Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

По эту сторону добра и зла 3 страница



«Смотришь вокруг — сколько чужих людей проходят ми­мо, равнодушных, а иногда враждебных, больше равнодуш­ных, и совершенно, совершенно чужие, и сколько! У них нет ни малейшего интереса к иной судьбе и уж, думаю, по­дозрения или вопроса никогда не может быть, что я тоже че­ловек им подобный. Сколько чужих!»14

Близких людей вокруг было очень мало, и в вечно повто­ряющемся выборе между двумя очень важными для него ре­волюционными личностями Р. В. Ивановым-Разумником и Н. А. Семашкой, Пришвин оставался с неудачником, а в от­ношениях с крупным советским функционером, который в 30-е годы сделался председателем Детской комиссии и имел прямое отношение к детской литературе, окончательно на­ступило охлаждение.

Иванов-Разумник приезжал время от времени к При­швину в Загорск, и двое «бывших» по-стариковски толкова­ли о наступивших последних временах и о своем месте в стремительно переменившемся мире: «Расстались с Разум­ником с такой резолюцией: какая-то слабая надежда, что пе­ресидишь, все еще есть, и сдаваться нельзя: будем работать над "Соболями". Но не мешает также начинать собираться в последний путь, укладываться, чтобы не кончить жизнь подзаборной собакой.

Разумник говорил, что слышал от человека, который слышал речь Семашко выпуску врачей: "Врачи должны дер­жаться классовой морали и не лечить кулаков!"»

«Надо перестроиться на новую молчаливую жизнь и ос­вободиться от всяких скрытых претензий на признание и почет. Очень, очень возможно, что моя чувствительность к себе — остатки прошлого»15.

К этому надо прибавить новые разочарования и в личной жизни: на сей раз они касались не отношений с женой или неудачной любви на стороне, но пришвинского сына Левы, вздумавшего жениться.

«Переживаем с Павловной горе — Левину свадьбу. Вдруг окончательно вскрылась его советская пустота: это истин­ный герой нашего времени.

Значит, великое же мое горе, если собственного любимо­го сына ясно увидел, как «тип». Между тем ему все как с гу­ся вода и больше, он думает, что нас осчастливил...»16


Что произошло — одному Богу ведомо, но эта, уже не пер­вая размолвка с сыном отозвалась Пришвину через десять лет, когда он сам вторично женился, а в тот роковой тридца­тый год вновь приходили писателю в голову мысли об уходе: «Я у границы того состояния духа, которое называется «рус­ским фатализмом», мне стало чаще и чаще являться желание выйти из дому в чем есть и пойти по дороге до тех пор, по­ка в состоянии будешь двигаться, и, когда силы на передви­жение себя совсем иссякнут, свернуть с дороги в ближайший овраг и лечь там. Я дошел до того, что мыслю себе простым, вовсе не страшным этот переход, совсем не считаю это само­убийством. (...) Меня удерживает от этого перехода привя­занность к нескольким лицам, которым без меня будет труд­нее. И потому каждый раз, когда я около решения идти в ов­раг, меня останавливает жалость к близким и вдруг озаряет мысль: зачем же тебе идти в овраг, сообрази, ведь ты уже в овраге»17; «Сиротой живу»18; «Поскорей бы конец»19.

На рубеже десятилетий взгляд Пришвина на природу зла (вспомним: «Надо знать время, когда зло является творчес­кой силой») усложнился. Человек системного ума и боль­шой любитель бинарных оппозиций, разбросанных по все­му Дневнику, Пришвин различал теперь два вида зла: «бес­сильное нетворческое мелкое повседневное зло» и «большое творческое зло вроде государственности»20.

В начале 30-х, по мнению Пришвина, произошло то, че­го никогда не было прежде в отношениях между художни­ком и властью за всю историю России со времен Пушкина.

«Весь наш писательский разлом и состоит в том, что при­нудительная сила государства распространилась теперь и на искусство, и на работников. До сих пор все художники бы­ли как бы вольноотпущенниками государства, и им предо­ставилось свободное самоопределение, иллюзия, по-види­мому, необходимая для художественного творчества. И, по­скольку государство теперь лишает его грамоты вольности, он является естественным врагом государства. Путь полити­ческого деятеля становится прямо противоположным пути художника, и требовать от художника политической дея­тельности и наоборот — от политика искусства — все равно что устроить заворот в кишках»21.

Одно государство вторглось на территорию другого и за­хватило его. Этого нападения не было ни в революцию, ни в Гражданскую войну, ни в 20-е годы, когда можно было смело дерзить наркому Семашке, писать полные достоин­ства письма Троцкому, говорить в лицо Каменеву о банди­тизме властей на местах («Помню, еще Каменев на мое до-


несение о повседневных преступлениях, ответил спокойно, что у них в правительстве все разумно и гуманно. «Кто же виноват?» — спросил я. — «Значит, народ такой», — ответил Каменев»22) и не бояться за последствия, но теперь все в од­ночасье переменилось, и писателя охватила чуть ли не пани­ка: «...они обогнали нас: они узнали какой-то секрет, рас­крывающий им тайный замысел всякого художника. Теперь больше не укрыться. Раньше не смели, но пятилетка им по­могла, осмелились — и перешли черту. Теперь храм искусст­ва подорван пироксилиновыми шашками, и это больше не храм, а груда камней. Но мы, художники, как птицы, вьем­ся на том месте, где был крест, и все пытаемся сесть...»23

Нет больше этого креста*, и отныне место писателя, судьба его растворится в чану (улье) того нового государства, о котором Пришвин писал в пору его образования: «Со­здается пчелиное государство, в котором любовь, материн­ство и т. п. питомники индивидуальности мешают коммуни­стическому труду. Стоит только стать на эту точку зрения, и тогда все эти «изуверства» партии становятся целесообраз­ными необходимыми действиями»24. Казалось бы, отсюда один, последний шаг до написания антиутопии в замятинском, а то и оруэлловском духе. Но, будучи человеком исто­рического мышления, человеком вертикали, Пришвин исхо­дил из того, что на пустом месте ничто не возникает, и вгля­дывался не только в вершки, но и в корешки. Может быть, поэтому его взгляд на вещи был гораздо глубже и зорче ис­торических воззрений многих его современников, и проис­ходившее в стране вызывало у жителя бывшей Вифанской, а ныне Комсомольской улицы бывшего Сергиева Посада, а ныне Загорска не только ужас, протест и возмущение, но и горькое ощущение закономерности и неотвратимости.

Безликое, пчелиное государство было ответом на вызов со стороны анархизма, разрушившего государство прежнее,

* Символ разрушенного креста и образовавшейся на его месте пус­тоты был для Пришвина очень важен: «Птицы прилетели к тому месту, где был храм, чтобы рассесться в высоте под куполом. Но в высоте не было точки опоры: храм весь сверху донизу рассыпался. Так, наверное, и люди приходили, которые тут молились, и теперь, как птицы, не ви­дя опоры, не могли молиться. Некуда было сесть, и птицы с криком по­летели куда-то. Из людей многие были такие, что даже облегченно вздохнули: значит, Бога, действительно нет, раз он допустил разруше­ние храма. Другие пошли смущенные и озлобленные, и только очень немногие приняли разрушение храма к самому сердцу, понимая, как же трудно будет теперь держаться Бога без храма: ведь это почти то же са­мое, что птице держаться в воздухе без надежды присесть и отдохнуть на кресте» (Пришвин М. М. Дневник 1931-1932 гг. С. 160).


и потому взгляд писателя постоянно обращался в про­шлое — собственное и в прошлое русской литературы. При­швин смотрел на все события в их исторической ретро- и перспективе, и перед его глазами уже несколько десятиле­тий в России шла острейшая борьба за право на разрушение и за долг созидания, между государством и обществом, вой­на, которую объявленный аполитичным и далеким от обще­ственной жизни Берендей читал, словно звериные следы в зимнем лесу:

«Анархизм.

Один утвердил себя в творчестве, он мог бы жить в сво­бодном обществе, зачем ему государственная власть? И он называет себя анархистом (Толстой, Ибсен, Реклю).

Другой, как наш русский крестьянин, устроил себя в сво­ем доме, в деревне, знает одну версту течения своей реки, и все, что приходит к нему от всего государства, — все это зло ему. Он анархист. Третий вышел на волю и свои удачи, свои достижения считает мерилом жизни, — тоже анархист?

Из всех этих элементов сложилась наша государственная власть, она знает, что все анархисты, все сволочи, и лично­стей не признает. Она безлична и отвлеченна, потому что исходит отличников, стертых трением друг о друга на пути к власти. Так возникает «колхоз» (садок анархистов)»25.

Запись эта примечательна тем, что здесь Пришвину, ка­жется, удалось нащупать больной нерв русской истории — проследить разорванную связь между прошлым и настоя­щим, увидеть генезис современного ему государства, когда эпоха крайнего индивидуализма сменялась эпохой столь же крайней безликости, и размах этого маятника от крайно­сти к крайности был по-русски велик и разрушителен.

Новое государство было ново тем, что восстало против природы вещей, однако истоки этого мятежа Пришвин ви­дел теперь не в изжившем себя конфликте между природой и культурой, а в извечном столкновении мужского и жен­ского начала:

«Характерно, что теперь при победе мужского начала, «идеи», «дела» с особенной ненавистью революция устреми­лась в дело разрушения женственного мира, любви, мате­ринства.

Революция наша как-то без посредства теорий нащупала в этом женственном мире истоки различимости людей меж­ду собой и вместе с тем, конечно, и собственности, и талан­та. Революция создает женщину колхоза, которая отличает­ся от рабочего-мужчины только тем, что имеет свободных четыре месяца: два перед родами и два после родов. И нет


никакого сомнения в том, что в дальнейшем рационализа­ция половых отношений доберется до полного регулирова­ния процесса зачатия и рождения рабочего человека, как это происходит у пчел»26.

«Говорят, однако, будто европейцы сговорились не тро­гать нас и дать возможность продолжить свой опыт для при­мера социалистам всего мира*. Допустим же, что мы так и будем долго-долго с ворчанием и злобой идти по генераль­ной линии; так мало-помалу мы, все ворчуны, перемрем и вырастут настоящие пролетарии, у которых будет новое про­тив нас чувство... Это, конечно, матери воспитывали у нас чувство собственности, которое и было краеугольным кам­нем всей общественности; с утратой матери новый человек трансформирует это чувство в иное: это будет чувство гене­ральной линии руководящей партии, из которого будет вы­текать следствие — способность к неслыханному для нас ра­бочему повиновению — и которое, как прямое следствие из первого, — неслыханная, безропотная рабочеспособность. В зачаточном состоянии мы и сейчас можем наблюдать прояв­ление этих чувств, именно это и входит в состав той веры, которая окрашивала слова и поступки пролетарских деяте­лей»27; (...) «Новый рабочий) уже не может ускользнуть от хозяина, как раньше, — в сокровенную личную жизнь под прикрытием хорошего исполнения хозяйского дела. Теперь он весь на виду, как бы просвечен рентгеновскими луча­ми»28; «В нашем большевистском социализме не то страш­но, что голодно и дают делать не свое дело, а что нет чело­веку сокровенного мира, куда он может уходить, сделав то, что требуется обществом. На этом попадались те усердные старатели из интеллигенции, истинные «попутчики», кото-

* К этой мысли Пришвин возвращался не раз, и она странным об­разом подпитывала его симпатию к советскому патриотизму и стала за­логом будущего вхождения в большевистский колхоз со своим путиком: «Мы, славяне, для Европы не больше как кролики, которым они для опыта привили свое бешенство, и наблюдают теперь болезнь, и готовят фашизм, чтобы обрушиться на нас, в случае если болезнь станет опас­ной. Впрочем, рассчитывают больше на действие самой болезни, что мы погибнем, как кролики от привитого бешенства.

 

Когда входишь в мировую политику и в свете большевизма расце­ниваешь все эти робкие и лживые попытки разоружения и открывают­ся перспективы на хищнический расхват нашей страны, то без колеба­ния становишься на сторону большевиков. Но когда оглянешься на внутреннюю сторону дела нашего, на те достижения социалистическо­го строительства, которые свидетельствуют об изменении отношений людей между собой в лучшую сторону, то видишь громадное ухудше­ние в сравнении с отношениями людей в буржуазных странах» (При­швин М. М. Дневник 1930 года. С. 174).

А. Варламов


рые легкомысленно пользовались давно пережитым (1нрзб) тех рабов, которые в прежнее время выслуживались и полу­чали грамоту вольности. Они того не разумели, что против того темного времени рабства социализм далеко ушел впе­ред и обладает какой-то малопонятной способностью видеть раба насквозь.

Попутчики этого не учли и, после того как отдали свои силы, были просвечены и грамоту вольности не получили»29.

Окружавший Пришвина мир все более напоминал секту, замороченный клубок щетининских рабов, но двадцать лет спустя увиденное писателем в небольших размерах в начале века разрослось, выплеснулось за край малого чана и охва­тило всю страну. Сектантский эксперимент удался и снова манил броситься в чан. Но теперь Пришвин точно знал про­тивоядие и призывал в свидетели и союзники консерватора и ярого антагониста всех декадентов и модернистов вместе взятых: «К. Леонтьев: «Только создание для себя и по-свое­му может послужить и другим».

Вот образец прежнего мироощущения!»30

Только вот какая штука: хоть Пришвин и считал консер­вативное мироощущение единственно верным и в душе все больше к нему склонялся, он хорошо понимал и другое: прежнее никогда не вернется, прошлое исторически проиг­рало («К. Леонтьев — смелая, героическая личность, но... можно было предвидеть и сам он предвидел, что из всего его дела выйдет лишь жест»)31, а людям предстоит жить в новом мире. «Раньше (эпоха нэпа: «Кащеева цепь») мне казалось, что из прошлого должно отобраться достойное и на нем вы­расти новая Россия. Теперь прошлое просто прошло, и но­вая страна уже родилась и растет»32, и отныне он стал вгля­дываться не столько в минувшее, сколько в грядущее. К ок­ружающему его, окончательно устоявшемуся порядку ве­щей, который в обозримом будущем на его веку не мог сде­латься лучше, нужно было приспосабливаться, оставив на­дежды на иную жизнь за зеленой дверью, и приспосаблива­ние в пришвинской системе ценностей нельзя назвать кон­формизмом, потому что никакого смысла в сопротивлении писатель не видел и довольно резко отозвался об одном из своих знакомых, тайном «нон-конформисте»:

«Б. (по всей вероятности, загорский художник Бострем. — А. В.), в сущности, стоит на старой психологии раба, конеч­но утонченнейшего: он очень искусно закрывается работой, притом без всякой затраты своей личности: это не выслуга.


Конечно, он в постоянной тревоге, чтобы его не просвети­ли, и в этой тревоге заключается трата себя, расход: легко дойти до мании преследования, тут весь расчет в отсрочке с надеждой, что когда-нибудь кончится "господство зла"»33.

Для человека с искренним либеральным рассудком во­проса «что делать?» не было и путь был предельно ясен — уходить в глухую оппозицию, все остальное неприемлемо и подлежит осуждению — но что было делать державнику Ми­хаилу Пришвину, когда государство все меньше походило на его представление о том, каким оно должно быть, а делалось идеологизированным и устраивало погромы («Когда бьют без разбора правых и виноватых, и вообще всякие меры и даже закон, совершенно пренебрегающий человеческой личностью, носят характер погрома. Ужас погрома — это ги­бель «ни за что ни про что»34).

Какой выстраданной метафорой прозвучала одна из его записей 1932 года: «Тысячу лет и больше пересыхало боло­то, но почему же именно пересохло при мне?»35

Но коль скоро досталось, раз пересохло, надо было при­нимать вызов и жить, выбрав путь не обличения, но утверж­дения: «Я спасаюсь иначе. Мне хочется добраться до таких ценностей, которые стоят вне фашизма и коммунизма, с вы­соты этих ценностей, из которых складывается творческая жизнь, я стараюсь разглядеть путь коммунизма и, где толь­ко возможно, указать на творчество, потому что если даже коммунизм есть организация зла, то есть же где-то, навер­но, в этом зле приток к добру: непременно же в процессе творчества зло переходит в добро»36.

«...Мне думается, что еще можно отстаивать свою пози­цию, которая состоит в том, чтобы личным примером в де­ле осуществлять то добро, которое обещают на словах»37.

Но вот что интересно и по-пришвински парадоксально. Ладно бы Пришвин, все понимая и исходя из того, что пле­тью обух не перешибешь, под давлением обстоятельств вы­шел из «Перевала», сделал вид, что раскаялся перед рабоче-крестьянской властью за свои эстетические убеждения и связь с попутчиками, да и затаился б в лесной избушке, где его, авось, не достанут и рентгеном не просветят и принял­ся творить сказки или писать в стол. Все это было бы легко объяснимо и логично, но на деле выходило сложнее: «Если бы юноши из «На посту» отказались бы от некоторых своих приемов убеждения, я сейчас был бы ближе к их организа­ции, чем к «Перевалу», — записал Пришвин в Дневнике од-


новременно с выходом из «Перевала», — потому что из двух дам мне ближе теперь «Необходимость» с ее реализмом, чем «Свобода» с ее иллюзией и романтикой»38.

Повинуясь необходимости выживать, в конце 1930 года, сразу по выходе из «Перевала», Пришвин обратился в близ­кое к РАППу издательство «Молодая гвардия» с просьбой принять его «на службу как литератора, подобно тому как служат художники, архитекторы и т. п. с определенным воз­награждением».

«Мною избрана «Молодая гвардия» вследствие того, что я, как старый мастер, хочу посвятить себя в дальнейшем ис­ключительно трудной литературе для детей и юношества»39.

О том, что из этого вышло, замечательно написал А. С. При­швин. Его обширные мемуары, на которые я уже не раз ссы­лался, были опубликованы в журнале «Дальний Восток», а затем в «отредактированном» виде входили в избранные из­дания его прозы, и эти, впоследствии изъятые фрагменты я возьму в скобки, чтобы показать читателю, как любили на­ши редакторы причесывать текст и... Пришвина.

«Как-то раз, по-моему, это было осенью 1929 года (види­мо, мемуарист на год ошибается. — А. В.), Михаил Михай­лович пригласил Леву и меня на заседание редакционного совета издательства «Молодая гвардия», которое находилось тогда в Черкасском переулке. На этом заседании должен был обсуждаться его отчет об ударничестве в литературе. Де­ло в том, что Михаил Михайлович объявил издательству «Молодая гвардия», что он отказывается от гонорара, а про­сто согласен получать по пятьсот рублей в месяц, а все на­писанное им будет давать издательству безвозмездно.

[— А что, Алексей Толстой может быть ударником, а я нет? — говорил тогда Михаил Михайлович. — Чем я хуже Алексея Толстого? Вот пойдемте на заседание редакционно­го совета, и вы посмотрите, как я очарую этих очень прият­ных, на мой взгляд, молодых людей.]

Поехали в издательство. Ехали гремящим трамваем, ко­торый почему-то часто останавливался. Дядя Миша нервни­чал, хотя поводов для этого не было никаких.

— Пойдемте пешком, — предложил он. — А то этот трам­вай...

Идти было недалеко. Мы соскочили с трамвая и быстро зашагали вперед. Дядя Миша [жадно] курил.

Пришли в издательство. В небольшой комнате густо на­билось народа. Все сидели какие-то пожилые дамы. Особен-


но мне запомнилась одна: на ней было желтое платье, а в руках никогда мной не виданный лорнет. Дядя Миша осмо­трел зал и сказал несколько вступительных слов, смысл ко­торых сводился к тому, что вот он недавно закончил рас­сказ, который сейчас и прочтет, потому что отчет писате­ля _ это, в первую очередь, рассказ о том, что он сделал как писатель, вот это и надо обсуждать.

Затем Михаил Михайлович начат читать только что за­конченный рассказ «Полярный роман». Читал он, как все­гда, мастерски. Как песню. Рассказ Михаил Михайлович прочел часа за полтора, затем замолчал, захлопнул папку и поднял глаза, чтобы проверить, какое впечатление произвел рассказ на собравшихся.

Но зал молчал. Потом откуда-то из последних рядов по­полз вверх плакатик, на котором было [крупно] написано: «А взято уже 6000 рублей!» Это подняла его та самая дама в ярко-желтом платье.

И снова тишина.

— Кто желает слова? — снова спросил председательствующий. — Я думаю, что рассказ Михаила Пришвина пред­ставляет определенный интерес и вызовет оживленные
прения.

Молчание. Только дамы шушукаются между собой.

— Так кто желает слова? — снова спросил председатель­ствующий.

Снова молчание, которое становилось просто неудоб­ным. Потом раздался голос:

— Дайте мне, я скажу несколько слов...

Это произнес, поднимаясь, высокий, мешковато сложен­ный мужчина с огромными, постоянно двигающимися рука­ми. Он начал свою речь вкрадчивым, ласкающим голосом:

—Дорогой Михаил Михайлович!..

—Кто это? — тихо шепнул я на ухо Леве.

—Ося Брик, — ответил Лева. [— У него есть отчество, но
его никто не знает, все говорят: Ося да Ося.]

—Дорогой Михаил Михайлович! Мы все знаем вас как
непревзойденного мастера короткого рассказа. Вы велико­лепно строите сюжет, у вас все как будто вытекает одно из
другого. Вот и сейчас вы представили на наш суд свой рас­
сказ «Полярный роман». Рассказ написан превосходно, все
детали очерчены выпукло, как бы просвечивают. Словом, все
великолепно. Эту лисицу полярную мы видим, как живую.
Но... — он сделал многозначительную паузу. Обвел глазами
собравшихся и продолжал: — Но нет в вашем рассказе того,
как это называется... Да, да, духа, советского духа... Вы не


улыбайтесь, пожалуйста... Вот, к примеру, вы пишете о воро­не, а у вас не чувствуется, что это наша, советская ворона...

—Как, как? — вскричал Михаил Михайлович. — Совет­ская ворона?

—Да, да! — продолжал настаивать Брик. — Именно не
чувствуется.

Конечно, сердцу не прикажешь... Вот так... Вот и все, что я хотел сказать...

[По мере того как говорили другие ораторы, Михаил Ми­хайлович все больше и больше наливался краской. Он начал понимать, что происходит: это была во всех деталях проду­манная, тщательно взвешенная травля писателя.] Руки Ми­хаила Михайловича лихорадочно шарили по столу, собирая листки рукописи. Наконец он встал и попросил слова.

—Это все, конечно, шутки шутили. Я не могу поверить...

—Какие шутки, Михаил Михайлович? Нам не до шуток.
Ведь взято уже шесть тысяч рублей...

—Ах так! — воскликнул Михаил Михайлович. — Ах так!
Тогда я должен вам заявить со всей ответственностью: для
меня ворона всегда и есть ворона. И точка! Ваши деньги я
вам возвращаю, договор — к черту, и чтобы моя нога хоть
раз переступила через этот порог... Нет уж, увольте...

Мы шли по улице удрученные. Лева спросил:

—А он рапповец?

—Ты о ком?

—Да этот, Брик.

—Наверное... —Дядя Миша опять замолчал, потом вос­кликнул с каким-то облегчением: — Черте что выдумали!
[Че-пу-ха!.. Пошли в ресторан обедать]»40.

Любопытно, что этот гипотетический и даже фантастиче­ский, совершенно невероятный, казалось бы, сюжет «При­швин в РАППе» писатель неоднократно проигрывал и в го­лове, и наяву, покуда Ассоциацию пролетарских писателей не разогнали в апреле 1932 года постановлением ЦК партии «О перестройке литературно-художественных организаций» и решением об объединении всех писателей, поддерживаю­щих платформу советской власти, в один союз.

Всего за несколько месяцев до исторического манифеста Пришвин записал в Дневнике: «Вот, положим, я дикий пи­сатель (попутчиком никогда не был) и кое-что пишу полез­ное, но допустим, что я принят в РАПП. Вначале я ничего не буду писать, я буду привыкать, и когда освоюсь с пред­метами в «перестройке», то буду летать по-прежнему»41.

Или: «Если бы я, например, пришел в РАПП, повинил­ся и сказал, что все свое пересмотрел, раскаялся и готов ра-


ботать только на РАПП, то меня бы в клочки разорвали (...) Причина этому та, что весь РАПП держится войной и суще­ствует врагом»42.

Есть и такая запись, где шутовство меняется с очень серь­езными для Пришвина понятиями и где предсказывается его отдаленное будущее:

«Вот дадут в Москве комнату, пойду я к вождям РАППа и всякого рода МАППа и прямо раскрою тайники их души, вникну в те тайники их тайных желаний, из которых потом что-нибудь хорошее, новое сложится. Я искренно отрешусь от себя, выброшу весь балласт свой, чтобы подняться до них и почувствовать ту великую сущность, ради которой те­перь родной сын колет своего родного отца. Я переживу там, в Москве, эту тему жизни, столь непонятную и стран­ную всему христианскому и дохристианскому, всему куль­турному миру...»43

Конечно, это были умозрительные рассуждения, но вряд ли они возникли на пустом месте, и вот любопытный факт: судя по воспоминаниям Н. Реформатской (жены известного ученого-языковеда А. А. Реформатского, чей учебник «Вве­дение в языкознание» зачитан до дыр поколениями филоло­гов), с которой Пришвин был знаком с 1930 года, 16 апре­ля 1932 года, то есть в день, когда открылось второе (и по­следнее) производственное совещание поэтов РАППа, При­швин на нем присутствовал и в перерыве был замечен ме­муаристкой «одиноко вышагивающим по узкому фойе»44. Когда же Реформатская удивилась, что он «не на охоте — са­мая пора, ток, тяга, Михаил Михайлович мимикой и жестом пояснил, дескать, и тут важно быть»45.

Свидетельствовали ли эти раздумья и явление Пришвина на пролетарское собрание о том, что он готовился вступить в Российскую ассоциацию пролетарских писателей? Судить об этом мы не можем, но известно: постановление ЦК о ликвидации РАППа, последовавшее через неделю после этого «производственного совещания», было настолько не­ожиданным, что застало многих колеблющихся и готовых примкнуть к радикальному большинству врасплох, и позд­нее Пришвин не случайно и не без волнения отзывался о памятном для всей литературной России событии:

«Скрытый враг постоянно отстраняет меня от успеха и признания в данном отрезке времени, но когда этот отрезок проходит и наступает другой, то мне начинает казаться, что тот скрытый враг на самом деле был мудрым другом моим и охранял меня от успеха на том отрезке времени. Так вот один поэт напечатал в «Известиях» поэму «Мой путь в


РАПП», а на другой день эти же «Известия» напечатали рас­поряжение правительства о роспуске РАППа»46.

Один поэт — Владимир Луговской.

А когда рухнул РАПП и «наконец-то сломалась эта чека мысли и любви» (сказано за пятнадцать лет до Оруэлла с его Министерством любви! — А. В.), освобождение писателей из плена Пришвин сравнил с освобождением крестьян от кре­постной зависимости без земли:

«Свобода признана, а пахать негде, и ничего не напи­шешь при этой свободе»47.

«Задача писателя теперь такая, чтобы стоять для всей ви­димости на советской позиции, в то же время не расходить­ся с собой и не заключать компромиссы с мерзавцами»48.

Эти слова многое объясняют в творческом поведении Михаила Пришвина: «...У меня есть общие корни с револю­цией, я понимаю всю шпану, потому что я сам был шпа­ной... И я потому смотрю на их движение по меньшей мере снисходительно... Иногда мне даже кажется, что, по сущест­ву, бояться мне нечего и если бы пришлось в открытую биться за революцию, то враги бы мои отступили»49.

Но ни самоуверенности, ни самоуспокоения в душе не было ни до, ни в первые месяцы после разгона РАППа, со­стояние его было очень неуверенное, жизнь казалась мучи­тельна, тяжела, зло включалось в художественный мир, вхо­дило в творчество, и душа этому противилась:

«Я теперь живо представляю себе состояние духа Л. Тол­стого, когда он желал, чтобы его тоже вместе с другими му­чениками отправили в тюрьму или на каторгу. И мне теперь тоже жизнь в ссылке, где-нибудь на Соловках, начинает ме­рещиться как нечто лучшее. Я накануне решения бежать из литературы в какой-нибудь картофельный трест или же про­ситься у военного начальства за границу»50.

Глава XXII ПОБЕДИТЕЛЬ

Однако вместо побега в картофельный трест, сдачи профбилета и приобретения патента на кустарные работы, вместо отъезда за границу, наконец, в 1931 году Пришвин совершил две поездки по стране. Одну — в Свердловск, другую — на Дальний Восток. Первая почти никак не ото­бражена в его творчестве («Я так оглушен окаянной жизнью Свердловска, что потерял способность отдавать себе в ви­денном отчет»1; «Та чудовищная пропасть, которую почув-


ствовал я на Урале между собой и рабочими, была не в су­ществе человеческом, а в преданности моей художественно-словесному делу, рабочим теперь совершенно не нужно­му»2), а благодаря второй он создал свой шедевр «Жень­шень», который принес писателю мировую славу. Но создал не сразу, первые работы, посвященные «Даурии», большо­го успеха не имели и с трудом увидали свет, не то что «Ко­рень жизни»...





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 233 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.017 с)...