Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Загадочен ли Печорин?



<отрывки>

Пишущие о «Герое нашего времени», о заглавной фигуре романа, на этот вопрос отвечают по-разному и вкладывают в него разный смысл. Как бы то ни было, проблема загадочности Печорина существует и привлекает внимание исследователей. Однако загадочность если и констатируется, то специально не рассматривается. А такого рассмотрения она заслуживает.

Печорина постигнуть нелегко, очень нелегко; всякий мало-мальски думающий читатель сталкивается с этой трудностью непосредственно, в процессе чтения. Чем далее мы углубляем­ся в роман, тем более возрастает искус «странности» героя, за­ставляющий настойчиво искать ее объяснение. Масштабы лич­ности Печорина столь разительно не совпадают с масштабом и характером его действий, гнетущая его скука приобретает столь необычные размеры, что нам просто необходимо знать: откуда это? отчего? Между тем автор словно уклоняется от удовлетворения им же возбуждаемого интереса — от выявле­ния связи следствий и причин. Читатель то и дело наталкива­ется на умолчания, на неясности и недоговоренности. Как тут не подумать о намеренно создаваемой загадке, более того, о желании автора непременно ввести загадку в фокус читатель­ского восприятия... Правда, судят о романе и по-иному.

Не раз предлагалось четкое, твердое истолкование изобра­жаемого — истолкование, не оставляющее, собственно, места для загадок, Суть его такова: на мелкие, мелочно-жестокие за­теи и вечную скуку Печорин «обречен» — временем, обстоя­тельствами, «косной средой»; в романе «во весь рост» постав­лена «идея детерминированности судьбы и личности человека


общественными условиями» *. Иногда добавляют: Печорин ис­кал, но не нашел для себя «большой цели», «широкой деятель­ности», почему ситуацию «обреченности» переживает он осо­бенно остро. Социальные факторы в этих суждениях получают значение роковой силы, безусловно предопределяющей и пове­дение, и жизнеощущение героя.

Лермонтов дал своему роману формулировочное, обобщаю­щее название, что, казалось бы, позволяет возвести литератур­ный образ к наиболее общим закономерностям названной эпо­хи. Из этих предпосылок и возник тезис о детерминированной безысходности, историческая содержательность которого — вне сомнений. Но формулировочное название — все-таки на­звание романа, а не документального очерка, не книги воспо­минаний; оно предполагает и даже предвещает индивидуаль­ное художественное открытие. Оно не повод для прямых исторических аналогий, а знак истины, добытой художником. Идею «человека обреченного» нетрудно подкрепить ссылками на свидетельства современников, мемуарные источники и т. п., но ее трудно согласовать с образной логикой произведения, с его текстом. Не нужно быть особо проницательным, чтобы за­метить отсутствие в изображаемых событиях более или менее явных признаков детерминирующего фактора, а равно отсут­ствие примет внешне обусловленной обреченности героя. Печо­рин сам себя сознает фатальным орудием зла (играет «роль то­пора в руках судьбы»), но это, конечно же, не приходится толковать в обратном смысле, то есть выводить отсюда, будто такая «роль» Печорину уготована обстоятельствами. Тем более что все его поведение, его поступки показаны как нечто им са­мим планируемое и регулируемое. По существу, в сюжете ца­рит личная инициатива протагониста. Он действует «от себя», осуществляет собственные замыслы. Он сам судит свои удачи и неудачи — по собственной мерке; он подотчетен только суду своей совести. Если считать, что наиболее «существенные об­стоятельства», определившие участь Печорина, не изобража­ются, а подразумеваются **, то как объяснить опять же отсут­ствие осязаемых указаний на подразумеваемое? Ведь без таких указаний концептуальное домысливание сказанного и показан­ного неизбежно окажется произвольным.

* Михайлова Е. Проза Лермонтова. М., 1957. С. 336. ** См.: Удодов Б. Т. М. Ю. Лермонтов: Художественная индивидуаль­ность и творческие процессы. Воронеж, 1973. С. 550.



И. А. ТУРБИН


Загадочен ли Печорин?




«Печорин ищущий» не более художественно реален, чем «Печорин обреченный». Биография Печорина, как он сам ее излагает, исповедуясь перед Максимом Максимычем, склады­вается из ряда однотипных отрезков; на каждом отрезке «со­временный человек» практически познает ту или иную сферу действительности («большой свет», «науки», войну), ту или иную форму жизнедействия («удовольствия», любовь, чтение) и каждый раз приходит к негативному итогу — к неизменному «надоело», «скучно». Именно познание порождает негативизм; оно, кстати, у Лермонтова — всегда отрицательно прогрессиру­ющая величина. «Все понял, все узнал» пришедший к демо­низму Арбенин, а Демон и вовсе — «царь познанья». Всеведе­ние разочаровывает, опустошает, губит («Пророк»); оно обнаруживает как несостоятельность социального бытия, так и несовершенство человека, человеческого рода, — оттого его не­гативный итог тотален, В «Думе» неустранимое «бремя позна­нья и сомненья» — первопричина трагической участи целого поколения, это уже прямое предзнаменование истории Печори­на. Что же касается поисков достойного поприща, способа са­мореализации, то о них в печоринской исповеди — и вообще в романе — речи нет. Герой испытывает неудовлетворенность со­бой, своим образом жизни, и в частности тем, что не пытался «угадать» свое назначение, найти жизненную цель. Его не удовлетворяет «пустая деятельность» и одновременно ему больно при мысли об упущенном стремлении к чему-либо вы­сокому, значительному. Одно от другого — неотделимо.

Трактовка, претендующая на последовательно-детерминис-тичное объяснение драмы Печорина, встречает активное «со­противление материала». Вместе с тем нам бы не хотелось, чтобы возражения против тезиса о полновластии «идеи детер­минированности», о роковой обреченности героя были воспри­няты как совершенное отрицание социальных мотивировок у Лермонтова-романиста. <...> Безоговорочное «да» или «нет» в истолковании мотивировочной сферы романа расходится с его замыслом, с его изобразительными тенденциями; нужны, ду­мается, иные определения.

О том, что Лермонтов оставляет в тени процесс формиро­вания характера, писали многие; указывали при этом на свое­образие характерологических намерений писателя. Его, как считают, интересует уже сложившаяся, сформировавшаяся ин­дивидуальность, уже установившееся состояние духа, поэтому ему незачем воссоздавать предшествующие этапы духовного развития. Предыстория для него не имеет сюжетного значе-


ния*. Все это так, и можно было бы на том поставить точку, если бы не одно уже упоминавшееся нами обстоятельство: в сюжет как-никак введены наметки, штрихи предыстории, эле­менты биографии, даже больше: в «Бэле» и «Княжне Мери» на авансцену выдвинуты исповедальные, обращенные в прошлое, монологи героя. Биография по идее не нужна, и тем не менее она пунктирно намечена, фрагментарно прорисована. Сведения о прошлом Печорина не складываются в целостную картину, но будоражат читательскую мысль, дают повод для разнотол­ков. Видимо, на то автор и рассчитывает.

Надо отметить, что недосказанность, загадочность — отнюдь не общее свойство лермонтовской прозы. «Герою нашего време­ни» предшествует незавершенная «Княгиня Лиговская», вос­принимаемая как роман-проба, роман-предвестие, как первая стадия работы над «печоринской» темой. И вот на этой стадии неясностей не найти; мотивы действий, истоки поведения Жоржа Печорина (так именуется герой в «Княгине Литов­ской») определены четко и недвусмысленно. Сделана наглядной зависимость Жоржа от социального уклада, от «общественных условий» — не безоговорочная, но несомненная. Жорж живет в Петербурге, он завсегдатай дворянских гостиных, светских са­лонов, и он откровенно ориентируется на нормы и нравы «луч­шего общества». Если он в публичном месте не отвечает на дерзкую выходку бедного чиновника, то потому, что «обще­ство» велит избегать подобных «историй»; если он затевает же­стокую интригу с «отцветающей женщиной», то ради одного — ради приобретения «светской известности» (сравним: второй Печорин в игре с «молоденькой девочкой» — с Мери — далек не только от амбициозных, социально заданных целей, но и вообще от обдуманного целеполагания). <...>

«Герой нашего времени» вдвойне сложнее «Княгини Литов­ской»: усложняя, обогащая содержание основного образа, пи­сатель одновременно усложняет строй и форму изображения. Григорий Александрович Печорин для нас — вполне опреде­ленное лицо, узнаваемая индивидуальность, неповторимо яр­кая и самобытная, но притом какие-то линии его портрета — зыблющиеся, колеблющиеся. И эти колебания, порождающие эффект неопределенности, должны быть осознаны как струк­турно необходимый, эстетически значимый элемент художе­ственного создания, как его самоценное слагаемое. Неопреде-

* См.: Мануйлов В. А. Роман М. Ю. Лермонтова «Герой нашего вре­мени». Комментарий. Л., 1975. С. 193.



И.А.ГУРВИЧ


Загадочен ли Печорин?




ленное не подлежит превращению по воле интерпретатора в определенное, в проясненное, не подлежит замене или отмене; оно продуктивно само по себе. <...>


только — слегка. Все же в главном объяснительный монолог вызывает доверие; кроме того, автор никоим образом не дис­кредитирует «показания» героя.

Это в «Бэле»; в «Княжне Мери» картина меняется.



<...> Лермонтов запечатлевает явление, ускользающее от четкого объяснения, от недвусмысленного обозначения, — и рассчитывает на читателя, доверяющего такой направленности творческого интереса.

Механизм порождения смысловых колебаний нагляден в ис­поведальном монологе Печорина — том самом, который вы­растает из мысли о «несчастном характере» и в котором пе­речисляется все, что «надоело» (повесть «Бэла»). Обратим внимание на неоднородность слагаемых исповеди. В перечис­лительном ряду названы «светские красавицы», затем «науки» и дается такая мотивировка «надоело»: в первом случае — «их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце оставалось пусто», во втором — «я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые сча­стливые люди — невежды, а слава — удача, и чтобы добиться ее, надо только быть ловким». Мотивировочные комментарии имеют явный социально-оценочный уклон, и сам герой пред­стает человеком, взыскующим истины, духовной полноценнос­ти. Затем (после «наук») упомянута война на Кавказе, но о ней говорится уже в другом ключе: «Я надеялся, что скука не жи­вет под чеченскими пулями, — напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обра­щал больше внимания на комаров, — и мне стало скучнее пре­жнего». Значит, скука запрограммирована в характере, в «странной потребности сердца», уравнивающей привычное и неприемлемое; более того, феномен характера обнаружен пре­дельно: привычка к смерти убивает интерес к жизни! Поистине удивительный человеческий экземпляр! Казалось бы, война еще более, чем «науки», вынуждает судить о ней с социальной точки зрения, и однако же — ничего похожего. Вдобавок объяснение «военной» скуки, возведение ее к действию при­вычки отбрасывает свет на предшествующие, иначе мотивиро­ванные «надоело». И вот уже явственна вибрация смысла.

Позволительно усомниться: а можно ли верить Печорину? В его признаниях уловим оттенок рисовки, его слову не чужд риторический налет. Что-то нас слегка настораживает. Но


На эпизоде разговора Печорина с княжной, на его монологе, к ней обращенном («Да, такова была моя участь...»), — особо на нем! — не раз фокусировались исследовательские усилия, и, видимо, неспроста. Лермонтов словно дразнит читателя: един­ственная в своем роде психологическая ретроспекция, на­сыщенный очерк внутреннего развития сделан звеном игры, интриги; исповедальный рассказ мы вправе счесть изобрета­тельной выдумкой, лишь имитирующей аналитическую про­никновенность. Нечто противоположное предыдущей исповеди: если ту отличает преобладание откровенности, соответствия слова и намерения, то эта озадачивает своей двусмыслицей, со­четанием притягательной психологичности и нескрываемого актерства. Там смысловые колебания порождает само движе­ние автохарактеристики, тут другое: аналитический экскурс развертывается вполне последовательно, но наличие игрового задания ощутимо колеблет его смысл. <...>

Второй объяснительный монолог Печорина находится на значительном расстоянии от первого, но уже самое начало рас­сказа «для» княжны приводит на память рассказ «для» Макси­ма Максимыча. Что монологи тематически параллельны, дока­зывать не надо — это самоочевидно; предстоит, однако, выяснить, существует ли между монологами содержательная связь, и если да, то какая именно.

Исповедь в «Бэле» начинается с многозначительной посыл­ки: «воспитание ли меня сделало таким, бог ли так меня со­здал...». О том, как Печорин «создан», о данном ему от приро­ды мы узнаем из последующей его автоаттестации (см. выше); «воспитание» же в ней обойдено. Если не считать замеченного вскользь: «во мне душа испорчена светом». Но как раз от этого замечания тянется нить ко второй исповеди, где представлен процесс социального «воспитания». Печорин развертывает пе­ред княжной картину происшедших с ним нравственно-психо­логических метаморфоз и заключает: «лучшие чувства», спря­танные от «света», погибли, «умерли». Не в том ли и состоит ранее упомянутая «порча души», не развивается ли во втором



И. А. ГУР ВИЧ


Загадочен ли Печорин?




монологе мотив, подсказанный первой исповедью? Возможно. Предположение появляется — и таковым остается. Ибо смыс­ловая перекличка не подкреплена каким-либо указанием на повествовательную соотнесенность исповедальных речей. Пере­кличка не сцепляет, а сближает элементы изображения, — ав­тору, видимо, этого довольно*. Еще фрагмент из сказанного княжне: «...узнав хорошо свет и пружины общества, я стал ис­кусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счаст­ливы». Ранее, напомним, было сказано о «науках»: «...ни сла­ва, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди — невежды». Похоже? Да. Однако это сход­ство в логике суждений — при различии их конкретного содер­жания. Тоже сближающее, а не сцепляющее уподобление. Связь между монологами в границах текстуальных, смысло­вых перекличек способствует закреплению и усилению эффек­та неопределенности.

С той же целью вводятся, словно попутно, дополнительные тематические параллели к основным монологам-исповедям. Так, в печоринский дневник, в его «внеигровую» часть, вклю­чено ретроспективное обобщение, лишь косвенно соприкаса­ющееся с прежде полученной нами биографической, психоло­гической информацией. Накануне дуэли с Грушницким, «пробегая в памяти» свое прошедшее, Печорин записывает: «...Я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо, но утра­тил навеки пыл благородных стремлений». Веское свидетель­ство. Но что означает увлечение «приманками страстей»? В кратком обзоре жизненного пути («Бэла»), в психологиче­ском экскурсе (второй монолог) подобные «приманки» не фигу­рируют; там вообще логика внутреннего развития обосновыва­ется отнюдь не действием отрицательных страстей. Между тем преддуэльные размышления внушают нам несомненное дове­рие. И оттого усиливаются колебания в объяснении печорин-ского характера. Ближе к финалу, в «Фаталисте», Печорину назначено еще раз бросить взгляд назад. Читаем: «В первой молодости моей я был мечтателем; я любил ласкать поперемен­но то мрачные, то радужные образы, которые рисовало мое бес­покойное и жадное воображение. Но что от этого мне осталось?

* О «параллелизмах» у Лермонтова, об их видах и функциях см.: Герштейн Э. «Герой нашего времени» М.Ю.Лермонтова. М., 1976. С. 74—97. Но вопроса, нас занимающего, исследователь не касается.


одна усталость, как после ночной битвы с привидением, и смутное воспоминание, исполненное сожалений. В этой на­прасной борьбе я истощил и жар души, и постоянство воли, не­обходимое для действительной жизни; я вступил в эту жизнь, пережив ее уже мысленно, и мне стало скучно и гадко, как тому, кто читает дурное подражание давно ему известной кни­ге». О такого рода напрасной борьбе прежде опять-таки ничего не сообщалось; в облике мечтателя, загубленного своим неуем­ным воображением, Печорин являет нам себя впервые. Не под­разумевается ли под вступлением в «эту жизнь» вступление в свет, знакомство с «лучшим обществом»? Догадка вроде бы не­беспочвенная, но подкрепить ее нечем, совсем нечем. Послед­нее самообъяснение, подобно первому и второму, отливается в форму предельно концентрированного и вполне завершенного очерка личностной эволюции, а доверие этот очерк вызывает не меньшее, чем преддуэльные размышления. Не меньшее, но и не большее. Ничто не ставит последнюю версию духовного кризиса выше предшествующих, отдать ей предпочтение нет оснований. Тогда как суммарность, обобщенность очерковых экскурсов увеличивает возможность их совмещения. Остается предположить — снова предположить, — что печоринские ав­тохарактеристики в каких-то пределах вариативно дополня­ют друг друга, переменчиво сопрягаются.

<...> Структура «Героя нашего времени» не просто допус­кает возможность предположительных, вариативных истолко­ваний изображаемого характера — это допущение доведено до эстетической непреложности. Неясно, где в печоринской «странности» кончается природное, феноменальное и начина­ется социально, исторически обусловленное; неясно, чем вы­звано раннее омертвение души — борьбой с собственным вооб­ражением, действием «пустых страстей» или столкновением с «обществом»; неясно, что конкретно стоит за безысходным «надоело», — но эти неясности и дают рельеф явлению, отчека­нивают его своеобразие*. Не вопреки колебаниям смысла, а благодаря им образ обретает целостность.

«История души человеческой», какой ее увидел Лермонтов, была в каких-то пределах, в каких-то моментах проблематич-

* Характерно, что снижению «печоринского» типа сопутствует уст­ранение его загадочности. Таков сатирический портрет светского кумира, начертанный В. Соллогубом в рассказе «Лев»: «...вся мо­лодость его — неразгаданная мистерия, демоновская загадка, ко­торая, впрочем, обыкновенно разгадывается выгодною женить­бою».



И.А.ГУРВИЧ


Загадочен ли Печорин?




ной, дискуссионной, и это предстояло выразить, художественно объективировать. Предстояло найти средства объективации — достаточные и убедительные. И писатель их нашел: проблема­тичную сторону «истории» полной мерой передают разноре­чия, параллели, несведенные концы в ее описании.

Печорин снова возвращает нас к Онегину. При чтении пуш­кинского романа непременно задумываешься над происхожде­нием и смыслом онегинской скуки, хандры. Что это — подлин­ное его состояние или подражание? Лицо или маска? В первой главе романа твердо определено: «неподражательная стран­ность», дана мотивировка хандры, представлены ее конкрет­ные предпосылки, коренящиеся в образе жизни героя. Однако далее твердое определение исподволь расшатывается. Волну смысловых колебаний создает известное умозаключение Татья­ны о «москвиче в Гарольдовом плаще»; оно, с одной стороны, поддерживается автором, а с другой — не выходит за черту до­гадки, предположения. Строфы VII—IX финальной, восьмой, главы обостряют возникшую двойственность. Здесь сталкива­ются два голоса — обвиняющий и защищающий: по слову об­винителя, Онегин «корчит чудака», «щеголяет маской»; за­щитник (похоже, автор) вступает с обвинителем в открытый спор. Но защита героя, в общем-то внушительная, «идет не по той логике, по которой он обвиняется» *; упрека в неподлинно­сти поведения она не снимает. С тем Онегин и уходит из рома­на. <...>

Насколько Пушкину и Лермонтову необходима вариатив­ность при обрисовке «современного человека», настолько же далеки они от намерения ее абсолютизировать как всевласт­ный принцип.

Оба писателя знают цену твердому, недвусмысленному сло­ву, четкой графической линии. На этом прежде всего держится портретная, психологическая индивидуализация персонажа. Склад личности Онегина в миниатюре прочерчен эпиграфом к роману; эпиграф задает ряд последующих определений и плас­тических подробностей. А у Лермонтова опорные портретирую­щие определения концентрируются в «журнале» Печорина, и они тоже поддержаны выразительной пластикой — описанием мимики, жеста, действия. Контуры сложившейся индивиду­альности проступают со всей отчетливостью. У обоих писате-


лей образ как целое формируется на стыке определенного и неопределенного, отчетливого и неясного.

Подчеркнем еще раз: на стыке. Не считаться с этим — зна­чит неизбежно упростить в той или иной степени романный замысел. Так и получается, когда «историю души», запечат­ленную Лермонтовым, возводят к всеобъясняющим формули­ровкам, когда обходят проблематичное содержание лермонтов­ского «героя времени». Но и сказать, что рассказ о Печорине несет в себе «не подлежащий дешифровке мотив "тайны"» *, — тоже недостаточно. Дешифровке действительно не подлежит, а функциональной характеристике — подлежит. «Тайну», фигу­рально говоря, необходимо освободить от кавычек, то есть ос­мыслить как художественную величину (что мы, собственно, и пытались сделать). Если разговор о загадках и «странностях» Печорина будет продолжен, хотелось бы, чтобы исследователи имели в виду возможность вариативного, переменчивого пони­мания драмы героя, ее истоков и причин.



* Соллертинский Е. Е. Русский реалистический роман первой поло­вины XIX века: Проблемы жанра. Вологда, 1973. С. 46.


* Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 448.


26 3ак. 3178


Проблема Востока и Запада в творчестве Лермонтова





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 2553 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.011 с)...