– Если б тут была эстетика, то внушительнее было бы, если из денег выкладывали бы самолётики и фигурки животных – как в египетских отелях. Я вот в Египте был, так…

– Всё дело в том, что из‑под резиночки купюры мохрятся и иногда вываливаются. Могут вообще веером растопыриться. Поэтому мы их скручиваем в рулон и поверх резиночкой. Чтоб не мохрились.

– Слышь, ты, эстет! В некие годы я, да и присутствующий тут Фимушка, имели дело с пачками разных размеров. Возили денежку так и этак, и в носках и под мышкой, и желание «чтобы не мохрилась» нас совершенно не посещало. Это всё странное желание «чем‑то перевязать» – от фетишизма. От тех, значит, людей, что крупную сумму видят, только когда продают свою квартиру. Ты вот погляди – все сталкеры свои квартиры попродавали, кто в девяностые годы, кто потом. Зона нас не отпустит никогда.

Ах, зачем сказал это безвестный сталкер в очках. Есть ведь темы, о которых говорить не принято. Нельзя среди сталкеров говорить о доме, вернее, нельзя напоминать сталкеру о том, что дома у него нет. Потому что культ дома у сталкера, что работает в Зоне, важнее, чем даже культ ждущей его женщины.

Это очкастый сказал совсем напрасно. Известно, что все мужчины занимались когда‑нибудь онанизмом, но говорить об этом в обществе нельзя. Все знают – но нельзя. И уж отменили слепоту у онанистов и выросшие на ладонях волосы – но всё равно нельзя.

Вот рассказать анекдот можно. Мушкет обычно рассказывает свой любимый анекдот про человека, который спрашивает своего друга:

– А тебя жена ловила в тот момент, когда ты занимался онанизмом в туалете?

– Да не‑е‑ет, – испуганно говорит приятель.

– И меня нет! Правда, классное место!

Так и здесь – сталкер человек очень обидчивый, он всегда романтик. Сам‑то он всегда рассуждает. Что он изгой, рискует жизнью, что ходит по краю, а как скажет кто ему со стороны, что он неудачник‑изгой, что ходит по краю, потому что сделал неудачный выбор, что рискует жизнью, потому что рисковать ему больше нечем, что ничего он больше не умеет… Если всё это сказать, так начнётся нормальная драка, хорошо если ещё без стрельбы.

Но эту ужасную паузу прервал крик Мушкета.

Мушкет был всё‑таки хоть романтик, пьяница и бабник, но понимал, как и куда идёт разговор.

Он всё это время смотрел в большой монитор, на котором посетители обычно смотрели футбольные матчи, и где теперь показывали новости с приглушённым звуком.

– Ух ты! Опять! Знаете, братья, весь телевизор набит инженером из Урюпинска – это как раз к нашему разговору о современной физике. Вот показывают, как он приклеил к гостиничной стене чуть выше фикуса два плаката, и теперь хвастает, что ему удалось доказать теорему Ферма…[23]Эндрю Уайлс оказался шарлатаном! Гипотеза Таниямы‑Шимуры – на мыло! Вот истинная правда – всё возникает в русской глубинке. Теперь стало понятно, что великие тайны прошлого повсюду. Ключ к доказательству оказался скрыт между строк в романе Дэна Брауна «Код да Винчи». Если кому интересно – в сцене на могиле Ньютона.

– Да. Инженер упорно называет француза Ферм а – Ф е рмой.

– Наверное, косит под мужичка из глубинки.

– Ну, только довольно напористого.

– Да что там ваш Ферма, а вот про Пушкина тоже самое читал – бог и пророк, от него чёрт отступился, а вы тут про теорию суперструн нам парите, – вступился кто‑то из задних рядов.

– Пушкин – точно гений, без базара, – поддержали его.

– Вы всей правды не знаете, – важно сказал Мушкет, – а я этим занимался. У этих любителей Пушкина есть своё братство, довольно сплочённое, с несколькими пророками. Дошло дело до того, что батюшки на них начали покрикивать, чтобы те не разводили уж совсем откровенного сектантства и мистики.

– Офигеть.

– Это что, раньше у них денег не было, а как завелись, так они тут же начали издавать подмётные письма и прельстительные брошюры. В частности про то, что Пушкин, как Настрадал Предсказамус, в «Евгении Онегине» зашифровал всё, что будет. Но главная тайна всё равно ещё не прочитана, потому поля слишком узкие, чтобы… А они – суперструны, понимаешь. Пушкин и зомби. Картина маслом «Пушкин побеждает кровососа».

– Мы‑то отвлеклись, – всё‑таки прервал этот поток пушкинистики Мушкет. – А ведь говорили о важном. Вот тут я битый час рассказывал о теории струн, и непонятно, удачно ли рассказал. Вот с теоремой Ферма всё забавнее, ведь вопрос – понятно ли доказательство Уайлса?

– Вы это серьезно? – возмутился Базэн.

– Ну ладно: можно ли его понять?

– Я лично – нет, и не пытался, – сказал Базэн. – Это не совсем моя область математики, я‑то занимаюсь куда более интересными вещами. Теорему‑то все знают, а вот доказательство не из моей области, а из смежной: там слишком много модулярных форм, а я их совсем не знаю. Но прорва народу из моих коллег понимает. Я думаю, что число математиков, полностью разобравшихся в доказательстве примерно сто человек. Это – большое число. Да и популярных книг много вышло…

– Как бы популярных, – вставил Мушкет.

– Не важно, сейчас это вообще пройденный этап. Есть немало работ, основанных на тех же идеях и идущих гораздо дальше. Но, коллеги, если бы работы Уайлса никто не понял, то много бы что не возникло: работы Дармона и Мереля, модулярный метод Беннета‑Скиннера‑Сиксека… не говоря уже о великой работе Брёйя‑Даймонда‑Тэйлора, которые доказали модулярность всех эллиптических кривых, а не только полустабильных, как Уайлс. Я имею в виду именно две работы Уайлса, в которых доказывается модулярность полустабильных эллиптических кривых.

– Вы знаете, – сказал я, – я сейчас вмешаюсь в ваш спор, потому что, во‑первых, мне он кажется немного бессмысленным, и, во‑вторых, мне самому интересно несколько другое, а каждый тут за себя.

Мы только что разогнали учёными словами всех сталкеров, но при этом заговорили о том, зачем мы тут сидим. Чем мы отличаемся от грязных и немытых вольных сталкеров? Тем, что нам платят на карточку белыми и у нас есть легальный, а не теневой пенсионный фонд? И чем мы отличаемся от перекупщиков хабара? Какой смысл нашей работы на Зоне, и понимает ли её кто.

Вон, Мушкет уже сколько лет работает на косметическую компанию и может говорить, что несёт счастье дряблой коже светских красавиц. Но вот какова судьба чистой науки в нашем мире, где наплевать на фундаментальные знания?

Может, мы хранители подлинно эзотерического знания, не выплёскивающегося в народные массы трактористов с гармошками? А вот можем мы рассчитывать на среднеобразованных людей, окончивших инженерные высшие учебные заведения, а?..

Я вот как‑то в Америке ехал в поезде с одной красивой девушкой. (Тут я специально не стал упоминать фамилии Миледи, потому что не один я её тут мог знать.) Тогда у неё был муж‑математик, и они оба только что вернулись с Филдсовского конгресса. Этот математик был уже в каких‑то больших чинах, делал там доклад. Подробностей я не знаю, тем более это была очень красивая девушка. Я спросил, за что дали очередную премию.

«Ты не поймёшь», – ответила она. Я несколько обиженно стал напоминать, что я окончил не самый глупый факультет, и вроде не чужой математике человек. Но она была непреклонна: «Вы не поймёте» (то ли она упомянула о Гильберте, который отказался заниматься теоремой Ферма, сказав, что ему нужно три года, чтобы только вникнуть в проблему, то ли у меня тут срабатывает ложная память). Тут важна была интонация. Она в двух словах объяснила мне, что нематематик этого понять не может. Не знаю, как это у неё получилось, наверное, дело было именно в интонации.

Ровно то же самое приключается и у нас – мы на переднем крае. Тут, в Зоне, стронулись с места фундаментальные законы физики, тут сумасшедшая биология, тут непочатый край работы. А финансируется примочка от дряблости щёк, ну и у военных что‑то там финансируется.

Мы так эволюционировали, что не только методика исследований, но и сам их результат имеет корпоративную ценность. Почто обывателю кровосос?

Он не хочет кровососа.

То есть, он не хочет его знать, не хочет понять, как он живёт, зато очень его хочет в качестве страшилки.

Обыватель хочет посмотреть фильм «Периметр» с голливудскими звёздами и прочитать книжку, которая начинается словами: «Вован и Толян передёрнули затворы своих „Калашниковых“ и начали вглядываться в мрачную темноту тоннеля под Саркофагом, откуда на них глядели красные глаза мутантов». Вот что нужно человечеству. И тут оказывается, что научный результат учёному из смежной области тоже недоступен. Не тому человеку, который хочет про лептонные потоки или торсионные поля, а мне. Порог моего понимания современной математики таков, что мне не переступить через него никогда. То есть для этого мне нужно затратить много лет, и время пластичных мозгов уже упущено.

Вопрос заключается в том – насколько справедливы эти мои рассуждения. Насколько закрыт мир современной математики? Можно ли оценить размеры групп математиков, которые понимают друг друга в рамках одной проблемы (понятно, что проблемы разные, да)? Можно ли оценить численно группы математиков, которые за год, примерно, могут поменять задачу?

Это, конечно, профанический вопрос – но отчасти и потому, что я мог его неловко сформулировать.

– Серёжа, это очень сложный вопрос, – печально ответил Базэн. – Я, скажем, тоже не понимаю работ большинства филдсовских медалистов и не могу сказать, что меня это не тревожит. Действительно, большинство даже очень хороших математиков знают очень мало за границей своих узких областей. С другой стороны, математика по‑прежнему едина, пронизана общими принципами, и чем дальше, тем больше выясняется поразительных аналогий между совершенно, на первый взгляд, не связанными вещами.

– Об этом можно долго говорить, но «понять» во всех деталях доказательство изолированного факта, каковым является теорема Ферма, для серьезного математика не является самоцелью. Гораздо важнее понять общие принципы, на которых оно работает, чтобы уметь применять (и развивать) эти принципы для решения других задач. А в деталях всегда можно разобраться, если понимаешь принципы.

– Вот с принципами самое интересное – вокруг этого и крутится моя мысль. Я абсолютно согласен с тем, что сама по себе теорема Ферма не важна, а есть вещи поважнее. Я как‑то добровольно‑принудительно регистрировал сумасшедших, что приносили доказательства теоремы Ферма. Абсолютно безумных. Причём это было лет за пять до доказательства – и я был готов дать руку на отсечение, что её доказать невозможно. Руку, слава Богу, сберёг. Но для меня было совершенно очевидно, что все, кто ко мне приходил, никакого доказательства принести не могут. К тому же был случай Иоичи Мияока – отнюдь не похожего на сумасшедшего старичка с мятыми листами в авоське. Я думаю, я бы не поверил и Уайлсу. Но мне‑то не нужно было выносить вердикт. Мне нужно было принять бумаги, а по возможности, не принять. Потому как если примешь – хорошим людям придётся писать обстоятельное заключение на всё это.

И – вернёмся к принципам – я берусь рассказать человеку вменяемому, желающему понять, но не специалисту про островок стабильности, трансурановые элементы, или, скажем, сейсмологию и строение Земли. Человек не станет специалистом, не будет разбираться в проблеме досконально, но будет иметь о ней представление. Но в области математики, мне кажется, это уже невозможно. Где‑то в XX веке перейдён Рубикон популяризации. Может быть, это качествен – но другая степень абстракции, не знаю.

То есть мне кажется, что сформировать представление у неспециалиста невозможно.

– Ну тут, увы, тогда придётся вовсе отказаться от разговора – ибо бутылка виски сейчас у нас есть, но никаких изменений в нашей двоичной компании не предвидится. Тут, кстати, дело не в «тревоге». Я бы употребил какое‑нибудь другое слово – скажем, я в это обстоятельство всматриваюсь с интересом, но с меньшим, чем отношусь к мысли, как бы заработать себе на штаны. Но всё равно – интересно, могут ли оторваться друг от друга эти части математики, нет ли тут какого критического состояния, за которым происходит качественное изменение.

Каковы границы человеческого восприятия – вот мои друзья, оставшиеся физиками, вполне успешными, говорят, что «математики переднего края» тоже не понимают физики – как таковой. Как рассматривать этих математиков – как разведчиков, заброшенных в космос? Либо вернутся и всё впрок пойдёт, либо приживутся на дальних планетах, угнездятся и плюнут на всё.

Это мне, конечно, интересно. Я затеял этот диалог с вами ещё и потому, что мне важна личная заинтересованность – мне важно не только то, что человек говорит, но и как. По обязанности – одно. За деньги – другое, по собственной воле – третье. Ну и, конечно, хорошо, что мы не коллеги. Это тоже очень важно.

– А девушка скорей всего сама не понимала.

– А никто и не говорил, что она понимала всё. Может, ей заниматься семьёй и прочими гуманитарными науками было куда приятнее. И вовсе она была мудра житейской мудростью.

Мушкету надоело нас слушать и он гаркнул:

– У вас там других тем не осталось, что ли? Ферма и Ферма! Полугода не проходит, чтоб очередной самородок её не доказал!

Мы его не слушали, потому что Базэн наконец согласился со мной:

– Ну, да – наступает эра торсионной математики. А что, вас это волнует?

– Ну, я не стал бы употреблять слово «волнует». Вот я сейчас дождался, и Алик сделал мне жульен. Но вот, пробуя, я обжёг себе нёбо – и это действительно меня сейчас волнует. В случае с теоремой Ферма меня это интересует. Даже не сама теорема Ферма, а её функционирование в культуре – впрочем, мы с вами это уже обсуждали.

Ну, раньше бы вас это насторожило, теперь же, когда вы никого не хотите обидеть, могло ведь просто взволновать?

– Да спокоен я, спокоен. Но это ведь звенья одной цепи – теорема Ферма и жизнь Зоны. Ведь удивительно не то, что здесь происходит, а то, как это принял мир. Ведь мир совершенно не удивился! Ни чуточки!

Зомби! А вот вам зомби!

И мир это съел – что нам удивительного в зомби? Ничего! С детства в мультиках смотрели. Вот концерт группы «Стринги» – это действительно поражает!

От Зоны нужна косметика и «пустышки» большой ёмкости – ну, меня убедили, что это нормально.

Меня не убедили только, могло ли быть иначе. Нет ли тут нашей вины, вины учёных?

– Ну, есть. От этого вам, Серёжа, легче, что ли? Ешьте, ешьте, только с жульеном, что делает Алик в нашем баре, будьте поосторожнее. Расплавленный сыр, он, знаете, опасная штука.

– Да я ем, ем. Но понятно, что дело не только в теореме Ферма, а в специфике математики. Непонятно, прокладывает ли математика путь другим наукам или это эзотеричная модель знания. Что это такое – современная наука? Но в этот момент я себя одёргиваю. Все эти вопросы напоминают «В чём смысл жизни» и отсылают к бесконечным общим обсуждениям. Но вот меленькие частные вопросы у подножия этого безумия, мне кажется, вполне можно обсуждать.

– Вот то, что говорят великие математики про математику и что сразу вызывает споры и несогласия. Один наш коллега, бывший ваш учёный… Чёрт, все русские так болезненно относятся к гражданству и национальной принадлежности, но я, видит Бог, не хочу вас обидеть…

Так вот, один математик говорил, что эта наука является не только наукой, но и одним из «последних» остающихся в живых классических искусств.

Сегодня математика по‑прежнему здорова, в то время как изящные искусства проходят через постоянный кризис.

Вот были такие главные тайны математики, и все боялись, что они будут раскрыты и всё кончится, но появилась теория струн, которую тут очень доходчиво объяснял ваш друг, и появились вместе с ней новые тайны.

Всё продолжается.

– Да кто спорит? Но ведь это не ответ на вопрос о том, можно ли объяснить всё это другим. Судя по реакции сталкеров, они вовсе не постигли теорию струн. Так вот, у меня сложилось впечатление, что со времён учёных‑энциклопедистов наука настолько сильно эволюционировала, что возникли области, в которых не только методика исследований, но и сам их результат имеет корпоративную ценность.

– Вы, Серёжа, и правы и неправы одновременно. В самом деле, человека, понимающего «всю математику», наверно уже нет.

Тем не менее видящих очень многое с высоты птичьего полета человек триста наверняка наберется.

– Кое‑что сближает математику и шахматы. И то, и другое вышло на тот уровень, когда задачи и их решения не понятны обывателю вообще.

– Это неправда. И вы можете многое понять. И многие. Но для этого придется трудиться – сделать это хобби, искать понятные тексты про математику, это непросто. Понятных текстов, увы, мало. Даже совершенно замечательные математики зачастую косноязычны. Отсутствует внутренняя потребность рассказать что‑то понятно, обрадовать. Или просто нет сил. Надо свои тексты и мысли профессионально привести в порядок и записать, на это времени нет, а они копятся и мешают жить, а уж на понятный обзор…

В этот момент я заметил, что люди за столом как‑то незаметно сменились – сталкеры попроще куда‑то слиняли, и остались в основном те, кто сидел тут на научных контрактах, грантах и прочем.

В общем, заскучали простые сталкеры от этой высшей математики, что доказывало слова Мушкета косвенным образом.

Лишь Селифанов и Петрушин держались – но им и было положено.

Они, в конце концов, банковали.

Разговор заходил в тупик, и я всмотрелся в слушающих.

Участников‑то уже было только двое.

– Чё за дела? – вдруг громко сказал Селифанов. – Где мой вискарь?

Мушкет в это время вертел в руках стакан, время от времени поднимая глаза к потолку – то ли намекая, что он оттуда свалился прямо ему в руки, то ли что стакан послан ему свыше.

– Так‑так. Спишись с адвокатом, – мрачно сказал Селифанов.

– Да‑да, мой адвокат говорит, что здесь нет умысла. А стало быть, нет и преступления.

– Умысла, может, и нет, но преступление есть. И такие ошибки смываются кровью.

– В смысле «Сангрией»? Алик говорит, что ему привезли «Сангрию».

– Что мне это евросоюзовское пойло, оно всё из химии состоит.

– Можно подумать, что ты знаешь, какую Алик заказал.

– Да что мне любое пойло? А? Мне смысл нужен.

Тут я подумал о том, что Селифанов не так‑то прост. Да, он служил какой‑то шестёркой у бандитов, но быстро разочаровался в их романтике, стал вольным сталкером после того, как всю его группировку вывели в расход, а теперь вот работает на науку.

И то ведь правда – есть разница, за что умирать. Одно дело сложить кости на Зоне за пахана Сяву или там за циничного и жадного до денег перекупщика Орехова, а немного другое – когда ты служишь чему‑то не до конца скомпрометированному.

Разница есть.

И я понял, отчего Селифанов с приятелем наняли Мушкета, чтобы он объяснял им современную физику. Они были те самые обыватели, что хотели, но не могли разобраться в современном мире.

И Селифанов не строил иллюзий насчёт того, что он что‑то сумеет понять, пусть – ничего, но он будет слушать незнакомые слова и запомнит пару из них.

Он был солдатом этой армии науки и просил почитать ему вслух приказы генерального штаба.

А в этих приказах то слово «диспозиция», то «фортификация», то указание «барражировать» – не всякий точно их поймёт, но, причислив себя к паладинам этого штаба, хочется простой причастности.

Нет, не так просты были Селифанов с Петрушиным, и не ради дурацкой шутки они всё это дело затеяли.

Но есть момент, когда глубинные мотивы становятся не такими важными – за это время я привык к этой парочке, и они стали частью моей жизни. А значит, в их желаниях была особая ценность – если они хотели служить в рядах армии научных работников (сталкеров в нашем городке, кстати, оформляли как лаборантов), значит, так тому и быть.

Но разговор явно был не для простого сталкера, и, чтобы не раздражать их, я подытожил:

– Я как‑то рассчитывал, что человек может за свою жизнь прочитать около десяти‑пятнадцати тысяч книг (это, кстати, величина порядка Александрийской библиотеки). Но есть биологические ограничения – нельзя прочитать сто тысяч книг. Точно так же, как физиологически нельзя всё время бодрствовать – это ведёт к разрушению. Я действительно могу сделать попытку понять новые открытия. Но вмешивается время – и я просто не успею это сделать. Мне может просто не хватить десяти‑пятнадцати лет на это. Резерфорд однажды сказал, что учёный, который не может объяснить, чем он занимается, уборщице лаборатории, не может называться учёным. И после этого всерьёз занялся популяризацией знаний. Но полтора века назад всё можно было объяснить образованному человеку – но у меня впечатление, что наука движется с большей скоростью, чем та, с которой плодятся образованные люди.

Так что это понимание скорее предмет веры – оптимистичной для вас и пессимистичной для меня. Есть ещё одно обстоятельство – загадочен сам термин «понимание». Довольно большая часть нас всех считает, что понимает понятие «фракталь». То есть они могут из себя выдавить слова: «Это когда береговая линия», или «Это когда веточки на дереве», или они говорят: «Множества дробной размерности». Но это не понимание, а умение ответить отзывом на пароль, будто человек, которого окликнул часовой: «Телескоп» – «Караганда». И не более того.

– Ну да, – кивнул Базэн. – Встреча оптимиста с пессимистом. Понимаете, для меня математика это (отчасти) живой мир, бегущий в реальном времени, в котором всё время сегодня происходит что‑то чистое и красивое. Так что для меня это – живое существо. Оно бесконечное, и идеи его остановить, убить и препарировать у меня совершенно нет – вы правы, это невозможно. Как и, скажем, побывать во всех красивых местах мира, если реально смотреть на ситуацию, тоже нет ни денег, ни времени. И тоски от этого у меня нет. Я, наверно, считаю, что красота бесконечна даже локально. И уверен, что математическую красоту, теорему ли, рассуждение, идею можно рассказать многим.

А то, что учёные разделены… Мы не представляем единого существа с нашим домашним животным. А человеческий ребёнок бывает частью человеческого организма, но рвётся пуповина – и он отделён. С ним можно говорить, понимать – но единым организмом с тобой он уже не будет. Я действительно воспринимаю науку, а уж математику точно, как такой отъединённый организм – просто в большей части отъединённый, чем любая другая дисциплина.

– Вы знаете, Эрве, я восхищён вашим оптимизмом. Несмотря на то, что я его не разделяю, в нём есть что‑то очень морально правильное. Я думаю, что это неотъемлемое качество профессионализма.

– А можно ли его уменьшить? Может, это как профессиональный спорт – зачем заставлять штангиста бегать стометровку лучше всех?

– Есть такой фокус, приписываемый, кажется, Архимеду: он будто бы нарисовал окружность – и площадь круга символизировала знание, а длина окружности – соприкосновение с Неизвестным. С тех пор человек практически не эволюционировал, а знаний прибавилось сильно.

– Более того – не надо стремиться к господству на всём периметре. Это бестолковая задача. Одним словом, как говорил начальник Пробирной Палаты: «Плюнь в глаза тому, кто скажет, что можно объять необъятное».

– Трижды плюну в того, кто скажет, что незачем стараться это сделать.

– Ну, я‑то вообще‑то за санитарию…

От нашего разговора, как оказалось, отделился другой, и пожилой человек сказал кому‑то: «А вот интересно, они говорили про стандартные гипотезы Гротендика в алгебраической геометрии, гипотезы Бейлинсона о значениях L‑функций в теории чисел, а про программы Ленглендса в теории автоморфных форм мы ещё поговорим»…

От последней фразы кто‑то из оставшихся стал громко икать. Но меня развеселило другое – это был именно тот голос за стенкой моей комнаты, который полночи мне так нудно говорил о местной политике.

Слава богу, разговор затухал – теперь уже стали расходиться и учёные. У всех тут были завтра работы в лабораториях, у всех продолжалась та наука, которую они тут и обсуждали.

Ушёл, хватаясь за стены, Петрушин.

В баре «Пилов» остался только Селифанов. Он был давно, непроходимо пьян.

Голову Селифанов не мог держать и уронил её на стол. Пейзаж стола поэтому виделся ему довольно странным – с возвышенностями стаканов и холмами тарелок, но расположенными с поворотом на девяносто градусов.

Селифанову было скучно, и поэтому он решил добавить.

Стакан с вискарём стоял метрах в полутора – и он, напрягшись, стал смотреть на него.

Стакан сперва дёрнулся, но тут же застыл.

Только виски внутри встревоженно колыхалось.

Селифанов напрягся ещё раз, и стакан медленно пополз по столу – прямо ему в руку.





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 207 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.059 с)...