Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Коммуникация в мире животных и человеческий язык




В применении к животному миру понятие языка используется только из-за смешения терминов. Как известно, до сих пор не уда­лось установить, имеют ли какие-нибудь животные хотя бы в за­чаточной форме такой способ выражения, который обладал бы характерными свойствами человеческого языка и выполнял бы аналогичные функции. Все серьезные наблюдения, проводившиеся с этой целью над сообществами животных, не имели успеха; по­терпели неудачу и все попытки посредством различной техники вызвать к действию или зафиксировать в какой бы то ни было форме язык, который можно было бы уподобить человечес­кому. Вряд ли на основе поведения животных, испускающих раз­личные крики, можно заключить, будто при этом они передают «речевые» сообщения. По-видимому, даже у высших животных отсутствуют основные условия собственно языковой коммуни­кации.

Иначе обстоит дело у пчел, во всяком случае, здесь этот вопрос отныне мог бы быть поставлен. Все говорит за то —и этот факт замечен очень давно,— что у пчел есть средство общения между собой. Изумительная организация их колоний, специализация и согласованность действий, их способность коллективно реаги­ровать в непредвиденных ситуациях заставляют предположить, что они могут обмениваться подлинными сообщениями. Особенное внимание исследователей привлек способ, каким пчелы узнают о том, что одна из них нашла источник пищи. Пчела-сборщица,


4 Бенвсшзст




обнаружив, например, во время полета сладкий сироп, которым ее приманивают, тотчас насыщается им. Пока она кормится, экс­периментатор помечает ее. Затем она возвращается в свой улей. Спустя некоторое время можно наблюдать, как на то же место прилетает группа пчел из этого улья, среди которых помеченной пчелы нет. Она, по-видимому, известила своих товарок. Причем они были информированы с большой точностью, поскольку без проводника добираются до места, всегда находящегося за пределами видимости улья, а часто и на большом от него расстоянии. В оп­ределении местонахождения не бывает ни ошибок, ни колебаний: если сборщица выбрала один цветок среди прочих, которые равным образом могли бы ее привлечь, пчелы, вылетающие после ее воз­вращения, направляются именно на выбранный ею цветок, не обращая внимания на другие. Очевидно, пчела-разведчица ука­зала своим товаркам место, откуда она прилетела. Но каким спо­собом?

Этот загадочный вопрос долгое время звучал вызовом для ис­следователей. Ответом мы обязаны Карлу фон Фришу (профессору зоологии Мюнхенского университета), который своими опытами, проводившимися в течение тридцати лет, заложил основы решения этой проблемы. Его исследования раскрыли процесс коммуникации у пчел. Использовав улей с прозрачными стенками, он наблюдал за поведением пчелы, возвратившейся после обнаружения взятка. Ее тотчас окружают находящиеся в большом возбуждении товарки, и, протягивая к ней свои хоботки, они получают пыльцу, которой она нагружена, или впитывают отрыгиваемый ею нектар. Затем она начинает исполнять танцы, а другие пчелы следуют за ней. Это и есть главный момент процесса и сам акт коммуникации. В зави­симости от обстоятельств пчела исполняет два разных танца. Один танец состоит в том, что она последовательно описывает горизон­тальные круги, сначала справа налево, затем слева направо. Дру­гой, сопровождаемый непрерывным вилянием брюшка (wagging-dance), изображает почти восьмерку: пчела бежит прямо, затем описывает полный круг влево, опять бежит прямо, вновь начинает полный круг, теперь направо, и так несколько раз кряду. После танцев одна или несколько пчел покидают улей и устремляются прямо к источнику корма, который посетила первая пчела, и, насытившись там, возвращаются в улей, где в свою очередь пре­даются тем же танцам, опять призывая к новым вылетам; так одни прилетают, другие улетают, и через некоторое время уже сотни пчел спешат к тому месту, где сборщица нашла корм. Следователь­но, круговой танец и танец восьмеркой похожи на настоящие сообщения, с помощью которых улей извещается об открытии. Оставалось выяснить разницу между этими двумя танцами. К. фон Фриш думал, что она связана с природой взятка: круговой танец сообщает о нектаре, танец восьмеркой — о пыльце. Эти факты с их интерпретацией, изложенные в 1923 г,, ныне общеизвестны и уже


стали предметом популярных изложений *. Понятно, что они вызывали живой интерес. Но даже когда эти факты провере­ны и объяснены, они не дают оснований говорить о подлинном языке.

Эти взгляды теперь совершенно изменились благодаря опытам, которые К., фон Фриш продолжал потом, расширяя и исправляя свои первые наблюдения. Об этих опытах он сообщил в специаль­ных публикациях в 1948 г. и очень четко резюмировал их в 1950 г. в небольшом по объему сборнике лекций, прочитанных в Соеди­ненных Штатах 2. После тысяч опытов, требовавших поистине поразительного терпения и изобретательности, ему удалось опре­делить значение танцев. Фундаментально новое открытие состоит в том, что танцы относятся не к природе взятка, как он думал сначала, а к расстоянию от улья до источника корма. Танец по кругу говорит о том, что местоположение корма следует искать на небольшом удалении от улья, приблизительно в районе ста метров в окружности. В этом случае пчелы вылетают и рассыпаются вокруг улья, пока не найдут приманки. Другой танец, который сборщица исполняет, виляя и описывая восьмерки (wagging-dance), указы­вает, что место взятка расположено на расстоянии от ста метров до десяти километров. В этом сообщении содержится два различных указания: одно собственно о расстоянии, другое— о направлении. Информация о расстоянии заключается в количестве фигур, выпол­ненных за определенное время; расстояние находится всегда в обратной зависимости к их частоте. Например, за пятнадцать секунд пчела описывает девять-десять полных восьмерок, если дистанция порядка ста метров, семь восьмерок—при дистанции 200 метров, четыре с половиной — при одном километре и только две восьмерки—при шести километрах. Чем больше расстояние, тем медленнее танец. Что касается направления, в котором надо искать взяток, то оно обозначается осью «восьмерки» по отношению к солнцу; эта ось, соответственно ее отклонение влево или вправо, указывает угол, который образует с солнцем место приманки. А пчелы благодаря необыкновенной чувствительности к поляризо­ванному свету способны ориентироваться даже в пасмурную погоду. Практически оценка дистанции несколько колеблется от одной пчелы к другой или от улья к улью, но не бывает колебаний в выборе того или другого танца. Эти результаты добыты приблизи-' тельно в четырех тысячах опытов, которые в Европе и Соединенных

1 Так, Морис Мати (Maurice Ma this, Le Peuple des abeilles, стр. 70) пишет:
«Доктор К. фон Фриш объяснил... поведение пчелы, возвратившейся в улей после
того, как она обнаружила приманку. В зависимости от природы корма — мед или
пыльца — приманенная пчела будет исполнять на сотах поистине показательный
танец, вертясь по кругу, если она нашла сахаристое вещество, или описывая вось­
мерки, если взятком была пыльца».

2 Karl von Frisch, Bees, their Vision, Chemical Senses and Language, Cornell
University Press. Ithaca, N. Y., 1950.

4* 09





Штатах другие, первоначально скептически настроенные зоологи повторили и в конечном счете подтвердили 3. Таким образом, теперь точно установлено, что именно танец в двух его разновидностях служит для пчел средством сообщить другим особям в улье о своей находке и направить их к ней с помощью указаний на расстояние и направление. Кроме того, воспринимая запах пчелы-сборщицы или поглощая принесенный ею нектар, пчелы узнают и о природе взятка. Они в свою очередь отправляются в полет и уверенно до­бираются до места. Следовательно, по типу и ритму танца наблю­датель может предвидеть поведение улья и проверять переданные указания.

Нет нужды доказывать важность описанных открытий для изу­чения психологии животных. Мы хотели бы только выделить здесь один менее очевидный аспект этой проблемы, которого К. фон Фриш, поглощенный задачей объективного описания своих опытов, не затрагивал. Благодаря указанному открытию мы впервые в со­стоянии с известной точностью определить способ коммуникации в колонии насекомых и впервые представить себе, как функцио­нирует «язык» животных. Полезно, быть может, вкратце отметить, в чем эта коммуникация носит языковой характер, а в чем — нет и как эти наблюдения над пчелами помогают путем установления сходства и различий определить человеческий язык.

Пчелы оказываются способны передавать и принимать настоя­щие сообщения, содержащие многие данные. Они могут фикси­ровать место и расстояние; могут хранить их в «памяти»; могут сообщать о них, символизируя их путем различных соматических действий. Замечательно прежде всего то, что они проявляют способность к символизации: ведь между их поведением и сведе­ниями, которые оно передает, имеется «условное» («конвенцио­нальное») соответствие. Это отношение воспринимается другими пчелами в тех же формах, в которых передано, и становится сти­мулом их действий. Здесь мы находим у пчел те самые условия, без каких невозможен ни один язык: способность формировать и интерпретировать «знак», отсылающий к определенной «реаль­ности», запоминание опыта и способность его расчленять.

В передаваемом пчелами сообщении содержится три установ­ленных до сегодняшнего дня параметра: существование источника пищи, расстояние до него и направление к нему. Эти элементы можно упорядочить несколько иначе. Танец по кругу указывает просто на наличие взятка, имплицитно включая и то, что он на­ходится на небольшом расстоянии. Он основан на механическом принципе «все или ничего». Другой танец является подлинно фор­мой сообщения; в этом случае двумя внешне выраженными парамет­рами (расстоянием и направлением) имплицитно задается третий —

3 См. предисловие Дональда Р, Гриффина к названной книге К- фон Фриша, стр. VII.


существование пищи. Здесь мы видим несколько черт сходства с человеческим языком. Во-первых, этим актам, хотя и в зачаточной форме, присуща подлинная символика, с помощью которой объек­тивные данные транспонируются в формализованные телодвиже­ния, состоящие из переменных элементов и постоянного «значения». Во-вторых, сама ситуация и функция здесь типично языковые, в том смысле, что данная система принята внутри данной общ­ности особей и каждый член общности способен ее понимать или применять в одних и тех же формах.

Однако существенны и различия, они-то и помогают осознать характерные признаки, принадлежащие только человеческому языку. Коренное различие заключается прежде всего в том, что сообщение у пчел целиком осуществляется в танце, без вмешатель­ства «голосового» аппарата, тогда как языка без голоса не бывает. Отсюда и другое различие, физического порядка. Коммуникация у пчел, будучи не звуковой, а двигательной, осуществляется обяза­тельно в условиях, обеспечивающих зрительное восприятие, то есть при дневном освещении; она не может протекать в темноте. Человеческий язык не знает такого ограничения.

Фундаментальное различие проявляется также в ситуации, при которой происходит коммуникация. Сообщение пчелы не вызы­вает другого ответа от окружающих особей, кроме определенного образа действий, а это не ответ. Значит, необходимого условия человеческого языка, диалога, у пчелы не существует. Мы разго­вариваем с собеседниками, которые нам отвечают,— такова чело­веческая действительность. Отсутствие диалога выявляет новый контраст. В силу отсутствия диалога сообщение у пчел соотносится лишь с некоторым фактом объективной действительности. У них не может быть сообщения о языке, во-первых, уже потому, что у пчел нет ответа — языковой реакции на языковое действие, и, кроме того, известие одной пчелы не может быть воспроизведено другой, которая не видела бы сама того, о чем сообщает первая. Не было замечено, например, чтобы какая-нибудь пчела передала в другой улей сообщение, полученное в своем, то есть чего-то вроде передачи эстафеты. Мы видим, таким образом, отличие от челове­ческого языка, в котором указания на объективный опыт и реакции на языковой стимул перемежаются в диалоге свободно и в неогра­ниченном количестве. Пчелы не строят одного сообщения на основе другого. Каждая из пчел, завербованных танцем сборщицы, выле­тает и отправляется кормиться к указанному месту, а возвратив­шись, воспроизводит ту же самую информацию не на основе из­вестия первой пчелы, а на основе только что установленной ею на опыте действительности. Характерное же свойство языка в том, чтобы обеспечить субститут опыта, который без конца можно передавать во времени и пространстве; это и есть особен­ность нашей символической деятельности и основа языковой традиции,



форма языка, которую до сих пор удалось открыть у животных, свойствен насекомым, живущим в сообществах. Значит, и общество также есть непременное условие существования языка. Открытия К. фон Фриша важны для нас не только новыми сведениями о мире насекомых, но и тем, что косвенно проливают свет на условия существования человеческого языка и лежащего в его основе сим­волизма. Возможно, что прогресс исследований приведет нас к еще более глубокому пониманию средств и форм этого вида коммуни­кации, но уже одно то, что установлен факт его существования, его природа и то, как он функционирует, поможет нам лучше понять, где начинается язык и проходит грань, отделяющая человека от животного мира 4.

Если мы обратимся теперь к содержанию сообщения, то легко заметим, что оно всегда связано с одним-единственным фактом — пищей, а единственно допускаемые вариации относятся к простран­ственным данным. Бросается в глаза контраст с неограниченностью содержания человеческого языка. Кроме того, действие, являю­щееся у пчел формой сообщения, представляет собой особый тип символизма, состоящий в копировании объективной ситуации, причем той единственной ситуации, которая дает начало сообще­нию без каких-либо вариаций или преобразований. В человече­ском же языке символ, в общем случае, не является слепком с данных нашего опыта — в том смысле, что между явлением дейст­вительности и его языковой формой нет обязательного подобия. В этой связи можно было бы отметить еще многие отличительные черты свойственного человеку символизма, хотя природа и функ­ционирование его еще недостаточно изучены. Но разница и так очевидна.

И последним свойством коммуникация пчел резко противопо­ставлена человеческим языкам: их сообщение нельзя расчленить. В нем можно видеть только общее содержание, и единственная дифференциация связана с пространственным положением объекта, о котором сообщается. Невозможно разложить содержание выска­зывания на составляющие его элементы, на «морфемы», поставив в соответствие каждую из этих морфем какому-то одному элементу выражения. Человеческий язык характеризуется именно этим. Каждое высказывание в нем делится на элементы, которые допу­скают свободное комбинирование по определенным правилам, так что относительно небольшое количество морфем допускает значи­тельное число комбинаций; это и порождает разнообразие челове­ческого языка, с помощью которого можно говорить обо всем. Более углубленный анализ языка показывает, что эти элементы значения — морфемы—в свою очередь разлагаются на фонемы, единицы артикуляции, не обладающие значением, число которых еще меньше и избирательные и различительные комбинации кото­рых образуют значащие единицы. Эти «пустые» фонемы, организо­ванные в системы, составляют фундамент всякого языка. Очевидно, что в «языке» пчел нельзя выделить подобных составляющих; он не членится на различительные элементы, поддающиеся иденти­фикации.

Совокупность этих наблюдений выявляет существенную разницу между способами коммуникации у пчел и нашим языком. Это различие резюмируется термином, который, как нам кажется, лучше всего подходит для определения вида коммуникации, использу­емого пчелами; это не язык, а сигнальный код. Отсюда и происте­кают все его свойства: постоянство содержания, неизменяемость сообщения, отнесенность к одной-единственной ситуации, неразло­жимость сообщения, однонаправленность его передачи. Тем не менее весьма знаменателен тот факт, что этот код, единственная


4 [1965]. Более полный обзор последних исследований о коммуникации жи­вотных, и в частности о языке пчел, см. в статье: Т, A. Sebeok, «Science», 1965, стр. 1006 и ел.


       
   


ГЛАВА VIII КАТЕГОРИИ МЫСЛИ И КАТЕГОРИИ ЯЗЫКА

Применения языка, на котором мы говорим, столь многооб­разны, что одно их перечисление вылилось бы в обширный список всех сфер деятельности, к каким только может быть причастен человеческий разум. Однако при всем их разнообразии эти приме­нения имеют два общих свойства. Одно заключается в том, что сам факт языка при этом остается, как правило, неосознанным; за исключением случая собственно лингвистических исследований, мы очень слабо отдаем себе отчет о действиях, выполняемых нами в процессе говорения. Другое свойство заключается в том, что мыслительные операции независимо от того, носят ли они абст­рактный или конкретный характер, всегда получают выражение в языке. Мы можем сказать все что угодно, и сказать это так, как нам хочется. Отсюда и проистекает то широко распространенное и так же неосознанное, как и все, что связано с языком, убеждение, будто процесс мышления и речь — это два различных в самой основе рода деятельности, которые соединяются лишь в практических целях коммуникации, но каждый из них имеет свою область и свои само­стоятельные возможности; причем язык предоставляет разуму средства для того, что принято называть выражением мысли. Та­кова проблема, которую мы рассмотрим здесь в общих чертах, главным образом с целью разобраться в некоторых неясностях, связанных с самой природой языка.

Конечно, язык, когда он проявляется в речи, используется для передачи «того, что мы хотим сказать». Однако явление, которое мы называем «то, что мы хотим сказать», или «то, что у нас на уме», или «наша мысль», или каким-нибудь другим именем,— это яв­ление есть содержание мысли; его весьма трудно определить как некую самостоятельную сущность, не прибегая к терминам «на­мерение» или «психическая структура», и т, п. Это содержание


приобретает форму, лишь когда оно высказывается, и только таким образом. Оно оформляется языком и в языке, который как бы служит формой для отливки любого возможного выражения; оно не может отделиться от языка и возвыситься над ним. Язык же представляет собой систему и единое целое. Он организуется как упорядоченный набор различимых и служащих различению «зна­ков», которые обладают свойством разлагаться на единицы низшего порядка и соединяться в единицы более сложные. Эта большая структура, включающая в себя меньшие структуры нескольких уровней, и придает форму содержанию мысли. Чтобы это содер­жание могло быть передано, оно должно быть распределено между морфемами определенных типов, расположенными в определенном порядке, и т. д. Короче, это содержание должно пройти через язык, обретя в нем определенные рамки. В противном случае мысль если и не превращается в ничто, то сводится к чему-то столь неопреде­ленному и недифференцированному, что у нас нет никакой возмож­ности воспринять ее как «содержание», отличное от той формы, которую придает ей язык. Языковая форма является тем самым не только условием передачи мысли, но прежде всего условием ее реализации. Мы постигаем мысль уже оформленной языковыми рамками. Вне языка есть только неясные побуждения, волевые импульсы, выливающиеся в жесты и мимику. Таким образом, стоит лишь без предвзятости проанализировать существующие факты, и вопрос о том, может ли мышление протекать без языка или обойти его, словно какую-то помеху, оказывается лишенным смысла.

Однако это всего-навсего констатация фактов. Установив, что мышление и язык взаимно связаны и взаимообусловлены, мы еще не отвечаем на вопрос, как они связаны и почему следует считать, что одно из этих понятий с необходимостью предполагает другое. Между мыслью, которая может материализоваться только в языке, и языком, у которого нет иной функции, как «означать», нужно выявить специфическую связь, ибо очевидно, что их отношения не симметричны. Говорить в этом случае о содержащем и содержи­мом — значит упрощать картину. Таким представлением не сле­дует злоупотреблять. Строго говоря, мысль не является материа­лом, которому язык придает форму, поскольку ни в один из моментов это «содержащее» нельзя вообразить лишенным своего «содержимого» или «содержимое» независимым от своего «содер­жащего».

Итак, проблема принимает следующий вид. Целиком признавая, что мысль может восприниматься, только будучи оформленной и актуализованной в языке, следует поставить вопрос: есть ли у нас основания признать за мышлением какие-либо особые свойства, которые были бы присущи только ему и которые ничем не были бы обязаны языковому выражению? Мы можем описать язык ради него самого. Точно так же надо было бы добираться и непосредст­венно до мышления. Если бы можно было определить мысль пере-



числением исключительно ей присущих признаков, мы тотчас увидели бы, как она соединяется с языком и какова природа от­ношений между ними.

Представляется удобным приступить к решению проблемы исходя из «категорий», играющих посредствующую роль между языком и мышлением. Они предстают не в одном и том же виде в зависимости от того, выступают ли они как категории мышления или как категории языка. Само это расхождение уже может про­лить свет на сущность и тех и других. Например, мы сразу отме­чаем, что мышление может свободно уточнять свои категории, вводить новые, тогда как категории языка, будучи принадлеж­ностью системы, которую получает готовой и сохраняет каждый носитель языка, не могут быть изменены по произволу говорящего. Мы видим и другое различие, заключающееся в том, что мышление стремится устанавливать категории универсальные, языковые же категории всегда являются категориями отдельного языка. Все это на первый взгляд как будто подтверждает положение о примате мышления над языком и его независимости от языка.

Однако мы не можем и далее, подобно многим авторам, рас­сматривать эту проблему в столь общей форме. Мы должны обра­титься к конкретной истории и анализировать вполне определен­ные языковые и мыслительные категории. Только при этом условии нам удастся избежать субъективных точек зрения и умозрительных решений. К счастью, мы располагаем как будто специально приго­товленными для нашего анализа данными, объективно обработан­ными и представленными в хорошо известной системе: это кате­гории Аристотеля. Мы позволим себе, не вдаваясь в специально философскую сторону вопроса, рассмотреть эти категории просто как перечень свойств, которые греческий мыслитель считал потен­циальными предикатами любого объекта и, следовательно, рас­сматривал как набор априорных понятий, организующих, по его мнению, опыт. Для наших целей этот источник представляет ог­ромную ценность.

Напомним сначала основной текст, содержащий самый полный перечень этих свойств, числом десять («Категории», гл. IV 1):

«Каждое из выражений, не входящих в какую-нибудь комби­нацию, означает: или субстанцию; или сколько; или какой; или в каком отношении; или где; или когда; или в каком положении; или в каком состоянии; или делать; или подвергаться действию. Обычно «субстанция» — это, например, «человек», «лошадь»; «сколь­ко» — например, «два локтя», «три локтя»; «какой» — например, «белый», «образованный» («сведущий в грамматике»); «в каком отношении» — например, «вдвое», «вполовину», «больше»; «где» — например, «в Ликее», «на площади»; «когда» — например, «вчера»,

1 Мы сочли излишним воспроизводить оригинальный текст, поскольку все греческие термины приводятся ниже. Мы дословно перевели этот отрывок, чтобы передать его общее содержание, до того как будет сделан подробный анализ.


«в прошлом году»; «в каком положении» — например, «лежит», «сидит»; «в каком состоянии» — например, «обут», «вооружен»; «делать» — например, «режет», «жжет»; «подвергаться действию» —• например, «разрезается», «сжигается».

Таким образом, Аристотель выделяет совокупность предика­тов, которые можно высказать о бытии, и стремится определить логический статус каждого из них. Однако нам кажется — и мы попытаемся это показать,— что такие типы являются прежде всего языковыми категориями и Аристотель, выделяя их как универ­сальные, на самом деле получает в результате основные и исходные категории языка, на котором он мыслит. Достаточно обратить вни­мание на именование категорий и иллюстрирующие их примеры — такая интерпретация, до сих пор не высказывавшаяся в явной форме, подтверждается без дальнейших комментариев. Перейдем к последовательному рассмотрению этих десяти типов.

Здесь неважно, переводить ли ooaia как «субстанция» или как «сущность». Поскольку эта категория на вопрос «что?» отвечает: «человек» или «лошадь», она представляет языковой класс имен, указывающих на предметы, каковы бы ни были эти последние — понятия или существа. Ниже мы возвратимся к термину oocrta, чтобы обозначить этот предикат.

Два следующих термина, noaov и noiov, составляют пару. Они относятся к свойству «с-кольк-ий», откуда абстрактное лоаотцс, «колич-ество», и к свойству «как-ов», откуда абстрактное жнбтпс; «кач-ество». Первое из них имеет в виду не собственно «число», являющееся лишь одной из разновидностей noaov, а в более общем смысле все, что может иметь меру; таким образом, в теории разли­чаются «количества» дискретные, такие, как число или язык, и «ко­личества» непрерывные, такие, как прямая линия, или время, или пространство. Категория xtoiov охватывает «кач-ество» целиком, не разделяя его на виды. Что касается следующие трех терминов, itpog Ti, яоЗ, лоте, то они однозначно выражают «отношение», «место» и «время».

Остановимся на природе и характере объединения этих шести категорий. Мы полагаем, что эти предикаты соответствуют вовсе не свойствам, открываемым в вещах, а классификации, заложенной в самом языке. Понятие ouoia указывает на класс существитель­ных. Взятым вместе понятиям noaov и noiov соответствует не просто класс прилагательных вообще, но специально два типа прилагательных, которые в греческом языке тесно объединены. Еще до пробуждения философской мысли, начиная с первых тек­стов в греческом языке соединялись или противопоставлялись оба типа прилагательных, ябот и ясжн, и коррелятивные с ними формы остод и olog, а также тбаод и Tolog 2. Оба типа образования, произ-

2 Здесь мы не принимаем в расчет разницу в ударении между рядом относи­тельных и рядом вопросительных местоимений, это факт второстепенный.


       
   


водные от местоименных корней, были широко распространены в греческом языке, причем второй из них был продуктивным: помимо olog, noTog, toTog, мы имеем в этом ряду еще и dMioTog, 6ficnog. Значит, основа выделения двух этих предикатов заложена уже в системе языковых форм. Если мы перейдем теперь к npog тл, то и в этом классе под категорией «отношение» обнаружим еще одну фундаментальную особенность греческих прилагательных: свой­ство образовывать сравнительную степень (как, например, \ie~it,ov, приведенную в качестве примера в другом месте), являющуюся «отношением» по функции. Два других примера, 6ijrA,acnov, гциаъ, указывают на «отношение» иным способом: само понятие «вдвое» или «вполовину» является понятием об отношении уже по опреде­лению, тогда как в случае [^eT£ov на «отношение» указывает форма. Что касается яоо «где» и лоте «когда», то они включают соответст­венно классы пространственных и временных обозначений, причем понятия в этом случае отражают характер соответствующих наи­менований в греческом языке: противопоставление слов яоЗ и лот! поддерживается не только параллельной оппозицией их производных, представленной в оо 8те, той тбте,—■ они составляют часть целого класса, в который входят другие наречия (типа sy0sg, nipvow) или падежные обороты с локативом (как ev Auxeiu), ev ауора «в Ликее, на площади»). Следовательно, порядок, выделение этих категорий и их группировка именно в таком виде не лишены оснований. Все шесть первых категорий относятся к именным фермам. Таким образом, основания для их объединения лежат в особенностях греческой морфологии.

С той же точки зрения следующие четыре категории также образуют единство: все они глагольные категории. Для нас они особенно интересны тем, что, как кажется, природа двух из них была определена неточно.

Две последние с первого взгляда ясны: mneTv «делать», с при­мерами тгц/vei, xaiei «режет, жжет», и naa%ei,v «испытывать воз­действие, терпеть, страдать», с примерами xifj/vETai, xaiexai «раз­резается, сжигается» («его режут, его жгут»), представляют кате­гории актива и пассива, и сами примеры в данном случае выбраны таким образом, чтобы подчеркнуть языковое противопоставление: эта морфологическая оппозиция двух «залогов», существующая для большинства греческих глаголов, и выступает в виде полярных понятий noielv и nacr%eiv.

Но что подразумевается под двумя первыми категориями, хеТобси и I%eiv? Даже перевод их неоднозначен: некоторые прирав­нивают I%eiv к «иметь». Ну а какой интерес может представлять такая категория, как «положение» (xeiaBai)? Что это, предикат столь же общий, как «актив» или «пассив», или хотя бы предикат одинаковой с ними природы? А что сказать об I%eiv, иллюстриро­ванном примерами «обут; вооружен»? Комментаторы Аристотеля склонны считать эти категории эпизодическими, полагая, что гре-


ческий философ сформулировал их лишь затем, чтобы исчерпать применимые к человеку предикаты. «Аристотель,— говорит Гом-перц,— воображает человека, стоящего перед ним, например, в Ликее, и последовательно анализирует вопросы, которые можно задать применительно к нему, и ответы на них. Все предикаты, которые могут быть связаны с этим лицом, попадают в тот или иной из десяти основных классов, начиная с главного вопроса: «Каков объект, наблюдаемый здесь?» ■— и вплоть до вопросов второстепен­ных, относящихся только к внешнему виду, таких, как: «Во что обут этот человек и чем вооружен?»... Это перечисление задумано так, чтобы охватить максимум предикатов, которые можно при­писать какой-либо вещи или какому-либо существу...» 3 Таково, как мы видим, общее мнение комментаторов. Если верить им, гре­ческий философ довольно плохо отличал важное от побочного и даже отдавал предпочтение этим двум заведомо второстепенным категориям перед таким противопоставлением, как актив и пассив.

Мы полагаем, что и эти понятия имеют языковую основу. Возь­мем сначала хешбеи. Чему может соответствовать логическая категория xeTaOca? Ответ содержится в приведенных примерах: avaxeixai «лежит»; xa6r]xai «сидит». Они представляют собой образцы глаголов среднего залога. Это важнейшая с точки зрения языка категория. Вопреки тому, что может показаться на первый взгляд, средний залог — понятие более важное, чем пассив, ко­торый из него развивается. В глагольной системе древнегреческого языка, в том ее виде, как она сохраняется еще в классическую эпоху, главную роль играет противопоставление активного и сред­него залогов 4. Греческий мыслитель мог с полным правом выде­лить в самостеятельную категорию предикат, который выражается особым классом глаголов, а именно глаголов, имеющих только форму среднего залога (media tantum) и указывающих, в част­ности, на «положение», «позу». Не сводимый ни к активу, ни к пассиву, средний залог обозначал столь же специфический способ бытия, как и оба других залога.

Подобным же образом обстоит дело с предикатом, названным I/eiv. Его не следует понимать в обычном значении, как «иметь», в смысле материального обладания. Некоторая необычность этой категории, ставя нас сначала в тупик, разъясняется приме­рами: илобабехсп «обут», шлХютоа «вооружен», и Аристотель вновь прибегает к тем же примерам, когда возвращается к этой теме (в IX главе.«Трактата»), на этот раз он берет их в форме инфинитива: то ояобебзоВса, то (ЬлЖобоч. Ключ к интерпретации заложен в природе этих глагольных форм: олобгбехеи и шяЯютсп — формы

3 Это высказывание вместе с другими ему подобными приводит Г. П. Кук
(Н. P. Cooke), полностью с ним соглашающийся, в предисловии к своему изда­
нию «Категорий» (Loeb Classical Library).

4 По этому вопросу см. статью в «Journal de psychologies 1950, стр. 121 и ел.,
перепечатанную в настоящем сборнике, стр. 184 и ел.



перфекта. В строгом смысле слова они представляют собой пер­фект среднего залога. Но средний залог, как мы только что видели, уже связан с категорией xefcrBai и, между прочим, оба иллюстри­рующие ее глагола — dvaxeirm и хаблтоя — не имеют перфект­ной формы. В предикате же e%eiv и в обеих выбранных для ил­люстрации формах акцентирована как раз категория перфекта. Смысл f%eiv — одновременно и «иметь» и, в изолированном упо­треблении, «быть в определенном состоянии» — наилучшим об­разом гармонирует с категориальным значением перфекта. Не углубляясь в дальнейшие комментарии, которые легко можно было бы продолжить, подчеркнем только, что для выявления значения перфекта в переводе указанных форм мы должны включить в него идею «обладания»; тогда получаем: олобебетси «он имеет обувь на ногах», wnXiaxai «он имеет при себе оружие». Отметим также, что в соответствии с нашей трактовкой две эти категории следуют в списке одна за другой и, по-видимому, образуют точно такую же пару, как следующие за ними rccueiv «делать» и nioxeiv «испыты­вать (воз)действие, терпеть, страдать». Действительно, между перфектом и средним залогом в греческом языке существуют мно­гочисленные как формальные, так и функциональные связи, вос­ходящие к индоевропейскому периоду и образующие сложную систему. Например, форма перфекта активного залога уеуото «он родил, она родила» образует пару с формой настоящего вре­мени среднего залога vtyvofiai «рождаюсь, становлюсь». Эти отно­шения представляли определенные трудности для греческих грам­матиков стоической школы: перфект они определяли то как само­стоятельное время, napaxeffxevog (букв, «положенное и наличное теперь») или xs^eiog (букв, «достигающий цели, законченный»), то относили его к среднему залогу, выделяя в промежуточный между активом и пассивом класс, названный (хестбтпд «срединный». Во всяком случае, ясно, что перфект не входит во временную си­стему греческого языка и стоит обособленно,- указывая в зависи­мости от условий употребления или особый способ представления действия во времени, или способ бытия субъекта. В этой связи, учитывая то количество понятий, которое в греческом можно передать только формой перфекта, мы понимаем, почему Ари­стотель рассматривал его как особый способ бытия — состояние (или habitus) субъекта.

Теперь список из десяти категорий можно переписать в тер­минах языка. Каждая из категорий приводится в соответствую­щем обозначении, после которого дается его эквивалент: ооспсс («субстанция»), имя существительное; noaov, noiov («какой; в каком количестве»), прилагательные, образованные от местоиме­ний, тип лат. qualis и quantus; npog ti («в каком отношении»), сравнительная степень прилагательного; яоЗ («где»), лота («когда»), наречия места и времени; xeTcrGai («находиться в [каком-либо] положении»), средний залог; exeiv («находиться [в каком-либо]

ПО


состоянии»), перфект; Jtoielv («делать»), активный залог; naa%eiv («испытывать [воздействие; терпеть»), пассивный залог.

Разрабатывая перечень этих категорий, Аристотель ставил своей целью учесть все возможные в предложении предикаты, при условии, что каждый термин имеет значение в изолированном употреблении, а не в составе сп>цлЯоит|, то есть, говоря современ­ным языком, синтагмы. Неосознанно он принял в качестве кри­терия эмпирическую обязательность особого выражения для каж­дого предиката. Таким образом, сам того не желая, он неизбежно должен был возвратиться к тем различиям, которые сам язык выявляет между основными классами форм, потому что эти классы и формы как раз и имеют языковое значение только благодаря разнице между ними. Он полагал, что определяет свойства объек­тов, а установил лишь сущности языка: ведь именно язык благо­даря своим собственным категориям позволяет распознать и оп­ределить эти свойства.

Итак, мы получили ответ на вопрос, который поставили в на­чале и который привел нас к этому результату. Какова природа отношений между категориями мысли и категориями языка? В той степени, в какой категории, выделенные Аристотелем, можно признать действительными для мышления, они оказываются транс­позицией категорий языка. То, что можно сказать, ограничивает и организует то, что можно мыслить. Язык придает основную форму тем свойствам, которые разум признает за вещами. Таким образом, классификация этих предикатов показывает нам прежде всего структуру классов форм одного конкретного языка.

Отсюда следует, что под видом таблицы всеобщих и постоянных свойств Аристотель дает нам лишь понятийное отражение одного определенного состояния языка. Этот вывод можно еще расши­рить. За приведенной категоризацией, за аристотелевскими тер­минами проступает всеобъемлющее понятие «бытие». Само не бу­дучи предикатом, «быть» является условием существования всех названных предикатов. Все многообразие свойств: «быть таким-то», «быть в таком-то состоянии», всевозможные аспекты «времени» и т. д. — зависит от понятия «бытие». Однако и это понятие отра­жает весьма специфическое свойство языка. В греческом языке не только имеется глагол «быть» (отнюдь не являющийся обязатель­ной принадлежностью всякого языка), но он и употребляется в этом языке в высшей степени своеобразно,. На него возложена логиче­ская функция — функция связки (уже сам Аристотель отмечал, что в этой функции глагол «быть» не означает, собственно говоря, ничего и играет всего-навсего соединительную роль). В силу этого глагол «быть» получил более широкий смысл, чем любой другой. Кроме того, благодаря артиклю глагол «быть» превращается в именное понятие, которое можно трактовать как вещь; он выступает в разных обличьях, например как причастие настоящего времени, которое может субстантивироваться и в основном своем виде, и в

Ш


некоторых своих разновидностях (то ov «сущее»; ol ovxeg «сущие»; та 6'vxa «подлинно сущее; истинное бытие» (у Платона); он может служить и предикатом к самому себе, как в выражении то х\ yJv elvai, указывая на идею-сущность какой-либо вещи, не говоря уже о поразительном многообразии конкретных предикатов, с кото­рыми он образует конструкции при помощи предлогов и падеж­ных форм... Его разнообразнейшие употребления можно перечис­лять без конца, но тогда речь идет уже о фактах языка, синтаксиса, словообразования. И это следует подчеркнуть, ибо только в таких своеобразных языковых условиях могла зародиться и расцвести вся греческая метафизика «бытия», и великолепные образы поэмы Парменида, и диалектика платоновского «Софиста». Разумеется, язык не определял метафизической идеи «бытия», у каждого гре­ческого мыслителя она своя, но язык позволил возвести «быть» в объективируемое понятие, которым философская мысль могла оперировать, которое она могла анализировать и с которым могла обращаться, как с любым другим понятием.

Мы лучше поймем, что речь здесь идет главным образом о язы­ковом явлении, если рассмотрим, как ведет себя то же самое по­нятие в другом языке. С этой целью полезно сопоставить с грече­ским язык совершенно иного типа, так как больше всего языковые типы разнятся внутренней организацией именно таких категорий. Уточним только, что то, что здесь сравнивается, суть факты язы­кового выражения, а не факты развития сознания.

В выбранном нами для сопоставления языке эве (разговорный язык в Того) понятие, обозначаемое по-французски словом etre «быть», распределяется между несколькими глаголами 6.

Прежде всего, имеется глагол пуё, который указывает, как мы сказали бы, на тождество субъекта и предиката; он выражает идею etre qui, etre quoi «быть кем, быть чем». Любопытно, что пуё ведет себя как переходный глагол, и то, что для нас есть предикат тож­дества, является при этом глаголе в форме управляемого акку­затива как прямое дополнение.

Другой глагол, 1е, выражает собственно «существование»: Mawu le «бог существует». Но ему свойственно и предикативное применение; 1е употребляется с предикатами местоположения, ло­кализации — «быть» в каком-то месте, положении, времени, ка­честве: e-le nyuie «il est bien, ему хорошо»; e-le a fi «он здесь»; е-1е ho me «он дома». Таким образом, всякая пространственная или временная определенность передается с помощью 1е. Однако во всех подобных случаях 1е употребляется только в одном времени — в аористе, который выполняет функции и прошедшего повествова­тельного, и перфекта-настоящего. Если предикативную фразу с 1е надо перевести в другое время, например в будущее или время,

5 Более подробное описание этих фактов можно найти у Д. Вестермана (D. Westermann, Grammatik der Ewe-Sprache, §§ 110—111; его же, Wor-terbuch der Ewe-Sprache, I, стр. 321, 384).


"Г"

/В.! ■

обозначающее обычное, часто повторяющееся событие (l'habituel), то le заменяется переходным глаголом по «пребывать, оставаться»; то есть, чтобы передать одно и то же понятие, требуется два раз­личных глагола в зависимости от употребляемого времени — непере­ходный 1е или переходный по.

Глагол wo «делать, совершать, производить действие», упо­требляясь с некоторыми названиями веществ, близок к etre «быть» в конструкции с прилагательным, обозначающим вещество: wo плюс ке «песок» дает wo ke «быть песчаным»; плюс tsi «вода» дает wo tsi «быть влажным»; плюс кре «камень» дает wo.kpe «быть каменистым». То качество, которое мы представляем себе как «быть» в явлениях природы, в языке эве передается подобно конструкциям французского языка с глаголом «faire»: il fait du vent «ветрено».

Когда предикатом является слово, обозначающее должность или сан, употребляется глагол du; так, du fia «быть королем».

И наконец, при предикатах со значением физического каче­ства, а также состояния идея «быть» выражается глаголом di: например, H_i ku «быть тощим», d,i fo «быть в долгу».

Таким образом, практически функциям французского глагола «etre» приблизительно соответствуют пять разных глаголов. Здесь имеет место не разделение на пять участков той же семантической зоны, а иная дистрибуция, результатом которой является иная структура всей области, причем это отличие распространяется и на смежные понятия. Например, для француза два понятия — etre «быть» и avoir «иметь» — столь же различны, как и выражающие их слова. Но в языке эве один из упоминавшихся глаголов, глагол существования 1е, в конструкции с asi «в руке» образует выражение le asi — в буквальном переводе «быть в руке», самый употреби­тельный эквивалент французского avoir: ga le asi-nye «j'ai de Гаг-gent» (букв, «деньги в моей руке»), «у меня деньги».

P

Описание этих фактов языка эве содержит долю искусствен­ности. Оно сделано с точки зрения французского языка, а не в рамках самого исследуемого языка, как подобало бы. В языке эве эти пять глаголов ни морфологически, ни синтаксически друг с другом никак не связаны. И нечто общее в них мы находим только на основе своего собственного языка — французского. Но в этом и состоит преимущество такого «эгоцентрического» сравнения: оно объясняет нам нас самих; оно показывает нам, что многооб­разие функций глагола «быть» в греческом языке представляет собой особенность индоевропейских языков, а вовсе не универ­сальное свойство или обязательное условие для каждого языка. Конечно, греческие философы в свою очередь воздействовали на язык, обогатили его содержательную сторону, создали новые фор­мы. Ведь именно из философского осмысления «быть» возникло абстрактное существительное, производное от etvai «быть» (инфи­нитив), и мы можем проследить его историческое становление —



сначала как koola у дорических пифагорейцев и Платона, затем как оостЕа, которое и утвердилось. Мы стремимся показать здесь лишь то, что сама структура греческого языка создавала предпо­сылки для философского осмысления понятия «быть». В языке эве мы находим противоположную картину: узкое соответствующее понятие и его узко специализированные употребления. Мы за­трудняемся сказать, какое место занимает глагол «быть» в миро­созерцании эве, но a priori ясно, что там это понятие должно чле­ниться совершенно иначе.

Сама природа языка дает основания для возникновения двух противоположных представлений, одинаково ошибочных. По­скольку язык, состоящий всегда из ограниченного числа элемен­тов, доступен усвоению, создается впечатление, что он выступает всего лишь как один из возможных посредников мысли, сама же мысль, свободная, независимая и индивидуальная, использует его в качестве своего орудия. На деле же, пытаясь установить собственные формы мысли, снова приходят к тем же категориям языка. Другое заблуждение противоположного характера. Тот факт, что язык есть упорядоченное единство, что он имеет внутрен­нюю планировку, побуждает искать в формальной системе языка слепок с какой-то «логики», будто бы внутренне присущей мыш­лению и, следовательно, внешней и первичной по отношению к языку. В действительности же это путь наивных воззрений и тавтологий.

Без сомнения, не случайно современная эпистемология не пытается построить систему категорий. Плодотворнее видеть в мышлении потенциальную и динамичную силу, а не жесткие струк­турные рамки для опыта. Неоспоримо, что в процессе научного познания мира мысль повсюду идет одинаковыми путями, на каком бы языке ни осуществлялось описание опыта. И в этом смысле оно становится независимым, но не от языка вообще, а от той или иной языковой структуры. Так, хотя китайский образ мышления и создал столь специфические категории, как дао, инь, ян, оно от этого не утратило способности к усвоению понятий материалисти­ческой диалектики или квантовой механики, и структура китай­ского языка не служит при этом помехой. Никакой тип языка не может сам по себе ни благоприятствовать, ни препятствовать дея­тельности мышления. Прогресс мысли скорее более тесно связан со способностями людей, с общими условиями развития культуры и с устройством общества, чем с особенностями данного языка. Но возможность мышления вообще неотрывна от языковой способ­ности, поскольку язык — это структура, несущая значение, и мыслить — значит оперировать знаками языка.


ГЛАВА IX ЗАМЕТКИ О РОЛИ ЯЗЫКА В УЧЕНИИ ФРЕЙДА 1

В связи с тем, что психоанализ заявляет о себе как о науке, мы вправе потребовать от него отчета о методе, процедурах анализа и целях и сопоставить это с методом, процедурами и целями обще­признанных «наук». Тот, кто хочет понять ход рассуждений, на которых строится метод психоанализа, приходит к странному вы­воду. Начиная с констатации душевного расстройства до выздо­ровления все происходит как бы вне всякой сферы материального. Ни одна процедура не поддается объективной проверке. При пере­ходе от одного вывода к последующему не устанавливается оче­видной причинной связи, к которой стремятся во всяком научном рассуждении. Когда, в отличие от психоаналиста, психиатр пы­тается объяснить душевное расстройство травмой, он хотя бы дей­ствует в духе классической методики исследования — ищет «при­чину», чтобы ее изучить. Ничего похожего мы не находим в мето­дике психоанализа. Тому, кто знаком с психоанализом только в том виде, в каком его изложил Фрейд (так обстоит дело и с ав­тором настоящих строк), и кого интересует не столько практиче­ская эффективность психоанализа, которая здесь не подвергается обсуждению, сколько сущность явлений и устанавливаемые между ними отношения, представляется, что психоанализ явно отли­чается от всех других наук. И главным образом в следующем: материалом психоаналиста является то, что больной ему говорит. Психоаналист изучает пациента в тех разговорах, которые тот

1 Ссылки на работы Фрейда даются с помощью следующих сокращений: GW с указанием номера тома — отсылка к «Qesammelte Werke», хронологическому изданию на немецком языке (London, Imago publishing); SE — Standard Edi­tion— издание на английском языке (London, Hogarth Press, в печати); СР — Col­lected Papers, издание на английском языке (London, Hogarth Press); французские переводы цитируются по изданию PUF (Presses Universitaires de France), если нет соответствующих оговорок.



ведет, наблюдает больного в его речевом, «мифотворческом» по­ведении, и сквозь эту речь больного для него медленно проступает другая речь, которую он должен будет объяснить,— речь, связан­ная с комплексом, таящимся в подсознании. От выявления ком­плекса зависит успех лечения, который в свою очередь будет сви­детельствовать о правильности заключения. Таким образом, весь процесс — от пациента к психоаналисту и от психоаналиста к пациенту — осуществляется только через посредничество языка.

Такое отношение к языку заслуживает внимания и является отличительной чертой этого типа анализа. Как нам представ­ляется, психоаналист исходит из того, что вся совокупность разно­родных симптомов, которые он обнаруживает у больного и последо­вательно изучает, является продуктом некоторой первоначальной мотивации, в основном подсознательной, часто преломляющейся в другие мотивации, уже осознанные и, как правило, ложные. В свете первоначальной мотивации, которую и необходимо раскрыть, все поступки больного получают объяснение и, связываясь друг с другом, подводят к душевному расстройству, которое, с точки зрения психоаналиста, является одновременно и их завершением и их символическим субститутом. Мы видим в этом существенную черту психоаналитического метода: связующим звеном между «явлениями» выступает отношение мотивации, которое занимает здесь место того, что в естественных науках определяется как от­ношение причинности. И нам кажется, что если психоаналисты признают это, то и статус психоанализа как науки, именно в при­сущем ему своеобразии, и специфический характер их метода получат более прочное обоснование.

Есть недвусмысленное свидетельство того, что мотивация вы­полняет в психоанализе функцию «причины». Известно, что про­цедура психоанализа полностью ретроспективна и имеет целью вызвать в памяти и рассказах пациента тот реальный факт, вокруг которого психоаналист будет затем строить свое толкование про­цесса болезни. Психоаналист, таким образом, ищет «исторический» факт, ускользнувший от сознания пациента, погребенный в его памяти, а пациент затем соглашается или не соглашается «при­знать» его и отождествить себя с ним. Нам могли бы возразить, что такое воскрешение некоторого жизненного опыта, пережитого биографического факта как раз и равносильно нахождению «при­чины». Но ведь факт биографии сам по себе не может играть роль причинно-следственной связи. Прежде всего потому, что психо­аналист не может узнать о нем без помощи пациента, которому одному известно, «что с ним было», а если бы и мог, то все равно не сумел бы решить, какое значение приписать данному факту. Предположим даже, что в некотором утопическом мире психо­аналист смог бы восстановить с помощью объективных свидетельств следы всех событий, составляющих биографию пациента. Но и тут он извлек бы из этого весьма немного, во всяком случае, не извлек


бы ничего существенного, разве что по счастливой случайности. Психоаналисту нужно, чтобы пациент ему обо всем рассказал и даже чтобы он говорил как придется, без определенной цели,— не для того, чтобы установить тот или иной эмпирический факт, ко­торый не зафиксирован нигде, кроме памяти пациента: дело в том, что эмпирические события имеют для психоаналиста реальность только в «речи» и в силу «речи» пациента, которая сообщает им характер достоверного опыта независимо от их исторической ре­альности и даже (следует сказать: в особенности) если речь уклон­чива, если пациент излагает в ином свете или сочиняет себе био­графию. Дело обстоит так именно потому, что психоаналист стре­мится вскрыть мотивации, а не восстановить факты. Основной характеристикой этой биографии является то, что она выражается словесно (вербализуется) и тем самым принимается «как своя» тем, кто ее рассказывает; выражением ее служит речь; связь пси­хоаналиста и пациента — также речь, диалог.

Все указывает здесь на появление метода, областью прило­жения и излюбленным орудием которого оказывается язык. Воз­никает существенный вопрос: каков же этот «язык», который столь же важен, как и то, что он выражает? Тождествен ли он языку, употребляемому вне психоанализа? Одинаков ли он хотя бы для обоих партнеров по диалогу? В своей блестящей работе о функции и месте речи и языка в психоанализе профессор Лакан говорит о методе психоанализа следующее (стр. 103): «Его средства — это речевые средства, поскольку речь придает функциям индивида смысл; его область—область конкретной речевой ситуации как трансиндивидуальной реальности субъекта; его приемы суть при­емы исторической науки, поскольку он устанавливает проявление истины в реальности». На основе этих удачных определений и прежде всего введенного Ж. Лаканом разграничения «средств» и «области» можно попытаться определить представленные здесь разновидности «языка».

Прежде всего мы сталкиваемся с миром речи, миром субъектив­ного. На протяжении всех анализов по Фрейду мы видим, что пациент пользуется речью и рассказом, чтобы «представить» себя себе самому таким, каким он хочет видеть себя сам и побуждает «другого». Его речь — это зов и мольба, призыв, порой неистовый, обращенный к другому через речь, в форме которой он отчаянно стремится к самоутверждению, призыв часто неискренний, с целью придать себе индивидуальность в своих собственных глазах. Самим фактом речи к кому-то говорящий о себе вводит другого в себя и благодаря этому постигает себя, сравнивает себя, утверж­дает себя таким, каким он стремится быть, и в конце концов со­здает себе прошлое («историзирует себя») посредством рассказан­ной истории, неполной или фальсифицированной. Язык здесь, таким образом, используется как речь, становясь выражением сиюминутной и трудноуловимой субъективности, которая неотъ-


емлема от диалога. Язык выступает как средство рассказа, в ко­тором высвобождается и творит себя личность пациента, в котором она воздействует на другого и заставляет его признать себя. В то же время язык — это структура, являющаяся принадлежностью всего общества, которую речь использует в индивидуальных и интерсубъективных целях, придавая ей таким образом новый и сугубо индивидуальный облик. Язык — это система, общая для всех, в то время как речь является одновременно и носителем сооб­щения и орудием действия. В этом смысле формы речи каждый раз уникальны, хотя они реализуются внутри языка и через его по­средство. У пациента поэтому существует антиномия между речью-рассказом и языком.

Но для психоаналиста эта антиномия устанавливается в со­вершенно ином плане и приобретает иной смысл. Он должен быть внимателен к содержанию речи-рассказа, но не менее, а может быть и более внимательным к перебоям в нем. Если из содержания психоаналист узнает о том, как пациент представляет себе ситуа­цию и какое место в ней он отводит себе, то сквозь это содержание он стремится найти некоторое новое содержание, содержание подсознательной мотивации, восходящей к скрытому комплексу. По ту сторону системы символов, присущей самому языку, он должен различить индивидуальную систему символов, которая создается без ведома пациента как из того, что он высказывает, так и из того, что он опускает. И сквозь историю, создаваемую себе пациентом, начинает проступать другая история, которая объяс­нит мотивацию. Таким образом, речь используется психоанали-стом как посредник для истолкования другого «языка», имеющего свои собственные правила, символы и «синтаксис» и восходящего к глубинным структурам психики.

Отметив различия между этими двумя символическими систе­мами, которые требовали бы подробного рассмотрения, но которые точно определить и детализировать мог бы только психоаналист, мы хотели бы главным образом рассеять некоторые неверные пред­ставления. Представления эти грозят получить распространение в такой области, где и без того достаточно трудно понять, что же имеют в виду, когда изучают «наивный» язык, и где вследствие особого подхода психоаналистов возникает новая трудность. Фрейд дал убедительный анализ вербальной (словесной) деятельности в том виде, в каком она проявляется в провалах речевой памяти и оговорках, в ее игровом аспекте или в бессвязном бреду, когда прекращается контролирующая роль сознания. Все анархические силы, которые обуздываются или сублимируются в норме речи, имеют свое происхождение в подсознании. Фрейд подметил также глубокое сходство между этими формами языка и природой ассо­циаций, возникающих в сновидении, еще одном выражении под­сознательных мотиваций. Таким путем он пришел к размышлению над тем, как функционирует язык в своих связях со структурами


психики, лежащими за порогом сознания, и к вопросу о том, не оставили ли следа конфликты, характеризующие психику, в самих формах языка.

Фрейд поставил эту проблему в опубликованной в 1910 году статье «О противоположных значениях в первообразных словах». Отправным пунктом послужило важное наблюдение его работы «Traumdeutung» («Значение сновидений»), заключающееся в том, что логика сновидений характеризуется нечувствительностью к противоречию: «Особенно поражает то, как в сновидении выража­ются категории противоположности и противоречивости: они здесь не выражаются вовсе, в сновидении «нет» как бы не замечаются. Сновидение превосходно умудряется соединять противополож­ности и представлять их в виде одного и того же объекта. В сно­видении также тот или иной элемент часто представляется через свою противоположность, так что невозможно узнать, передает ли элемент сновидения, могущий иметь противоположность, пози­тивное или негативное содержание в мышлении сновидения». Фрейду казалось, что он нашел в одной работе К. Абеля подтверж­дение того, что «указанный способ, обычный для развертывания сновидения, присущ также наиболее древним из известных языков». Проиллюстрировав это на нескольких примерах, Фрейд пришел к следующему заключению: «Соответствие между своеобразием развертывания сновидения, отмеченным нами в начале этой статьи, и особенностями употребления языка, открываемыми филологами в древнейших языках, подтверждает, как нам представляется, нашу концепцию выражения мышления в сновидении, согласно которой это выражение имеет ретроспективный, архаический характер. У нас, психиатров, невольно возникает мысль, что, если бы мы были лучше осведомлены относительно развития языка, мы смогли бы правильнее понять и легче истолковывать язык сновидений» 2.

Благодаря авторитету Фрейда это высказывание может быть сочтено доказанным и, во всяком случае, может создаться впечат­ление, что содержащаяся в нем идея указывает направление пло­дотворных исследований. Найдена, казалось бы, аналогия между процессом сновидения и семантикой «примитивных» языков, в которых одно и то же слово выражает якобы одновременно нечто и его противоположность. Открывается, казалось бы, путь к изу­чению структур, общих для коллективного языка и индивидуальной психики. Ввиду подобных перспектив небесполезным представ­ляется указать, что факты никак не подтверждают этимологические рассуждения Карла Абеля, соблазнившие Фрейда. Здесь мы имеем дело уже не с психопатологическими проявлениями языка, а с конкретными, доступными проверке фактами, повсеместно встре­чающимися в исторически засвидетельствованных языках.

: 2 S. Freud, Essais de psychanalyse appliquee, Gallimard, стр. 59—67; S. Freud, Collected Papers, IV, стр. 184—191; GW, VIII, стр. 214—221.

M





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 784 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.027 с)...