Главная Случайная страница Контакты | Мы поможем в написании вашей работы! | ||
|
Византия — средневековая империя, исчезнувшая с политической карты Европы в середине XV в., — принадлежит к тем типам культуры, что вызваны к жизни прежде всего причинами духовного порядка. Этими причинами были религия Богочеловека и идея «воли царей». Византия была создана в IV в. усилиями первых христианских правителей на востоке Римской империи, и ее культура представляла собой синтез принципов хри-
стианства и языческого эллинизма. Новый Рим бросал вызов умирающему старому Риму. Он демонстрировал решимость отстоять величие «земного града». За пять с небольшим лет на месте прежней столицы — города Византии — была возведена несокрушимая громада — крепость, названная именем императора Константина Великого (330). Двести лет спустя она была увенчана базиликой Св. Софии-Премудрости (532—537), олицетворявшей сам космос — порядок, за пределами которого может быть только варварство, хаос и беззаконие.
Константинополь, представлявшийся незыблемым храмом среди смятения переселяющихся народов, укреплялся ощущением своей исключительности. Но, хотя ему было суждено погибнуть даже не единожды, а дважды — сначала под натиском посланников первого Рима — крестоносцев (1204), — а затем, после краткого возрождения, уже окончательно под ударами турок-мусульман, — гибель не означала культурного уничтожения империи. Напротив, падение Константинополя (1453) принесло ей статус цивилизации, наделенной символическим и, следовательно, более прочным существованием: неслучайно ее конец был не менее, а может быть, и более интересен, чем начало. Два столетия стремительного умирания экономики и хозяйства ознаменовались культурным подъемом невероятной силы, известным под именем Палеологовского Ренессанса, и неотделимым от него явлением исихазма, давшего гениального Феофана Грека и его русского ученика прп. Андрея (Рублева). Но теперь уже Запад, без остатка захваченный новым образом человека и возрождаемый мыслью о его безграничных возможностях, не услышал исихаст-ского — не светского, а духовного — послания о преображении человека.
Византии, которая только после своего исчезновения получит это имя от итальянских гуманистов, отныне суждено будет стать олицетворением не католического — вселенского, — а греческого ортодоксального (православного) вероучения, еще долго непонятного остальному миру. Диалог церквей наладится только к XX в., когда уже не существующий на карте Константинополь, давно уступивший свои географические координаты Стамбулу, вернет себе значение крупнейшего центра восточного христианства усилиями архиепископов нового Рима — патриархов Константинопольских.
Отличительной чертой Византии было то, что она принципиально отказывалась противопоставлять власть духовную и государственную, брала их в исходном единстве.
78
5. Культура во времени
Культура Византии
79
Поскольку причины, создавшие Византию, были не природными (вызванными естественным развитием этносов), а скорее метафизическими, волюнтативными1, взаимная обусловленность государства и церкви, действительно, составляла ключевой момент византийской культуры. Однако и языковой фактор сыграл в ней немаловажную роль, ибо в своем этническом составе Византия была наследницей не столько Рима, сколько Греции2 и сохраняла все привычки эллинов — отчаянных спорщиков, диалектиков и философов, привыкших воспринимать любую данность через призму размышления. Но размышление это было уже другим по сравнению с классической эпохой Сократа и Платона. Начиная с эллинизма (IV—II вв. до н. э.) стихией греческой философии стала не безусловная открытость мысли, а благочестивое преклонение перед ней. Позднее, у неоплатоников (III—VI вв.), созерцание идей (Шеопа) уже понималась как богослужение, теургия, или, точнее, литургия — общественное служение, возглавить которое поручено философу — «иерею целого мира», по выражению Прокла3. К тому времени греки были знакомы не только с фигурой божественного царя Александра — то есть с идеей обожествления человека, — но и с неизвестными классической эпохе астральными культами, например финикийской Астарты или сирийского «Непобедимого Солнца» (8о11гдасй18), — где сила и могущество божества проявляются в его отдаленности, недоступности и потусторонности4. С одной стороны, дуализм астрального и земного, развитие понятия трансцендентного бога и ощущение невозможности влиять на свою судьбу говорили о том, что мир принял враждебный человеку облик. С другой стороны, традиции греческих мистерий с их умением видеть божественное в близком, стремлением породниться с ним (ср. «гносис»), ко II в. трансформировались в открытую для каждого человека возможность мистического слияния с божеством, что нашло свое выражение в христианском таинстве евхаристии.
Традиционный прагматизм религии римлян и их привычка управлять своей судьбой не могли стать помехой для этого противоречивого движения — напротив, по мнению некоторых авторов, римское завоевание, спасительное для греков, пребывавших в состоянии политической неразберихи после распада империи Александра, не только эллинизировало сам Рим, но и позволило грекам взять своеобразный реванш за утраченную свободу. Они отплатили римлянам тем, что уже ко во II в., по выражению Арнольда Тойнби, «прибрали к рукам Римскую империю»5, эллинизировав ее к этому времени уже окончательно.
Именно греки, а не римляне превратили противоречия поздней Античности в основание новой, нарождающейся византийской культуры. Стремление окружать императора божественным культом и от его имени внушать народам единодушие было важнейшим основанием для превращения христианства в официальную религию империи.
Становление византийской цивилизации предварялось мерами по установлению союза государства и церкви. Первым шагом к сближению стал Миланский эдикт (313), узаконивший свободное вероисповедание для христиан, следующим — созыв Вселенского собора христианской церкви, известного как Первый Ни-кейский собор (325).
Четвертое столетие стало настоящим триумфом александрийского богословия, предопределившего не только судьбу христианского Предания (исторические пути европейского мира), но и состав Священного Писания. Итогом спора иерархов Александрийской церкви — пресвитера Ария (256—336), с одной стороны, и папы Александра и его сподвижника Афанасия (ок. 295—373) — с другой, стало ортодоксальное учение о Св. Троице, которое, несмотря на арианские симпатии, был вынужден одобрить сам император Константин I. Учение, отлитое в чеканные формулы Ни-кео-Цареградского Символа веры, отвергало концепцию Ария о тварной, то есть не со-вечной Творцу, природе Христа. Оно требовало от человека подражания не тому Христу, который, будучи рожден как человек, победоносно преодолел свою человеческую природу и стал равным Богу благодаря полному совпадению своей свободной воли с волей Отца, а тому Богочеловеку, который был изначально равен в своей божественности Отцу и воспринял человеческую природу, чтобы искупить мир от греха. Иными словами, учение требовало от человека подражать Христу — предвечному Богу, Логосу «одного существа с Отцом, которым все сотворено».
Христианская ортодоксия не ставила пределов человеку, а напротив, с такой же неоспоримостью демонстрировала проблематичность и неокончательность человеческой природы, с какой это показывает сама природа человека — слово, речь, способность поступка. Эти аристотелевские интуиции легли в основу богословия Каппадокийской школы (учений Василия Великого, епископа Кесарии Каппадокийской (329—379), Григория Богослова, епископа Константинопольского (329—389), и Григория, епископа Нисского (ок. 335 — ок. 394)). Превзойти античное наследие, чтобы соответствовать новой ортодоксии, стремились и
80
5. Культура во времени
Культура Византии
81
другие богословские школы, желавшие показать человека свободным до такой степени, что не ограничивали его даже в так называемом телесном составе. Епископ Палестинской Кесарии Ев-севий (ок. 260—339) видел доказательство божественности Христа в том, что он, Бог, выбрал себе живое человеческое тело (иначе в своей земной жизни он был бы фантомом) и преобразил его, вознесясь в нем на небеса. Он телесно победил смерть — так святой, зная мощь своего тела, ожидает нетленности и целительного воздействия от своих мощей.
Ранние века византийской истории были тем редким случаем, когда культура, пусть ненадолго, встает с человеком вровень и не навязывает чуждых ему определений, а дает возможность раскрыть то, что присуще ему по природе. Стараясь соответствовать Благой вести, она понимала христианство не через внутренние состояния людей, уверенных в своей приверженности вере Христовой, а через весь преображенный Им мир — природу и общество, космос и соответствующее новому порядку государство. Для этой культуры христианство было, по преимуществу, живым и продолжающимся действием — подвижничеством святых, чья практика легла в основу опыта аскезы и монашества; деянием круглосуточного общения с Богом в литургии, составленной Василием Великим и (в другом чинопоследовании) архиепископом Константинопольским Иоанном Златоустом (347—407); и, наконец, политикой, но только с тем важным отличием, что совместная жизнь людей отныне направляется лишь одним законом — голосом совести и обязанностью любви.
Желание первых императоров «превратить государство в церковь»6, однако, высветило проблематичные аспекты христианской теократии, и прежде всего возможность настоящего, а не воображаемого примирения божественного и человеческого. Природа демонстрировала строителям ту самую неуступчивость, какая отличает всякое божественное предприятие. Реакцией священства на нее стало решение о четком разграничении сфер деятельности церкви и государства, которое — в ответ властным притязаниям монархов, вдохновляемым старыми, эллинистическими понятиями о царской власти, — впервые сформулировал Иоанн Златоуст: «Иные пределы власти императорской, иные — иерейства, одна ведает гражданские (риЪпса), другая — религиозные дела (касга); император получил власть распоряжаться делами земными и больше этой власти не имеет ничего, а престол священства утвержден на небесах, и иерею вверено устроять тамошние дела; императору вверены тела, а иерею — души»7. Но
приходится признать, что вплоть до эпохи Реформации ни одному мыслителю, включая Данте («Монархия», 1313), не удалось убедить монарха в благотворности этого принципа: Восток будет склоняться к так называемому «цезарепапизму» — положению, при котором император фактически возглавляет церковь, отводя патриарху подчиненное положение8; на латинском Западе возобладает «папоцезаризм».
Для обеспечения единства двух царств юристам было поручено выработать особую теорию «симфонии», или гармоничного согласия двух властей. К VI в., называемому эпохой Юстиниана I (правившего с 527 по 565), когда Византия достигла максимума могущества и влиятельности, «симфония» — благодаря внутренним и внешнеполитическим успехам империи — окончательно приняла вид политического предприятия и превратилась в символ державного величия, основанного на согласии народа и его правителей. Церковь же, по выражению А. Тойнби, сделалась «одним из подразделений средневекового Восточноримско-го государства»9 — монументом, служащим лишь напоминанием о настоящей гармонии. Знаки социального раскола не замедлили обнаружить себя. Ответом на притязания официальной власти стал расцвет противоположной крайности — юродства10, которое, демонстрируя полную зависимость человека не от социума и государства, а от Божьей воли, показало иллюзорность навязываемого политического единства.
Историки свидетельствуют: византийская культура лишена срединности. Однако проблема Византии была не в двух крайностях, а в бесконечном их умножении — в том, что распад продолжал действовать, в свою очередь, в каждом полюсе. Причина этого коренилась не в неумелой или бесчеловечной политике, а в нечеловеческой природе самого человека, его постоянном и упорном желании показать себя — как если бы без этого он не был уверен, что существует. В религии Богочеловека он нашел оптимальный выход своей энергии. Но и христианство, по мере того как оно приобретало культурные формы, старалось не упустить его в этом образе11. Чтобы воплотиться в социальные и политические институции, не перестав, однако, оставаться самим собой — вестью о божественности каждого человека, — православному христианству требовалась другая опора, не та, на которой основана секуляризованная культура Нового времени. Оно инстинктивно отклоняло от себя то, что принято называть «трезвой оценкой человеческих возможностей», чтобы удержать рядом божественное и человеческое. Поэтому Византия, как бы стран-
82
5. Культура во времени
Культура Византии
83
но это ни показалось, сочла лучшим не смешивать божественное и мирское, держать перед человеком открытой возможность превзойти самого себя. Перспектива личной святости, стоящая перед взором каждого византийца, была не менее, а может быть, более весома, чем авторитет царской власти, именно потому, что мыслилась в их действительном, а не искаженном политикой единстве12.
Примером служит история иконопочитания, свидетельствующая о том, что люди, принимая «симфонию» как бесспорный знак небесных полномочий земного царя, в определенный момент потребовали от церкви и монашества восстановить свой авторитет перед светской властью. Чтобы оценить всю трудность этого задания, нужно вспомнить, что термин «икона» (от греч. е1коп — образ) в такой же мере относился к области искусства, или эстетики, в какой и к политической сфере. Иконой был, собственно, сам византийский император, представляющий божество на земле на правах Его образа, или знака, чтобы в этом качестве вести людей к Богу. Но, поскольку в своем понимании власти Византия была преемницей Древнего Рима, где власть (аисгопгак) имела муниципальный, избирательный характер, а императорская, военная власть (ппрегшт) формально контролировалась сенатом, человек, принимавший этот титул, накладывал на себя значительные ограничения, понимая, что может быть свергнут или даже убит. Обожествлялась не личность монарха — предметом почитания был его сан, или положение господнего местоблюстителя: неслучайно Иоанн Златоуст, который настаивал на реальном ограничении власти императора, в то же время требовал смертной казни для тех, кто узурпирует символические знаки его величия — пурпурный (порфирный) скама-рангий, плащ и сапожки13. Византийское облачение, потерявшее античный принцип свободной драпировки, превратилось в стилизованный треугольник из жесткой, украшенной каменьями золотой парчи, куда, как икона в оклад, помещалось тело монарха, что усиливало ощущение церемониального разрыва между саном и его носителем.
Но интуитивное ощущение того, что образ Божий требует своего осуществления не только от императора, но и от любого подданного империи, находило себе выход и вне строгих рамок политического и духовного церемониала. В те времена люди обладали большой свободой в трактовке священных образов; литургия и церковное искусство были далеки от канонов, привычных для современного христианина. Поэтому с упадком образо-
ванности люди все чаще трактовали образа как магические предметы, способные творить чудеса (как Тот, кого они изображают), забывая, что икона — не самостоятельное существо, а посредник между Богом и людьми, в равной степени взывающий к присутствию обеих сторон. Иконопочитателей начали обвинять в идолопоклонстве (божьими образами — напоминали противники — являются не картины, а люди, призванные к тому, «чтобы добродетели, о которых повествуется в писаниях, они изображали в самих себе»14), что заострило вопрос не только о догматической правомочности иконы, но и ее прагматике.
С воцарением Исаврийской династии императоры, озабоченные расширением политических контактов с иудеями и арабами-мусульманами (для которых существовал запрет на изображение Бога), запретили почитание христианских святынь; по их приказу множество изображений было выломано из стен, закрашено или снято. Причины и цели политики иконоборчества (730—787 и 830—843) историки оценивают по-разному. Несомненным было ее очистительное влияние на концепцию иконы: теперь ее целью стало изобразить дух в очищенном от вещественного, а следовательно, подлинном виде, непостижимом для чувства и открытом лишь уму. Именно в этот период, вопреки преследованиям, икона получила новое оправдание в трудах аскета Феодора Студита (759—826) и аристотелика Иоанна Дамаскина (ок. 675—750)15. Усилия ума и аскезы принесли обновление не только церкви, но и государству. После восстановления иконопочитания (843) — неизбежного ввиду неуничтожимое™ принципа «симфонии», на котором держалась власть, — обе стороны пережили, по словам прот. А. Шмемана, «внутреннее перерождение. Империя была и осталась "священной" — но раньше источником этой священности было древнее и абсолютное понимание государства, как отображения на земле Божественного "порядка", теперь им стало ощущение ее как "служительницы Христовой"»16. Но перерождение усилило движение распада, о котором говорилось выше. Броски от иконопочитания к иконоборчеству и обратно настолько раскачали общество, что единство перестало быть для него привлекательным даже в качестве идеала.
В девятом столетии христианский мир предпринял шаги, имевшие драматические последствия для Европы. Со времен Константиновской эпохи, «восходящей к инициативе первого христианского императора Рима, когда христианство в союзе с государственной властью давало бытию целых народов общеобязательную норму»17, «Спшйашгак», синоним «Европы», втягивала
84
5. Культура во времени
Культура Византии
85
в свою орбиту все новые и новые народы. Активизация миссионерской деятельности (именно тогда происходит христианизация славянских народов, важнейшую роль в которой играли создатели славянских азбук Константин (Кирилл, 827—869) и Мефодий (815—885)) все чаще подталкивала церковь к использованию чисто политических методов для решения своих задач. Все сильнее проступала двусмысленность христианского мира. В споре с папским престолом православную церковь интересовала уже не отвлеченно-догматическая сторона дела, а исход борьбы за сферы влияния. Заложник ситуации патриарх Фотий (ок. 820—891) — ученый и чиновник, из мирян поставленный на патриарший престол, — в споре о церковной юрисдикции над Болгарией и Южной Италией пошел на открытое противостояние и в 863 г. был отлучен от церкви папой Николаем I; ответом папе была патриаршая анафема. Взаимная непримиримость породила так называемую фотианскую схизму — раскол церквей, кратковременно преодоленный после низложения патриарха, но принципиально уже непреодолимый для церкви: с 1054 г. схизма — данность христианского мира.
Обеим сторонам теперь суждено было демонстрировать сильные и слабые стороны христианства. В XIII в., когда европейское общество вступило в новую эпоху, его новой реальностью стало немыслимое для раннего христианства различие светского и духовного, человеческого (гуманистического) и божественного. Пока еще невозможные друг без друга, эти части испытывали взаимную вражду при сближении и бессилие при попытках отдалиться. В Византии в пользу гуманизма работала непрерывающаяся античная традиция: в отличие от Запада, прошедшего через «темные века», христианство здесь почти не конфликтовало с античным наследием. Достаточно заметить, что в византийской литературе вплоть до комниновского периода церковное каноническое творчество (Романа Сладкопевца (ум. ок. 555), Андрея Критского (ок. 660—740) и др.) развивалось параллельно с греко-римским романом: сочинения вроде «Любовных писем» Ари-стенета, обычные в Юстиниановскую эпоху, смотрелись уже странным анахронизмом в XII в., когда появилась «Повесть об Исминии и Исмине» Евмафия Макремволита, но тем не менее еще создавались, так же как и буколики, эротические эпиграммы и другие внецерковные жанры.
С XI в. византийская мысль испытывала влияние рационализма, поставившего под сомнение безоговорочную веру в авторитет церкви и Писания. Различение веры и познания было требовани-
ем Михаила Пселла (1018 — ок. 1078 или 1096), руководителя Высшей философской школы в Константинополе, и его преемника в сане «консула философов» Иоанна Итала (2-я пол. XI в.). Их учения, платонические в своей основе, призывали человека увидеть мир таким, каким показывает его природа, и доверять высшим способностям души, которыми она его наделила. Монашеская среда встречно выдвинула Симеона Нового Богослова (949—1022), утверждавшего, что человеческое умение видеть вещи как они есть — заслуга отнюдь не рассудка или чувственного восприятия. Действительность дана человеку через зрение, которым он видит Бога и которое благодаря своей невосприимчивости к чувственной, изменчивой стороне вещей воспринимает самую суть мира.
Палеологовский Ренессанс (XIII—XV вв.) не сумел остановить общественного и культурного разобщения Византии. С одной стороны, он принес усиление итальянско-византийских контактов, итогом которых стала Флорентийская уния 1439 г., признававшая католическую догматику и главенство папы римского при сохранении православных обрядов. Но, подписанная главами восточных церквей, она была отвергнута большинством народа, который давно сочувствовал партиям студийского и афонского монашества. Крайним выражением византийского гуманизма стало не что иное, как язычество Плифона (Гемист Георг Плифон (ок. 1355—1452): до сих пор вызывает изумление, как этот человек, «в качестве церковного ученого отстаивавший в спорах с католиками на Флорентийском соборе строжайшее православие, с непостижимой, загадочной легкостью делает от этого православия шаг к отрицанию христианства как такового, минуя все стадии рационалистического еретичества»18). С другой стороны, явным полюсом мистического богословия был не менее дерзостный и вызывающий для православной церкви замысел исихазма. Исихией (пекусЫа означает «покой», «мир в душе») отшельники называли особое молитвенное состояние, когда человек, отрешившись от всего чувственного и рассудочного, восходит к созерцанию «блистающего света» — того самого, в каком Бог явил себя апостолам на горе Фавор во время Преображения. Эта молитвенная практика, разработанная синайскими пустынниками в IV—V вв., была перенята афонскими монахами и в 1351 г., после многолетней полемики между Вар-лаамом Калабрийским (1290—1348) и Григорием Паламой (1296—1359), признана церковью в качестве официальной доктрины. Помогло ли это государству, изнемогающему от внутрен-
86
5. Культура во времени
Культура западноевропейского Средневековья
87
них и внешних усобиц, теперь сказать уже трудно. Приближение Бога, обещанное человеку в личном усилии, поднимало дух одних, но не могло спасти от гибели других.
Обожение смертного — прощальный жест великой империи — было не только последней попыткой христианства не упустить человека в его божественной природе. Это был акт бесповоротного рассечения его состава на «внутреннее» и «внешнее» — без надежд на оправдание последнего. Кратковременно преодоленный европейским Ренессансом (XV—XVI вв.), этот разрыв образует новые и мало связанные друг с другом миры новоевропейской культуры — объективируемую реальность, открытую для научной дескрипции, и мир души, пугающий своей непостижимой сложностью.
Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 340 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!