Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Г л а в а IV



СУБЪЕКТИВНОЕ В РОМАНЕ «ГЕРОЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ»

Главное лицо знаменитого романа, Печорин, справедливо признается наиболее субъективным созданием Лермонтова:


это, можно сказать, его автопортрет. В нем воспроизведены важнейшие стороны натуры Лермонтова, склад его ума, его психологические отношения к людям, его социальное самочув­ствие.

Печорин, подобно Лермонтову, — натура эгоцентрическая, осложненная сознанием своего превосходства перед другими людьми. При анализе характера Печорина-Лермонтова необхо­димо считаться с этим любопытным осложнением. У натур эго­центрических оно встречается нередко, причем высокая само­оценка простирается у них не только на их достоинства, но и на недостатки, слабости и пороки. Человек склонен придавать своим отрицательным чертам какое-то особое значение, как будто это также своего рода «одаренность», преимущество, вы­деляющее человека из ряда прочих смертных. При общей склонности эгоцентрических натур говорить о себе, копаться в своей душе, исповедоваться, эта переоценка отрицательных черт приводит к искренности признаний, часто очень интим­ных, к беспощадному самоанализу, к жестокому самобичева­нию. В этом отношении люди эгоцентрического уклада часто бывают откровеннее натур противуположных, которые, не уделяя особливого внимания своим достоинствам, тем более не склонны подолгу останавливаться мыслью на своих недостат­ках и выставлять их напоказ. В «Предисловии» к «Журналу Печорина» Лермонтов говорит: «Перечитывая эти записки, я убедился в искренности того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки». Так как Печорин есть Лермонтов, и его «Журнал» — субъективное произведение Лермонтова, то эту аттестацию искренности поэт выдал самому себе.

Начнем характеристику Печорина-Лермонтова разбором следующих признаний («Княжна Мери», под 11 июня2):

«Да, такова моя участь с самого детства! Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их пред­полагали — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто -меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен. Я был угрюм, другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их — меня ставили ниже: я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с со­бой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать...» и т. д.




Д. Н. ОВСЯНИКО-КУЛИКОВСКИИ


#а ■ книги «М. Ю. Лермонтов»




Это место, как известно, перенесено сюда из драмы «Два брата» (1836 г.), где соответственную тираду произносит Алек­сандр Радин (действие II, сцена I), — прототип Печорина*.

Субъективный характер тирады не подлежит сомнению: то, что тут сказано, Лермонтов пережил сам и, подобно Печорину, склонен был преувеличивать значение и результаты этого опы­та жизни.

О том, что наружность поэта производила неприятное впе­чатление и многие, не умевшие заглянуть глубже в его душу, судили о его характере по внешнему впечатлению, мы имеем определенные свидетельства современников**. Достаточно из­вестна также манера Лермонтова выказывать преувеличенно горделивое и презрительное отношение к людям. Это была мас­ка, под которою он скрывал свою душу от чужих глаз. Люди судили о нем по этой маске. Откуда уже не далеко до рискован­ного, иллюзорного вывода: люди приписывали ему «дурные свойства», которых не было, — и они явились. Ему порою мог­ло казаться, что маска его души в самом деле срослась с его подлинной душой...

Но обратимся к психологии данных чувств и настроений, а также и тех выводов, какие сделал оттуда Печорин-Лермонтов. Перед нами картина резко эгоцентрического уклада души. Все помыслы группируются и вращаются вокруг антитезы: «я и другие люди», «я и общество (свет)». Человек интересуется людьми и обществом преимущественно со стороны их отноше­ний к нему, их суждения о нем. И мало у него того объективно­го «любопытства», которым так щедро был одарен Пушкин. Лермонтов-Печорин исходит от себя, — и все впечатления оза­ряются или омрачаются у него светом или тенью, падающими на внешний мир изнутри его внутреннего мира. Он все относит к себе, находя в своем «я» «мерило вещей». Читая вышеприве­денную тираду, можно подумать, что его «я» так слабо, так несамобытно, что по воле людей становится игралищем самых разнообразных чувств. Люди, общество могут сделать из него все, что угодно. Будут они верить ему, любить его — он будет

* См.: Котляревский Н.А. Лермонтов. С. 215.

** См. у Абрамовича (Полное собрание сочин. М. Ю. Лермонтова, изд. Разряда изящной слов<есности> И<мператорской> Ак<аде-мии> н<аук>. Т. V. С. XXVI и ел.). Товарищ поэта по университе­ту, П. О. Вистенгоф, описав наружность Лермонтова, говорит: «Вся фигура этого студента внушала какое-то безотчетное к себе нерасположение» (Там же. С. XXVII)3.


Добр, отзывчив, искренен. В противном случае он станет зол, скрытен, лукав. Так думать — было бы, конечно, ошибкой. Напротив, суть дела сводится к слишком яркому выражению внутреннего «я» человека, к «гипертрофии» этого «я»: оно проявляется в самочувствии и самосознании человека с излиш­ней тяжестью, оно выдвигается из недр души вперед, на аван-сДену, — и человек, получая впечатления извне и изнутри, по­неволе воспринимает их не просто и не только психическими органами чувства и мысли, а также и по преимуществу своим «я*«Лучи жизни прямо падают на это центральное место ДУщи- Реакция на возбуждения производится им же. И оно, эт% «я», вовсе не является игрушкою этих возбуждений, а тодько, отзываясь на них, поворачивает к миру, к людям, к среде то те, то другие стороны сложной душевной организации; все силы души — это его периферия, его армия, — их-то оно и направляет по адресу впечатлений и воздействий жизни. Оэднг^-г у натур эгоцентрических — отнюдь не игралище воз­буждений, исходящих извне, — оно, напротив, вождь души, ее двцакущая сила, определяющая отношения человека к окружа­ющей, среде. С этой-то точки зрения, признания и жалобы Пе-чорина сбиваются на то, что характеризуется поговоркой: «с бальной головы на здоровую». Не люди виноваты в том, что он ст$л лукав, скрытен, зол и т. д. — Если уж искать виновного, тогцрздется сказать, что «виноват» сам Печорин, — «виноват» в ДОМ, что, по тем или иным причинам, задатки лукавства, скрытности, злобы и т. д. взяли у него верх над противополож­ными задатками, которых у него было не меньше тех. Но он без вины виноват. Суть дела в том, что, при гипертрофии цент-ра^|^<?го «я», человек в своих отношениях к людям, к обще­ству ^евольно становится в оборонительную и наступательную позрщию, а это ведет к упражнению и обострению антагонисти-чеоринх наклонностей и «духа противоречия».

Печорин пишет: «У меня врожденная страсть противоре­чив*.» Целая моя жизнь была только цепь грустных и неудач-нй$ противоречий сердцу или рассудку...» («Княжна Мери», поД,1,1, мая). Здесь невольно вспоминаются те психологические антитезы Лермонтова, о которых я говорил в главе III4. Чело­век» ДУШа которого исполнена внутренних противоречий и, так ск*зать, привыкла к их ритму, невольно при встрече с другим че#*>веком насТраивается противоречиво, антагонистически. Эт^.Доставляет ему своеобразное наслаждение — психического рйТЦа- Печорин говорит об этом так: «Присутствие энтузиаста об,Дает меня крещенским холодом, и я думаю, частые сноше-




Д. Н. ОВСЯНИКО-КУЛИКОВСКИЙ


Из книги «М.Ю.Лермонтов»




ния с вялым флегматиком сделали бы из меня страстного мечтателя...» («Княжна Мери», под 11 мая).

Весьма возможно, что, когда Лермонтов писал эти строки, он вспоминал, между прочим, о своем первом знакомстве с Бе­линским, о чем рассказывает в своих воспоминаниях Н. М. Са­тин*.

В другой формуле Печорин определяет уклад своей натуры следующим образом: «Я чувствую в себе ненасытную жад­ность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы» («Кн. Мери», под 11 июня). — Было бы ошибочно видеть в этих словах сви­детельство о том, что Печорин — натура грубо эгоистическая и хищная, которой чужды простые человеческие сочувствия, — человек как бы антисоциальный... Напротив, другие люди с их страданиями и радостями, безусловно, необходимы ему, он не может обойтись без них, без участья в их жизни. Как многие эгоцентрические натуры, он — человек с ярко выраженным и очень активным социальным инстинктом. Ему, для уравнове­шения его гипертрофированного «я», потребны живые связи с людьми, с обществом, и всего лучше удовлетворила бы этой потребности живая и осмысленная общественная деятель­ность, для которой у него имеются все данные: практический ум, боевой темперамент, сильный характер, умение подчинять людей своей воле, наконец, честолюбие. Но условия и дух вре-

* «...На серьезные мнения Белинского он начал отвечать разными шуточками; это явно сердило Белинского, который начинал горя­читься, горячность же Белинского более и более возбуждала юмор Лермонтова, который хохотал от души и сыпал шутками...» (см.: Акад. библ. русск. писателей. Полное собр. соч. Лермонтова. Т. V. С. LXXIV)5. — М. А. Назимов, с своей стороны, вспоминал, что в те годы (на Кавказе) Лермонтов «много говорил... о разных вопро­сах личного, социального и политического мировоззрения», но что уловить его взгляд, понять его точку зрения было трудно. По-ви­димому, это обусловливалось не столько неясностью его взглядов, сколько его непреодолимою страстью — противоречить. — «Он яв­лялся подчас, — вспоминал Назимов, — каким-то реалистом, при­лепленным к земле, без полета, тогда как в поэзии он реял высоко на могучих своих крылах... Над некоторыми распоряжениями правительства, коим мы от души сочувствовали и о коих мы меч­тали в нашей несчастной молодости, он глумился. Статьи журна­лов, особенно критические, которые... заживо задевали нас и вы­зывали восторг..., не возбуждали в нем удивления...» (Там же. С. LXXVIII)6.


мени не благоприятствовали сколько-нибудь широкой и неза­висимой общественной деятельности. Печорин поневоле остал­ся не у дел, откуда его вечная неудовлетворенность, тоска и скука. Понятно, что ему психологически необходимо было со­здать себе некоторый суррогат деятельности. Он справедливо говорит: «...честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде...» («Кн. Мери», под 11 июня). И он тратит свои силы попусту — в любовных интригах, в похож­дениях разного рода, в будировании и т. д., заменяя жизнь иг­рою в жизнь, деятельность — спортом. На этом пути, конечно, душа большого человека мельчает, изнашивается, и неудиви­тельно, если в ней обнаружатся уклоны в патологическую сто­рону.

Вот об этих-то уклонах мы теперь и поведем речь.

Вспомним сперва, что самому Лермонтову изображение на­туры и психологии Печорина представлялось как своего рода «картинаболезни». Он хорошо понимал психическую и, в осо­бенности, моральную ненормальность тех душевных про­цессов, которые он с таким мастерством изобразил в знамени­том романе. В «Предисловии» он говорит, что Печорин — «это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии...» И он заканчивает «Предисловие» так: «Будет и того, что болезнь указана; а как ее излечить — это уж Бог знает!»

Итак, мы имеем дело с «пороками» и «болезнью».

Что же именно приходится признать в психологии Печори­на-Лермонтова «порочным» и «болезненным»?

Прочтем следующее место: «Узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, ко­торых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей роди­лось отчаяние, не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испа­рилась, умерла, я ее отрезал и бросил; тогда как другая шеве­лилась и ясила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее поло­вины...» («Кн. Мери», под 11 июня).



Д. Н. ОВСЯНИКО-КУЛИКОВСКИЙ


Из книги «М.Ю.Лермонтов»




Сперва надо уяснить себе, насколько искренен и правдив Печорин в этих признаниях. Дело в том, что приведенное место входит в ту тираду, которую, в разговоре с княжной Мери, про­износит наш герой, «приняв глубоко тронутый вид». Он ведет сложную игру, расставляет свои сети, стремясь покорить серд­це княжны и посрамить Грушницкого. Произнесши тираду-ис­поведь, он взглянул на княжну и увидел слезы в ее глазах. — «Ей было жаль меня!» — пишет он, и добавляет: «Сострадание, чувство, которому покоряются так легко все женщины, впус­тило свои когти в ее неопытное сердце...». — Спрашивается: можно ли после этого полагаться на искренность и правдивость слов Печорина? Не рисуется ли он, не играет ли роль, как опытный актер и донжуан?

Конечно, в данном случае он рисуется, кокетничает, играет роль... Но это не мешает нам то, что он говорит о себе, как о «нравственном калеке», принять за сущую правду. Он только высказывает ее неспроста, а с задней мыслью. По существу и во всех частностях тирада-исповедь находится в полном согла­сии с тем представлением о личности Печорина-Лермонтова, которое сложилось у нас на основании всех других данных.

Печорин, несомненно, «нравственный калека» — в том смысле, что одна половина его души, именно лучшая, погруже­на в род летаргии, не обнаруживается, не функционирует (так, по-видимому, нужно понимать гиперболические выражения: «не существовала», «умерла» и т. д.), а проявляется и действу­ет только другая, показная, — та, которая могла проложить ему дорогу к успехам в свете, к осуществлению честолюбивых планов и т. п. — Несомненно также, что в душе Печорина жи­вет «отчаяние», «холодное» и «бессильное», — чувство, хоро­шо знакомое натурам гордым, честолюбивым и властным, ко­торым пришлось отказаться от проявления этих черт в жизни и в общественной деятельности.

Итак, одна половина души пошла на убыль, другая получи­ла чрезмерное и ненормальное развитие, — человек оказался в психологическом смысле «калекой» *, — ив этом Лермонтов справедливо видит нечто болезненное, патологическое, откуда недалеко и до «порочного*. «Пороки» Печорина — это прежде


всего гордость, честолюбие и властолюбие, в их ненормальном развитии, в их чрезмерном выражении.

Вот что говорит об этом Печорин (уже в форме признаний перед самим собой): «...честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие — подчинять моей воле все, что меня окружает. Возбуждать к себе чувство любви, предан­ности и страха — не есть ли первый признак и величайшее тор­жество власти? быть для кого-нибудь причиною страданий и радости, не имея на то никакого положительного права, — не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счас­тье? Насыщенная гордость...» («Кн. Мери», под 11 июня).

Человек, высказывающий такие взгляды, очевидно, выне­сенные из личного опыта, уже близок к душевному извраще­нию и некоторому моральному недугу. Честолюбие, гордость, и даже властолюбие, сами по себе — не пороки. Но когда они ста­новятся страстями, и человек, ими одержимый, сводит весь смысл и всю цель жизни к тому только, чтобы упражнять свое честолюбие, утолять «жажду власти» и «насыщать» свою гор­дость, тогда он нарушает нравственный закон, гласящий, что «человек человеку — не средство, а цель»: люди превращаются для него в средство самоуслаждения, — он не считается с их правами и интересами, забывает о их благе, их счастье. В при­менении к любви это ярко выразилось в словах Печорина: «А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она — как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь подымет!..» («Кн. Мери», под 11 июня).

Стремясь к одному лишь самоуслаждению в любви, в жиз­ни, в деятельности, человек становится нравственно тупым, бесчувственным к страданиям других и, подавляя голос совес­ти, приобретает, если можно так выразиться, «вкус» к чув­ствам злым и мстительным. Подчиняясь им, он рассуждает так: «Зло порождает зло; первое страдание дает понятие об удо­вольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действи­тельности...» («Кн. Мери», под 11 июня).



* Я думаю, что выражение «нравственный калека» у Лермонтова равносильно выражению *психический калека» (противополагает­ся *физическому калеке») и вовсе не указывает на безнравствен­ность Печорина. Это — галлицизм: словом «нравственный» пере­ведено франц. moral в см<ысле> «психический».


Эта «картина болезни» эгоцентризма дополняется еще дву­мя чертами, тесно между собою связанными: 1) напряженным




Д. Н. ОВСЯНИКО-КУЛИКОВСКИЙ


Из книги Ш.Ю.Лермонтов»




самоуглублением и 2) исключительною силою субъективной памяти.

О первом идет речь в следующих строках: «Страсти не что иное, как идеи при первом их развитии: они принадлежат юно­сти сердца, и глупец тот, кто думает целую жизнь ими волно­ваться; многие спокойные реки начинаются шумными водопа­дами, а ни одна не скачет и не пенится до самого моря. Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой, силы: пол­нота и глубина чувств и мыслей не допускают бешеных поры­вов; душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается сво­ей собственной жизнью — лелеет и наказывает себя, как люби­мого ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания человек может оценить правосудие Божие» («Кн. Мери», под 11 июня).

Под «страстями» здесь, очевидно, следует понимать «страст­ное отношение» к идеям, эмоциональность мысли, а под «идеями» — все вообще представления и понятия, но преиму­щественно те, которые относятся к субъективным переживани­ям *. Лермонтов хочет сказать, что в юношеском возрасте чело­век относится к «идеям», возникающим в его сознании, страстно, эмоционально, с годами же эта эмоциональность обычно проходит. Но это далеко не всегда означает, что чело­век охладел и стал равнодушен ко всему на свете, в том числе и к своим душевным переживаниям. Нередко это свидетельству­ет, напротив, о «полноте и глубине» этих переживаний. Таков Печорин (он это и говорит о себе), — таков был и его оригинал, Лермонтов.

Но этим дело не ограничивается: перед нами психологиче­ская картина, свидетельствующая о постоянном и упорном са­моуглублении, о вечно бодрствующей рефлексии, даже о раз-Двоении личности («душа проникается своей собственной жизнью, лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка»). Это уже выходит за пределы нормы — даже и для натур эго­центрических. Когда человек, которому от роду всего 25— 26 лет (в этом возрасте работал Лермонтов над романом), пре­дается столь интенсивному самоанализу и думает, что достиг

* Это опять род галлицизма: французы словом idee обозначают не только то, что мы разумеем под термином «идея», но и то, что у нас выражается словами «представление» и «понятие».


высшего «самопознания», — мы вправе видеть здесь симптом болезненного развития души.

Другая черта — это исключительная крепость субъективной памяти, т. е. роковой дар помнить все пережитое, испытанное, или, иначе, роковая и вредная для душевного здоровья неспо­собность забывать. Печорин говорит: «Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радо­сти болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки... Я глупо создан: ничего не забываю — ничего!» («Кн. Мери», под 13 мая).

Такое состояние, поистине ужасное, засвидетельствовано и самим Лермонтовым — от себя лично и прозой, и стихами. Вот несколько цитат, сюда относящихся.

В одной заметке 1830-го года он рассказывает о своей дет­ской любви. Ему было 10 лет, девочке — лет 9. Он потом забыл ее имя и фамилию, но не забывал чувства, им пережитого. И он пишет: «О, эта загадка, этот потерянный рай до могилы бу­дут терзать мой ум!..»7— 16-летний мальчик, говоря это, мо­жет быть, и ошибся, но он правильно указал на свойство своей души — не забывать. — В других заметках 1830-го года любо­пытны следующие указания: «Когда я был трех лет, то была песня, от которой я плакал: ее теперь не могу вспомнить, но уверен, что если б услыхал ее, она бы произвела прежнее дей­ствие. Ее певала мне покойная мать»8. — «Я помню один сон: когда я был еще 8 лет, он сильно подействовал на мою душу. В те же лета я один ехал, в грозу, куда-то; и помню облако, ко­торое, небольшое, как бы оторванный клочок черного плаща, быстро неслось по небу: это так живо передо мною, как будто вижу» в.

Очень показательны в этом смысле (сила памяти о том, что имело прямое отношение к личности человека) стихотворения «Любовь мертвеца», «Расстались мы...» («Но храм покину­тый — все храм, кумир поверженный — все бог!») и нек<ото-рые> др<угие>. Суть дела подводится под формулу:

Забыть? — забвенья не дал Бог, Да он и не взял бы забвенья.

(«Демон», I, IV).

На этой-то памяти пережитого, при постоянной рефлексии, при вечном самоуглублении, и основано то «высшее самопозна­ние», о котором говорит Печорин-Лермонтов.




Д. Н. ОВСЯНИКО-КУЛИКОВСКИЙ



Оно не обходится даром. С психологическою необходимос­тью ему сопутствуют отягощающие и разъедающие душу чув­ства сожаления, грусти, стыда, уныния и т. д., —смотря по характеру прошлого опыта жизни. И даже приятные, радост­ные воспоминания часто отлагают в душе тень грусти. Вообще, вторичные переживания большею частью унылы, иногда мучи­тельны. Во всяком случае, они — лишнее бремя души, от кото­рого при нормальных условиях, когда не было исключительно тяжелых испытаний, свободны натуры, не обреченные на эту муку вечного самосозерцания и самоанализа.

Нельзя не видеть, что при такой тяготе эгоцентризма откры­вается возможность уклона в сторону — если не болезней, то, по крайней мере, некоторых душевных изъянов, лишних рас­ходов в экономии внутреннего мира. Оттуда — усталость души, ее чрезмерная сосредоточенность, а также внешнее, мнимое «спокойствие», очень далекое от спокойствия мудреца, — в об­щем явная неуравновешенность духа, перегруженного баллас­том повторных переживаний, из которых многие не нужны или даже вредны субъекту.

Имея в виду все эти уклоны и изъяны, мы должны согла­ситься с Лермонтовым, что психологическая картина, столь мастерски им нарисованная, есть «картина» душевного недуга. И сам Печорин оказывается прав, когда называет себя «нрав­твенным (т. е. психологическим) калекой».

В этой картине Лермонтов изобразил патологию своей соб­ственной души.

На эту «болезнь» Лермонтов смотрел как на явление, в его время широко распространенное. В «Предисловии» к роману он говорит, что рисовал «современного человека, каким он его понимает и... слишком часто встречал». Пускай Печорин — это Лермонтов, а Лермонтов был и остается — один, индивидуаль­ность своеобразная, исключительная, тем не менее «печорин-ское», оно же и «лермонтовское», в психологии людей 30—40-х годов встречалось нередко. Индивидуальный образ оказался типичным. Печорин в самом деле— «герой своего времени», или, по выражению Н. К. Михайловского, «герой безвреме­нья».





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 512 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.011 с)...