Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Білет №1. 15 страница



Это поздравление в единственном числе подсказало, что шифровку отправил Иван Николаевич. Но с чем он поздравляет?

Бог ты мой! Самарина даже в жар бросило — он забыл, что сегодня Октябрьская дата! Как можно было забыть! Эта чертова коммерция увела его в свои потемки. А может, жизнь по легенде, где не было места таким праздникам?

В окно хлестала быстро разыгравшаяся метель, от этого порывистого шороха было неуютно и знобко. Шевелилась маскировочная бумажная штора.

Нужно было немедля сжечь шифровку, а Самарин все держал ее перед собой и смотрел на нее отрешенными глазами...

Воспоминание

Дежурный по специальному корпусу спецшколы разбудил его в пять часов утра. Он еще видел какой-то сон и ощущал толчки в спину, и слышал писклявый голос дежурившего в ту ночь курсанта Кости Охрименко:

— Вставай, Самарин! Вставай! На одной ноге к начальнику!

— Что случилось? — Он,окончательно вынырнул из своего сна, в котором он почему-то пел перед курсантами школы, а те ржали, как лошади.

— Передаю приказ, и все дело, — пропищал Охрименко, его курносое и без того широкое лицо расплылось в улыбке: — Между прочим, когда я к тебе подошел, ты кричал заячьим голосом на весь корпус. Забыл, что во сне надо молчать?

Самарин быстро оделся и, не умываясь, побежал на «маршальскую дачу» — так курсанты называли домик, где размещалось школьное начальство. Дачный сад был сплошь белый, а снег все сыпал и сыпал. Поеживаясь от холода, Самарин на крыльце дачи оббил снег с сапог, стряхнул с ушанки и вошел в жарко натопленную комнату.

Начальник школы сидел за столом в кителе, наброшенном на плечи, лицо у него было заспанное. Самарин представился как положено и ждал, что скажет начальник. Полковник посмотрел на него и рассмеялся:

— Лицо у вас, курсант Самарин, как спущенная футбольная камера. Давайте-ка выйдем на улицу и проснемся.

Они вышли из домика. Полковник сбросил китель на перильца крыльца, сорвал с себя нижнюю рубаху и повесил на ветку, черпанул пригоршней снега и начал тереть им лицо, грудь.

— Раздевайся! Делай со мной! — прокричал он, фыркая и отплевываясь от снега.

Самарин быстро снял цигейковую куртку, гимнастерку, рубаху и тоже черпанул снега.

Вот так началось у Самарина утро 7 ноября 1941 года, и он еще не знал, почему его разбудили, зачем вызвали к начальству. Он гадал об этом, крякая и ухая от холода вместе с полковником.

Потом они вернулись в дом, оделись. Самарину было жарко — будто из парной выскочил. Застегивая пуговицы на кителе, полковник сказал:

— Сейчас поедем в Москву... — Он тщательно причесал свои взмокшие густые волосы и добавил: — На парад поедем.

— На какой парад?

— Вот тебе и на! Какие у нас бывают парады седьмого ноября?

Скажи ему это тот же Костя Охрименко, он бы послал его куда подальше за идиотскую шутку. Какой еще парад, если не дальше как вчера им докладывали обстановку под Москвой и было сказано, что на днях вражеский танк прорывался к Химкам? Да за такие шутки!..

— Сейчас за нами придет машина, — продолжал полковник. — Я и сам, признаться, не поверил, что будет парад. А вот же будет! — Он стукнул по столу ребром ладони. — Из Москвы позвонили мне ночью, сказали взять с собой одного курсанта. Тебя назвали. Так что увидим мы с тобой небывалый парад. Небывалый, Самарин!

И действительно, пришла эмка, и они поехали. Тащились медленно — с замаскированными фарами машина, как слепая, на ощупь двигалась сквозь снегопад.

В Москву приехали, когда только чуть-чуть просветлилась чернота вверху, откуда сыпал и сыпал снег. Машину оставили в переулке за ГУМом и пошли на Красную площадь.

Стали у центра ГУМа, напротив Мавзолея Ленина. И вдруг густой снегопад прекратился, и теперь сыпался редкий снежок. С площади точно сдернули маскировочное покрывало, и Самарин увидел ее из края в край — белую-белую, резко очерченную черной Кремлевской стеной, справа — остробашенным силуэтом Исторического музея и слева — округлой глыбой храма Василия Блаженного. Мавзолей смотрелся как на гравюре — на фоне стены его контуры были отбелены снегом.

Становилось все светлее, и Самарин увидел войска, выстроившиеся по краю площади. Увидел флаг, летуче развернутый ветром над Кремлевским дворцом, его красный цвет был едва различим.

Они не разговаривали — оба смотрели, смотрели, смотрели... Каждый думал свое... Самарин никогда не бывал на праздничной Красной площади. Других ребят водили, и он потом, смотря кинохронику, всегда тем ребятам завидовал. Обычно они вместе с мамой слушали рассказ о празднике по радио.

И вдруг он здесь, на Красной площади, и увидит парад. А война — рядом. Как сказал полковник, небывалый парад!

Теперь Самарин уже видел людей, стоявших у входа в Мавзолей. Все там — военные.

— Погода как по заказу, — тихо сказал полковник. — С воздуха площадь не видна.

Самарина даже ознобом прохватило — это ему и в голову не приходило, и он подумал, что сегодняшний парад это совсем не привычный праздник, а событие войны и действительно же небывалое событие. Бывали ли когда-нибудь где-нибудь подобные парады?

Вчера курсанты вместе слушали по радио торжественное заседание, посвященное Октябрьской годовщине. Слушали Сталина. Почему-то смысл того, что он говорил, не доходил, Самарин просто слышал знакомый спокойный голос, и словно одного этого ему было достаточно, а смысл рождался в нем самом и скорее даже не смысл, а ощущение, что как бы ни было нам сейчас тяжело, враг будет разбит.

Вот и сейчас на Красной площади им владело это же ощущение...

На трибуну Мавзолея поднялись какие-то люди, кто там был — сквозь снежную сетку не разглядеть. И тотчас начался парад.

Он прошел так быстро, а Самарин в эти минуты так волновался, что потом не мог точно вспомнить, как все это было. Медленно, ревя моторами, прошли, вздымая снежный вихрь, танки. Как-то торопливо и не очень стройно прошла пехота, плечи и шапки у бойцов были побелены снегом. Быстро прогарцевали конники в белых полушубках. Потом все вроде остановилось, и от Мавзолея донесся мужской голос, но слов разобрать было нельзя.

— Сталин говорит! — толкнул Самарина полковник.

Да, это был его голос...

Люди, стоявшие на трибуне Мавзолея, стали спускаться на площадь, которая уже опустела.

— Здравствуйте. Чего ждете? Все кончилось, — услышал Самарин за спиной знакомый голос. Это был Иван Николаевич.

Вместе они пошли к машине.

— Все вот думаю: что такое этот парад? — говорил Иван Николаевич. — Никто, кроме товарища Сталина, назначить его не мог. И парад этот для того, чтобы сказать народу, армии, всему миру, что наш Октябрь семнадцатого бессмертен. И что война сейчас идет за нашу Октябрьскую революцию — начало всех наших начал. За Ленина. За все, что стало новой историей человечества. Пусть об этом подумают и все наши друзья, где бы они ни жили на земле. Но и врагу тоже сказано многое... Блицкриг, блицкриг... А у нас на Красной площади парад. Как всегда! Так будет вечно! Хотел бы я одним глазком увидеть, что будет там, в кабинете Гитлера, когда ему доложат об этом параде! — Иван Николаевич рассмеялся: — Вот затопает он ногами: как допустили?! — Помолчав, он вдруг произнес мечтательно: — Ах как же все красиво было!..

У переулка стали прощаться — Ивану Николаевичу нужно было идти к себе на Лубянку.

— Как учеба? — спросил он у Самарина.

Самарин молчал. За него ответил полковник:

— Он у нас первым номером идет.

— Расскажи ребятам в школе про парад, — пожимая Самарину руку, сказал Иван Николаевич. — Подробно расскажи, пусть хорошенько подумают. Ведь всем вам однажды придется в этот священный для нас день быть далеко от своих и среди врагов. Так выходите, черт побери, там на парад! В одиночку! Но чтоб парад состоялся!

Самарин сжег наконец бумажку с расшифрованной радиограммой. Когда она вспыхнула, свернувшись краями, почему-то сердце отозвалось на это больным уколом. Ему было невероятно стыдно перед самим собой, перед Иваном Николаевичем, перед всем, что было главной его жизнью... Как он мог забыть? Наверное, он никогда не признается в этом Ивану Николаевичу! Никому не признается...

Был девятый час вечера. Самарин быстро оделся и вышел на улицу. Темный спящий город. Тишина. Только подвывает метель. Так же как тогда, в сорок первом...

Самарин броским шагом шел по Вальдемарской улице, шел выпрямясь, не пряча лица от секущего метельного ветра, под ногами у него скрипел нетронутый снег.

На перекрестке его остановил ночной патруль, внезапно вышедший из темных ворот. Два солдата и ефрейтор. Видно, порядком промерзли, один солдат все вытирал варежкой сопли. У ефрейтора уши закрыты шерстяными клапанами, но они у него крупные и вылезали наружу побелевшими краями. Самарин предъявил им ночной пропуск. Ефрейтор осветил его фонариком и вернул:

— Аллес орднунг...

«Да-да, аллес орднунг — все в порядке...» — повторил про себя Самарин, шагая дальше. Его парадный марш по занятому врагом городу продолжался.

Он вышел на улицу имени Гитлера...

Вернулся домой в одиннадцатом часу разгоряченный, как в то утро, год назад, после умывания, снегом у крыльца «маршальской дачи».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Утром Самарин позвонил Фольксштайну:

— Мне нужно срочно вас повидать.

— Что-нибудь случилось? — тревожно опросил интендант, он все еще чего-то боялся.

— Ничего, кроме приятного.

— Можете заехать ко мне?

— С удовольствием...

Самарин нес празднично упакованные, перевязанные цветными шнурками подарки фирмы своим клиентам: Пухлому, Граве и Фольксштайну.

И снова наперерез — воспоминание: бывало, в октябрьские дни он приносил матери с невероятными трудностями добытые живые цветы. Однажды он с демонстрации принес ей цветы бумажные, а она сказала: «Живым людям такие цветы не дарят». С тех пор он разбивался в лепешку, но доставал живые... А сейчас он несет подарки сволочам и должен вести себя так, будто для него нет занятия более приятного.

Узнав, зачем пожаловал Самарин, Фольксштайн совершенно расплавился, предложил кофе, без конца брался за свертки:

— Значит, мне вот этот?

— Да-да! И пожалуйста, не перепутайте, и никаких обид — фирма готовила подарки и по заслугам, и по чинам.

— Я понимаю, понимаю... — бормотал интендант, поглаживая свой сверток и, наверно, приятно ощущая его тяжесть — там были каминные часы с пузатыми амурчиками.

Самарин заторопился уходить:

— Зовут дела, господин Фольксштайн. Скоро сюда приезжает отец, я должен порадовать его своими коммерческими успехами. Вот бы к его приезду завершить наше дело!

Фольксштайн только пожал плечами...

Самарин вернулся домой и еще с лестницы услышал звонки телефона.

Звонил полковник Янсон:

— Я вблизи вашего дома. Можно зайти?

— Пожалуйста, но хочу предупредить — у меня очень мало времени.

— Я буду в пределах десяти минут...

Самарин еле успел еще раз продумать свой разговор с полковником, и он уже явился.

— Доброе утро, господин Раух, извините меня, но очень понадобились деньги. Я принес вам... — Он уже начал расстегивать портфель.

Но Самарин остановил его:

— Подождите, господин полковник. Я больше ничего не могу у вас купить.

— Почему? — Полковник смотрел на него растерянно и настороженно.

Самарин долго молчал, потом сказал тихо:

— Я рассказал отцу о вас, и он категорически приказал мне больше никаких дел с вами не иметь. Он сказал, что не хочет вместе со мной угодить в концентрационный лагерь.

— Но боже мой, в нашей с вами ситуации, будучи откровенным с вами, рисковал только я! — воскликнул полковник возмущенно.

— Вы, господин полковник, недооцениваете нашей службы безопасности. В общем, не послушаться отца я не могу. В отношении себя вы можете быть совершенно спокойны, за откровенность я вам благодарен, и никакой подлости по отношению к вам я не совершу. А моего отца вы должны понять. В Германии сегодня страх витает в самом воздухе. Всего месяц назад хороший приятель отца угодил в концентрационный лагерь только за то, что, находясь в бомбоубежище, сказал, что хотел бы сидеть здесь вместе с Герингом. Донесла сидевшая рядом его соседка по дому. Но и вам я от всего сердца советую быть как можно осторожнее. Идея, которую исповедует ныне Германия и о которой мы с вами говорили, безжалостна. А теперь давайте расстанемся, не имея зла друг на друга.

Полковник долго стоял неподвижно, пристально смотря на Самарина, потом отрывисто пожал ему руку и сказал:

— Я буду вас помнить, странный коммерсант Раух... — Он чуть приметно улыбнулся и ушел.

Самарин был почему-то уверен, что полковник непременно найдет свое место в борьбе с фашизмом и ему в этом помогут наши.

Пройдет немало времени, прежде чем Самарин узнает, что тогда с полковником связались местные подпольщики, они помогли ему перебраться к границе Белоруссии, где он действовал в партизанском отряде. Затем он был переправлен в Москву и там стал консультантом по Латвии в Центральном партизанском штабе.

А теперь — снова коммерция.

Самарин шел по улице, любуясь светлым и звонким, совсем уже зимним днем.

Вообще-то зиму он не любил. Это еще с детства, когда он в декабрьские морозы бегал в школу в парусиновых полуботинках, в курточке, перешитой из отцовской шинели, и дома мерз, потому что мать топила печку только вечером, вернувшись с работы. А сейчас он любовался очень ранней рижской зимой, которая к тому же была и не очень холодной. Белые улицы выглядели чистыми. Покрытые густым инеем, деревья роняли снежинки, искрившиеся на солнце. И была удивительная летучесть у каждого звука: крахмального скрипа шагов, стукнувшей двери, человеческого голоса, далеких паровозных гудков.

В прекрасном настроении Виталий шел по главной улице города и ему почему-то было смешно, что улица эта носит имя Гитлера. Но не от зимы он был в приподнятых чувствах. Дело пошло! Тьфу! Тьфу! Кажется, пошло! Оттого и нелюбимая зима виделась, ему красивой.

И снова он думает о шифровке из Центра. Зачем Москва явно хочет поглубже затащить в коммерцию этих отъявленных гестаповцев? Чтобы потом их шантажировать? Но разве могут они испугаться любого шантажа? Они в первую же минуту пристрелят его и могут сказать потом, что они поймали советского разведчика, но он оказал сопротивление.

Но что замыслил Центр? Терпение, товарищ Самарин...

Сейчас он шел к немецкому профессору Килингеру. Обнаружил он его с помощью Фольксштайна. Профессор по каким-то своим житейским делам был у него в интендантстве, они заговорили о том, что́, стоящее внимания, можно купить в Риге, и Фольксштайн вспомнил о Раухе.

Самарин посетил его дома, чтобы уточнить, что он хочет приобрести. А разговор у них получился совсем не деловой. По-видимому, доктор Килингер чувствовал себя здесь одиноким и, кроме того, ему было интересней и легче поговорить с немцем штатским, да еще коммерсантом, и, значит, не принадлежащим к официальным службам рейха. В этом первом же разговоре он не побоялся признаться даже в том, что война его не столько интересует, как тревожит... И хотя по возрасту он мог быть Виталию отцом, между ними как-то сразу установились доверительные отношения.

Вскоре Магоне нашел для профессора две хорошие вещи: картину немецкого художника прошлого века и фарфоровую декоративную вазу итальянской работы.

Доктор Килингер был очень доволен покупкой и ее дешевизной. Дело дошло до того, что за картину он цену повысил сам. Он явно знал толк в таких вещах, и, надо думать, картина стоила еще дороже.

Так или иначе, знакомство закрепилось, и Самарин узнал о своем покупателе нечто очень важное, — оказывается, он, как врач, обслуживал в Риге несколько немецких служб.

...Килингер попросил найти ему старинную русскую икону, и сейчас Самарин шел к нему показать добытую Магоне отделанную бирюзой и эмалью маленькую иконку-трилистник. Православный священник просил за нее очень дорого, Магоне сказал: «Безбожно дорого», но Самарин о цене не думал, важно, чтобы вещица понравилась Килингеру.

На Церковной улице, за спиной остроголового храма, в деревянном одноэтажном доме, помещалась небольшая немецкая амбулатория, и при ней была квартира Килингера. Он занимал две большие комнаты. Обстановка — сборная. Когда Самарин был здесь первый раз, Килингер сказал улыбаясь:

— Здесь все по вкусу наших интендантов, а они обожают лакированное.

И впрямь вся мебель сейчас сияла от бившего, в окна солнца.

— Петер! — негромко позвал доктор, и тотчас в дверях появился длинный неуклюжий солдат.

— Да, доктор, — произнес он совсем по-штатски.

— Приготовьте нам холодной закуски и пива, — тоже не приказал, а попросил Килингер.

— А что у нас там есть? — пожал плечами солдат и лениво скрылся за дверью.

— Горе, а не ординарец, — вздохнул Килингер. — Наверняка спекулирует моими продуктами, никогда до срока не дотягиваем.

— Что же вы его не приструните? — спросил Самарин.

Килингер рассмеялся:

— Не умею... Какой я военный! Форма на мне — как на огородном пугале, строевики морщатся. Я же глубоко штатская личность. Моя специальность — психиатрия.

— Как же вы попали на фронт? — удивился Самарин.

— Слава богу, не совсем на фронт, — ответил Килингер и, помолчав, продолжал: — Получилось, в общем, нелепо. Мне захотелось провести исследование психических заболеваний в армии в условиях войны. Я обратился за содействием в высшую военную инстанцию. И вдруг в печати поднимается шум: профессор Килингер хочет быть рядом с солдатами! Истинный немецкий ученый показывает пример кабинетным теоретикам! Фотографии в газетах! Генералы жмут мне руку! А одновременно со мной перестают здороваться некоторые мои уважаемые коллеги. Но остановить уже ничего нельзя... А потом, видимо, возникла неловкость, — куда же меня послать? И тут адмирал Канарис — я когда-то лечил его родственницу — предложил взять меня в его ведомство — абвер, и так я очутился здесь. Поначалу мыслилось, что я буду консультантом по психике при решении каких-то их служебных задач, а выяснилось, что я им фактически не нужен, и тогда меня пристегнули еще к трем службам, и я превратился в заурядного и притом универсального врача, лечащего даже от геморроя. А повернуть колесо обратно невозможно. — Он помолчал и затем вдруг спросил: — А интересно, между прочим, как вам удалось избежать, шинели?

Самарин рассказал о своем врожденном игроке сердца. Профессор посмотрел на него внимательно и сказал:

— Я вижу вас уже не первый раз и должен сказать — внешне ваша болезнь незаметна.

Самарин даже дыхание остановил — вот где он совершенно неожиданно получает удар по своей легенде. И виноват в этом он сам. Раньше он неукоснительно выполнял рекомендации медицинского консультанта — была у него и замедленность движений, и одышка от ходьбы, и пугливость перед всякой физической нагрузкой. Он показывал все это и перед Вальрозе, и перед гестаповцами, но потом стал относиться к этому все небрежнее, а последнее время о своем пороке сердца частенько стал забывать. Недопустимая, непростительная ошибка!

— Нет ли у вас повышенного кровяного давления? — спросил Килингер, с докторской внимательностью всматриваясь в Самарина. — При врожденном пороке это редко, но бывает. Меня смущает розовость вашего лица. Проверьте-ка давление. Хотите, сделаем это в моей амбулатории?

— Спасибо, профессор. Я пользуюсь здесь услугами хорошего местного врача, неудобно будет перед ним. Проверюсь завтра же.

— Скажите мне результат. Если что тревожное, я достану вам такое лекарство, какого здесь нет. Сделайте заодно и анализ крови,

— Спасибо, профессор, за заботу.

В том, что и как говорил Килингер, заподозрить ловушку было нельзя. Хоть он и обслуживал абвер, в их службу явно не был вовлечен, иначе не стал бы он так подробно рассказывать, как он сюда попал. Но разве не мог быть ловушкой и этот его рассказ? Не думать об этом нельзя.

— Ну показывайте, что вы принесли, — попросил Килингер.

Самарин вынул из кармана иконку-трилистник и положил ее на стол перед профессором.

Килингер раскрыл ее и долго молча рассматривал. Сходил в другую комнату за лупой и снова тщательно разглядывал иконку.

— Очень хорошая работа, — заговорил он наконец. — Но вещь эта не старая. Это наш с вами век. В крайнем случае самый конец прошлого. Я видел такую в мюнхенском музее. Ее время выдает вот эта отделка эмалью и инкрустация камушками бирюзы. Старинная русская икона лишена всяких украшательств, она — классическое произведение живописи, только живописи, удивительно скупой на броские краски, даже умышленно затемненной... под голландцев, что ли... — говоря это, профессор продолжал рассматривать иконку. — Но я бы взял и это... если недорого...

Самарин назвал половину цены, назначенной священником. Профессор, ничего не сказав, снова стал смотреть на иконку через лупу и потом спросил смущенно:

— А нельзя дешевле?

— Для этого я должен поговорить с хозяином иконки.

— Понимаете, ваша цена не очень высокая, но я для жены не миссионер и не могу посылать ей отсюда вместо денег иконки,

— А если мы договоримся о рассрочке?

— Все-таки лучше уменьшить цену. А вот за настоящую старинную русскую икону я бы денег не пожалел. Жена, как и я, очень любит подлинную старину. Кстати, она написала мне по поводу картины, что я купил у вас, и поражена низкой ее ценой и подозревает, что я назвал ей, так сказать, утешительную цифру.

— То был случай, когда и мне вещь была продана дешево, — улыбнулся Самарин.

Солдат принес наконец и поставил на стол тарелку с тонко нарезанной колбасой и две кружки пива.

— Больше ничего нет, — категорически сказал он и вышел,

— Как вам нравится такое обращение? — добродушно рассмеялся профессор. — Я-то ведь числюсь полковником...

Самарин пиво только пригубил и поставил тяжелую кружку на стол. Профессор понимающе кивнул и вдруг спросил:

— Сколько вам лет?

— Много... тридцатый пошел, — немного прибавил Самарин.

— Тогда я, по-вашему, уже глубокий старик, а я-то старше вас всего на пятнадцать лет. Какое у вас образование?

— Юридическое. Отец настоял. Он считал, что в наш век коммерсант должен знать сначала законы, а потом цены.

— Не лишено мудрости, — кивнул профессор. — Кроме того, юридическая наука, по-моему, интереснейшая область мышления.

— Я учился с огромной заинтересованностью, — подхватил Самарин. — Но должен признать, что пока мне в моих коммерческих делах эта наука не понадобилась. Скупка и продажа вещей примитивна, как таблица умножения. Если бы я не знал, что этим доставляю какие-то маленькие радости своим соотечественникам, я бы давно это занятие бросил. Сидеть же без дела, когда вся Германия в таком напряжении, недопустимо и свыше моих сил.

— Положим, ваша болезнь дает вам на это полное право, — мягко возразил Килингер.

— Нет, профессор. Все же Германия превыше всего.

Они надолго замолчали. Профессор откинулся на спинку стула и, держа кружку двумя руками, отрешенно смотрел в пространство.

— Да... Нашему поколению выпало, может быть, самое трудное время, — задумчиво проговорил он и добавил с улыбкой: — Впрочем, наверно, так же говорили наши отцы, которым выпала та мировая война. Интересно, какие-нибудь юристы пробовали когда-нибудь разобраться в правомерности войн как формы межгосударственных отношений?

— Этим занимается так называемое международное право. Но все, что об этом написано, похоже на состязание правовиков, задачей которых было оправдать каждому свою войну.

— И выходит, все войны были необходимы и оправданы? — с наивным удивлением опросил профессор.

Самарин рассмеялся:

— Правовед-адвокат победившей страны свою войну, как правило, считает благом. Но у русских, например, есть какая-то своя теория — они войны делят на справедливые и наоборот, но я слышал, что это определение не юридическое, а чисто политическое.

— Почему? — возразил Килингер. — Справедливая — значит законная, правомерная...

— Я плохо осведомлен об этой их теории. — Самарин поспешил покончить с этой темой.

— Меня эти вопросы иногда мучают, когда бессонница, — сказал Килингер. — Почему я должен жить в этом чужом городе, в котором люди говорят на непонятном мне языке? Зачем вообще все это?

— Что — «все это»? — намеренно жестко спросил Самарин.

— Ну... вся эта моя жизнь здесь? — неуклюже вывернулся профессор, и на этом их разговор иссяк.

Самарин ушел, оставив иконку у профессора на случай, если ему удастся уговорить ее хозяина снизить цену.

Спустя три дня он снова пришел к Килингеру с радостной вестью, что цена на иконку значительно уменьшилась. Профессор очень обрадовался, он, наверно, уже привык к этой вещице, она стояла у него на письменном столе.

— Будет вам, профессор, и старинная икона. Причем совсем недорого, — сообщил Самарин.

— Прекрасно, прекрасно! — продолжал радоваться профессор и вдруг спросил: — Вы играете в шахматы?

— Очень слабо.

— Давайте попробуем, я тоже самоучка. — Килингер достал из стола шахматы и принялся торопливо расставлять фигуры: — Подсаживайтесь... Я просто изнываю от одиночества и безделья. Все-таки ужасно все у меня сложилось. Попробовал было взяться за научную работу, из-за которой я оказался здесь, ничего не вышло, больные моего профиля сразу отсылаются с фронта в Германию. А на фронт меня не пускают, да и сам я туда особенно не рвусь. Там не до науки и не до меня. Как гостю, вам — белые. Начинайте...

Вскоре Самарину стало ясно, что профессор играет в шахматы еще хуже, чем он, но решил этим не пользоваться, чтобы продлить партию.

— Хоть пациентов у вас здесь достаточно? — спросил Самарин.

— Да что вы! Они тут все здоровы, как быки! — рассмеялся профессор. — Так что, зачем я сижу здесь, действительно никому непонятно. Получается что-то вроде ссылки за проявленную мною в Берлине патриотическую инициативу. Когда я сказал это на днях одному своему пациенту, он рассмеялся и задал мне довольно опасный вопрос: а кому надо, чтобы ваша наука обращала внимание на то, что в действующей немецкой армии кто-то сходит с ума?

— А ведь сходят, наверное? Там-то сущий ад... — сказал Самарин.

— Даже в ту, прошлую, войну психические заболевания на фронте были весьма распространены, и об этом есть интересные научные работы. Вот я и хотел развить эту тему, основываясь на данных нынешней войны.

— Эта война, как я понимаю, гораздо страшнее, — заметил Самарин. — Побывавшие на фронте рассказывают, что русские, кроме всего, воюют не по правилам, применяют какие-то дикие методы.

— Русские... русские... — рассеянно произнес Килингер, переставляя фигуру на доске. Сделав ход, он откинулся на спинку кресла: — Все-таки русские — таинственная нация.

— В каком смысле? — спросил Самарин, сосредоточенно глядя на доску.

— По-моему, у них отсутствует национальное самосознание.

— А что же тогда движет ими на войне? — вяло поинтересовался Самарин.

— Не знаю... не знаю... Война вообще нечто стадное... У меня есть один пациент — по национальности русский. А работает здесь, у нас в абвере. То есть против русских работает.

Самарин затаил дыхание — неужели он об Осипове? Но выдать свой интерес нельзя.

— Беру вашу пешку, профессор.

— Как это берете? — встрепенулся Килингер.

— Очень просто. Вы же лишили ее защиты.

— Ах, черт побери! — огорчился профессор и задумался над доской. И вдруг победоносно посмотрел на Самарина и сделал ход ферзем: — А вам — шах!

— От этого шаха до мата — сто километров, — ответил Самарин и закрыл короля конем. — Ну и что же этот ваш русский, который против русских?

— Понимаете, будь он неграмотный крестьянин, не знающий самого себя, — это одно. Но он-то европейски образованный человек. Между прочим, ваш коллега по образованию. Юрист. Умный, остро думающий человек.

«Стоп! Это Осипов?..» Самарин делает ход, а сам весь — внимание к тому, что говорит Килингер.

— Меня заинтересовала его психология. Только психология, И я не удержался, спросил у него: он думает о том, что он, русский, воюет против русских? Он ответил: «Я вырос в Германии, и она — моя родина». Но я видел, что он сильно рассердился, и меня, психолога, не проведешь — я уверен, что он ответил чисто формально, а рассерженность выдавала, что здесь у него больное место, к которому он прикасаться не желает.

— Ваш ход, профессор...

Килингер склонился над доской и, явно не думая, сделал ход.

Их шахматная партия развивалась судорожно, как всегда, когда играют самоучки, не державшие в руках книги об этой сложной игре. А тут еще разговор, мешавший им обоим.

— Этот ваш русский пациент серьезно болен? — небрежно спросил Самарин.

— Дела у него неважные, он, может быть, единственный мой серьезный пациент — запущенная до безобразия хроническая пневмония легких, а ложиться в больницу не хочет.

— Почему? Что же он — сам себе враг?

— Говорит, что не может на месяц оторваться от дел. Они там все сумасшедшие: работают днем и ночью и, как медаль, за это получают геморрой — популярную болезнь среди усидчивых! — рассмеялся Килингер.

— Такая уж у них служба, — уважительно произнес Самарин и в это время увидел созданную ему Килингером матовую угрозу. Уйти от нее было легче легкого, но Самарин решил сделать вид, что ничего не заметил — первый же выигрыш мог отнять у него партнера, а проигрывать не любит никто. А теперь любая привязка к Килингеру была бесценной. Немного подумав, Самарин сделал «роковой ход».





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 229 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.025 с)...