Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

В. О. КЛЮЧЕВСКИЙ



Грусть

(Памяти М. Ю. Лермонтова 115 июля 1841 г.)

Пятьдесят лет прошло с тех пор, как умер Лермонтов. Вос­поминание о смерти поэта, без сомнения, напомнит нам и его поэзию. Да, напомнит, потому что мы успели уже забыть ее. Образцовые стихотворения Лермонтова с разрешения учебного начальства держатся еще в педагогическом обороте, и благода­ря тому многие знают наизусть и «Бородино», и «Ветку Палес­тины», и даже «Пророка». Но поэзия Лермонтова — только наше школьное воспоминание: в нашем текущем житейском настроении, кажется, не уцелело ни одной лермонтовской $груны, ни одного лермонтовского аккорда. Жалеть ли об атом? Может*быть — да, а может быть — и нет. Ответ зависит от оценки этой давно затихшей песни и от того, запал ли в нас от нее какой-нибудь отзвук, — лучше сказать, была ли она сама отзвуком какого-нибудь ценного общечеловеческого или, VQ крайней мере, национального мотива, или в ней прозвучало Ч$сто индивидуальное настроение, которое сложилось под вли-Ярием капризных случайностей личной жизни и вместе с ней замерло, обогатив только запас редких психологических воз-*|ржностей. В последнем случае поэзию Лермонтова едва ли ртоит вызывать с тихого кладбища учебной хрестоматии.,j Педагогический успех поэзии Лермонтова может показаться Неожиданным. Принято думать, что Лермонтов — поэт байро-ЗДвского направления, певец разочарования, а разочарование — Настроение, мало приличествующее школьному возрасту и со-Веем неудобное для педагога как воспитательное средство. Между тем после старика Крылова, кажется, никто из русских Воэтов не оставил после себя столько превосходных вещей, до-•Яупных воображению и сердцу учебного возраста без преждев­ременных возбуждений, и притом не в наивной форме басни, а



В. О. КЛЮЧЕВСКИЙ


Грусть (Памяти М.Ю.Лермонтова)




в виде баллады, легенды, исторического рассказа, молитвы или простого лирического момента. Неожиданно и то, что рус­ский поэт первой половины нашего века стал певцом разоча­рования. Настроение, которое в поэзии обозначается именем великого английского поэта, сложилось из идеалов, с какими западноевропейское общество переступило чрез рубеж XVIII ве­ка, и из фактов, какие оно пережило в начале XIX века, — из идеалов, подававших надежду на невозможность подобных фактов, и из фактов, показавших полную несбыточность этих идеалов. Байронизм — это поэзия развалин, песнь о корабле­крушении. На каких развалинах сидел Лермонтов? Какой раз­рушенный Иерусалим он оплакивал? Ни на каких и никакого. В те годы у нас бывали несчастия и потрясения, но ни одного из них нельзя назвать крушением идеалов. Старые верования, исторически сложившиеся и укрепившиеся в общественном со­знании, уцелели, а новые идеи еще не успели дозреть до обще­ственных идеалов и свеялись, как мечты отдельных умов, не­осторожно отважившихся забежать вперед своего общества. Нам не приходилось сидеть на реках вавилонских, оплакивая родные разрушенные святыни, и даже о пожаре Москвы мы вспоминали неохотно, когда вежливою и сострадательною ру­кой брали Париж.

Поэзия Лермонтова развивалась довольно своеобразно. Поэт не сразу понял себя; его настроение долго оставалось для него самого загадкой. Это отчасти потому, что Лермонтов получил очень раннее и одностороннее развитие, ускорявшееся излиш­ним количеством внешних возбуждений. Рано пробудившаяся мысль питалась не столько непосредственным наблюдением, сколько усиленным и однообразным чтением, впечатлениями, какие навевались поэзией Пушкина, Гейне, Ламартина, и осо­бенно «огромного Байрона», с которым он уже на шестнадца­том году был неразлучен, по свидетельству Е. А. Хвостовой1. Этим нарушена была естественная очередь предметов размыш­ления. То, чем усиленно возбуждалась ранняя мысль Лермон­това, это были преимущественно предметы, из которых слага­ется жизнь сердца, притом тревожного и притязательного. Может быть, хорошо начинать жизнь такими предметами; но едва ли правильно начинать ими изучение жизни. С трудом разбираясь в воспринимаемых впечатлениях, Лермонтов вду­мывался в беспокойное и хаотическое настроение, ими на­вевавшееся, рядился в чужие костюмы, примерял к себе герои­ческие позы, вычитанные у любимых поэтов, подбирал гримасы, чтобы угадать, которая ему к лицу, и таким образом


стать на себя похожим. Для этой работы особенно много обра­зов и приемов дала ему манерная и своенравно-печальная по­эзия Байрона, и в этом отношении ей трудно отказать в силь­ном влиянии на нашего поэта. От этих театральных ужимок осталось на поэтической физиономии Лермонтова несколько складок, следов беспорядочного литературного воспитания, поддержанного дурно воспитанным общественным вкусом. До конца своего недолгого поприща не мог он освободиться от при­вычки кутаться в свою нарядную печаль, выставлять гной сво­их душевных ран2, притом напускных или декоративных, тра­гически демонизировать свою личность — словом, казаться лейб-гвардии гусарским Мефистофелем. Было бы большою ошибкой видеть во всем этом один бутафорский прибор, только чуждые накладные краски, которые с летами должны были свалиться ветхою чешуей с поэтического подлинника, не оста­вив на нем своего следа3. Эти изысканные приемы поэтическо-потворчества появляются у Лермонтова в такие ранние годы, когда усвоенная манера не столько отражает, сколько направ­ляет настроение души. Поэту уже не вернуть своих юных гор-дых дней; жизнь его пасмурна, как солнце осени суровой; он умер, душа его скорбит о годах развратных: все это пишет не более как пятнадцатилетний мальчик, посвящая друзьям свою цоэму, свои «печальные мечты, плоды душевной пустоты»4. Цогда успел пережить все эти нравственные ужасы благовоспи­танный и прекрасно учившийся гимназист университетского благородного пансиона? Вторя этому настроению, в «Корсаре», «Преступнике», «Смерти» и других пьесах тех лет (1828— 1830 гг.) являются все мрачные образы, печальные или ожес-■ Точенные; в юношеских тетрадях поэта уцелели наброски заду-ЗДнных драм — все с ужасными сюжетами, с трагическими ■вложениями. Из этих образов и положений постепенно скла-*ивается тип, который так долго владел воображением поэта. биачала, например в «Портрете», «Моем демоне» и первом ЧИерке «Демона» (1829 г.), он выступает в неясных общих очертаниях и потом получает определенный облик, даже не-околько обликов, в целом ряде поэм, драм и повестей, кончен-Инх и не конченных. Поэт лелеял этот тип, как свое любимое Поэтическое детище, всматривался в него, ставил его в разнооб­разные позы и обстановки, изображал то печальным и влюб­ленным демоном, то мстительным русским дворовым холопом-иугачевцем, то диким кавказским горцем, то великосветским Игроком, то ипохондриком-художником, то, наконец, кавказ-<ИЬ офицером-баричем из высшего столичного света, не знаю-



В. О. КЛЮЧЕВСКИЙ


(Памяти М.Ю.Лермонтова)




щим, куда девать себя от скуки. На всех этих изображениях положена печать той «горькой поэзии», которую, по выраже­нию самого поэта, наш бедный век выжимал из сердца ее пер­вых проповедников5; во всех них сказывается то чувство жи­тейской нескладицы, противоречий людской жизни, которое проходит основным мотивом в ранних произведениях Лермон­това. Он с любовью искал этих противоречий и с наслаждением любовался ими, не отворачиваясь даже от самых пошлых, с таким мефистофельским злорадством изображенных им в сти­хотворении «Что толку жить...». Недаром сам поэт сопоставлял себя с своим «хладным и суровым» демоном, называя себя зла избранником, который в жизни зло лишь испытал и злом весе­лился6; припомним, что первоначально поэт думал изобразить демона торжествующим и жертву его страсти превратить в духа ада, как будто торжество зла тогда более гармонировало с его эстетическим настроением. Из всех этих, несродных поэту, усилий воображения и сердца он вынес, по его словам, усталую душу, объятую тьмой и холодом7, еще далеко не достигнув ру­бежа молодости. Лермонтов быстро развивался. Согласно с привычным направлением своей мысли, он и этой, не беспри­мерной, особенности своего роста придавал трагическое значе­ние. У него сложился взгляд на себя как на человека, рано от­цветшего и преждевременно созревшего, успевшего отжить, когда обыкновенно только начинают жить. Любимым образом, к которому он обращался для своей характеристики, был то­щий плод, до времени созревший, который сиротой висит меж­ду цветов, не радуя ни глаз, ни вкуса.

Ужасно стариком быть без седин8.

В 1832 г., восемнадцати лет от роду, Лермонтов писал в од­ном дружеском письме: «...все кончено; я отжил, я слишком рано созрел; далее пойдет жизнь, в которой нет места для чувств»9. Он стал думать, что пора мечтаний для него минова­ла, что он утратил веру, отцвел для наслаждений и потерял вкус в них; по крайней мере, за год до выхода из юнкерской школы (1833 г.), мечтая об офицерских эполетах и рисуя план своей жизни по окончании школьного курса, он писал, что со­хранил потребность только в чувственных удовольствиях, в счастии осязательном, в таком, какое покупается золотом и которое можно носить с собою в кармане, как табакерку, чтобы оно только обольщало его чувства, оставляя в бездействии его усталую душу10. В этой печальной повести поэта о своем нрав­ственном разорении, конечно, не все действительный житей-


скии опыт, а есть и доля поэтической мечты, есть даже немало заимствованных со стороны, вычитанных образов, принятых за свою собственную мечту. Но мысль, рано и долго питавшая­ся такими образами и чувствами, должна была покрыть в гла­зах поэта людей и вещи тусклым светом; настроение уныния и печали, первоначально навевавшееся случайными, хотя бы даже призрачными впечатлениями, незаметно превращалось в потребность, или в «печальную привычку сердца», говоря сло­вами поэта11. Это настроение, столь неблагоприятное для нрав­ственного роста поэта, имело, однако, благотворное действие в другом отношении. Утомляемый или возбуждаемый впечатле­ниями, приносимыми со стороны, он рано начал искать пищи для ума в себе самом, много передумал, о чем редко думается в 5» годы, выработал то уменье наблюдать и по наружным при­метам угадывать душевные состояния, которое так ярко уже блестит местами в его ранней и наивной, но необыкновенно живой и бойкой «Повести» 12. Историю этих ранних и люби­мых дум своих, смутных, тревожных и настойчивых, он сам рассказал в стихотворении, помеченном 11 июня 1831 г. («Моя •душа, я помню, с детских лет...»). Эта пьеса, которую можно назвать одной из первых глав поэтической автобиографии Лер-монтова, показывает, как рано выработалась в нем та неуго­монная, вдумчивая, привычная к постоянной деятельности мысль, участие которой в поэтическом творчестве вместе с уди­вительно послушным воображением придает такую своеобраз­ную энергию его поэзии.

f Всегда кипит и зреет что-нибудь

В моем уме...

■" Было бы очень жаль, если бы чувства и манеры их выраже-ния, рано усвоенные поэтом, дали окончательное направление *го поэзии. Эти чувства и манеры были особенностью его ио­нического воспитания, а не свойствами его поэтической при­роды и послужили только средством для него глубже понять «вой талант. Ранние поэтические опыты Лермонтова были про­бой пера, предварительною черною работой над своим талан­том. Странное дело! Чем настойчивее готовился поэт к соб­ственным похоронам, чем больше накоплялся в его уме запас мрачных и печальных дум, тем чаще прорывались в его песне светлые ноты, тем выше поднимался ее тон. Это настроение Довольно рано начинает пробиваться из-под прежнего и стано­вится особенно заметно по выходе поэта из юнкерской школы (в 1834 г.), когда он вступил в третье десятилетие своей жизни.



В. О. КЛЮЧЕВСКИЙ


Грусть (Памяти М.Ю.Лермонтова)





Лермонтов иногда возвращался к прежним темам, перепевал свои старые песни под лад нового настроения. Сравните его пьесу 1830 г. «Я не люблю тебя...» 13 с пьесой 1837 г. «Расста­лись мы...». Тема обеих пьес одна и та же — след, оставленный в воспоминании исчезнувшею сильною привязанностью, но мо­тивы различны. В первой пьесе ее образ, оставшийся в его душе, служит ему только бессильным напоминанием умчавше­гося сна страстей и мук; во второй пьесе этот образ сохраняет еще часть силы своего подлинника над своим носителем, кото­рый не может разлюбить его, как призрак своих лучших дней; самый момент, схваченный поэтом, оттенен несколько различ­но в обеих пьесах: в первой это разрыв, во второй — как будто только разлука. Эта перемена настроения сказалась и в новой развязке, какую дал поэт «Демону» в окончательной редакции поэмы: Тамара не достается навсегда духу-искусителю; ей все прощается за то, что она много страдала и любила. Новое на­строение выразилось в целом ряде поэтических образов, кото­рые каждый из нас так хорошо помнит смолоду. Мятежный парус, просящий бури, как будто в бурях есть покой, пустын­ные пальмы, наскучившие своим спокойным одиночеством и поплатившиеся жизнью за удовлетворенное желание порадо­вать чей-нибудь благосклонный взор, дубовый листок, оторвав­шийся от родной ветви и на далекой чужбине напрасно прося­щий приюта у молодой избалованной чинары, одинокий старый утес, тихонько плачущий в пустыне после разлуки с погостившей у него золотой тучкой, наконец, этот двойной «Сон», поражающий красотой скрытой в нем печали, в кото­ром он, одиноко лежа в знойной долине Дагестана с пулей в груди, видит во сне, как ей среди веселого пира грезится его труп, истекающий кровью в долине Дагестана, — как непохо­жи эти образы на прежде ласкавшую воображение поэта дикую картину бурного океана, замерзшего с поднятыми волнами, в театральном виде мертвенного движения и беспокойства!14 В этих образах и жажда тревог и волнений без цели, без мысли о счастье, просто как привычная потребность беспокойного сер­дца, и грустная ирония жизни над горделивым и самолюбивым желанием стать источником счастья и радостей для других, и уединенная грусть о мимолетно скользнувшем счастье, и упрек бессердечному самодовольству счастливых людей, и безмолв­ная, без жалоб, обоюдосторонняя заочная скорбь разрываемого смертью взаимного счастья без возможности утешить друг дру­га в минуту разлуки — все мотивы, мало отвечающие эпопее бурных страстей, самодовольной тоски и гордого страдания,


которыми проникнуты ранние произведения поэта. Наконец, ряд надменных и себялюбивых героев, все переживших и пере­думавших, брезгливых носителей скуки и презрения к людям и жизни, у которой они взяли все, что хотели взять, и которой не дали ничего, что должны были дать, завершается спокойно-грустным библейским образом пророка, с беззлобною скорбью ушедшего от людей, которым он напрасно проповедывал любви и правды чистые ученья. Демонические призраки, прежде вла­девшие воображением поэта, потом стали казаться ему «безум­ным, страстным, детским бредом» 15. То был не перелом в раз­витии поэтического творчества, а его очищение от наносных примесей, углубление таланта в самого себя. Новые образы по­степенно выступали из беспорядочных и смутных юношеских видений, новые мотивы складывались из нестройных порывис­тых впечатлений по мере того, как зревшая мысль очищала их от тяжелого бреда неустановившейся фантазии. Лермонтов не выращивал своей поэзии из поэтического зерна, скрытого в глубине его духа, а, как скульптор, вырезывал ее из бесфор­менной массы своих представлений и ощущений, отбрасывая все лишнее. У него не ищите того поэтического света, какой бросает поэт-философ на мироздание, чтобы по-своему осветить соотношение его частей, их стройность или нескладицу, у него нет поисков смысла жизни; но в ее явлениях он искал своего собственного ртражения, которое помогло бы ему понять само­го себя, как смотрятся в зеркало, чтобы уловить выражение своего лица. Он высматривал себя в разнообразных явлениях природы, подслушивал себя в нестройной разноголосице жиз-ВМ, перебирал один поэтический мотив за другим, чтобы уга­дать, который из них есть его собственный, его природная по- атическая гамма, и, подбирая сродные звуки, поэт слил их в ©«но поэтическое созвучие, которое было отзвуком его поэти-вкжого духа. Это созвучие, эта лермонтовская поэтическая ЙШМма — грусть как выражение не общего смысла жизни, а ^JMtbKo характера личного существования, настроения единич-Ж>го духа. Лермонтов — поэт не миросозерцания, а настрое­ния, певец личной грусти, а не мировой скорби.

•>" Мировая скорбь и личная грусть — между этими настроенн­ою больше разницы, чем между словами, их выражающими, «^лексиконе это синонимы, в психологии — почти антитезы. ический процесс, который вводит в состояние мировой чаще всего называют разочарованием. Разочаровать- значит утратить веру в свой идеал, не самый идеал, а «о веру в него, выйти из его обаяния. Идеал, как мысли-



В. О. КЛЮЧЕВСКИЙ


Грусть (Памяти М.Ю.Лермонтова)




мый и желаемый порядок или поэтический образ, остается, только исчезает вера в его действительность или осуществи­мость. Можно сохранять убеждение в пригодности известного идеала для людей вообще и при этом потерять уверенность, го­дятся ли эти люди для такого идеала. Когда разрушается са­мый идеал, т. е. сознается его нелепость, тогда наступает не разочарование, а отрезвление. Но последнее состояние не мо­жет быть источником никакой скорби. Отрезвленный радуется торжеству здравого смысла над нелепою мечтой; разочарован­ный скорбит о торжестве нелепой действительности над разум­ным стремлением. Грусть — ни то, ни другое; ее источник — не торжество рассудка и не поражение идеала. Грусть — чув­ство довольно простое само по себе; но, как все такие чувства, она тем труднее поддается анализу. Ее понимаешь, пока чув­ствуешь, и перестаешь чувствовать, как только начнешь разби­рать. По крайней мере, что такое грусть Лермонтова? Он был поэтом грусти в полном художественном смысле этого слова: он создал грусть, как поэтическое настроение, из тех разроз­ненных ее элементов, какие нашел в себе самом и в доступном его наблюдению житейском обороте. Поэтому не психологию надобно призывать для объяснения его поэзии, а его поэзия может пригодиться для психологического изучения того на­строения, которое служило ей источником.

Грусть стала звучать в песне Лермонтова, как только он на­чал петь:

И грусти ранняя на мне печать16.

Она проходит непрерывающимся мотивом по всей его по­эзии; сначала заглушаемая звуками, взятыми с чужого голоса, она потом становится господствующею нотой, хотя и не осво­бождается вполне от этих чуждых звуков. Некоторыми наруж­ными признаками и переходными моментами своей поэзии Лермонтов близко подходил к разным скорбным миросозерца-ниям, философским или поэтическим, и к разочарованному презрению жизни и людей, и к пессимизму, который относится к мировому порядку, как брюзгливый учитель к торопливому экспромту рассеянного школьника, и к желчной спазматиче­ской тоске Гейне, для которой мир — досадно расстроенный музыкальный инструмент, а жизнь — раздражающая логика противоречий. Но все это — целые миросозерцания, создающие скорбное настроение. Поэзия Лермонтова — только настроение без притязания осветить мир каким-либо философским или по­этическим светом, расшириться в цельное миросозерцание.


Притом некоторыми частями своего психологического состава это настроение существенно отличается от всех видов скорби. Скорбь есть грусть, обостренная досадой на свою причину и охлажденная снисходительным сожалением о ней. Грусть есть скорбь, смягченная состраданием к своей причине, если эта причина — лицо, и согретая любовью к ней. Скорбеть — зна­чит прощать того, кого готов обвинять. Грустить — значит лю­бить того, кому сострадаешь. Еще дальше грусть от мировой скорби. Эта последняя вызывается общею причиной, которая всех равно касается и если не во всех возбуждает скорбь, то носителей скорби заставляет скорбеть за всех. Грусть всегда индивидуальна, вызывается отражением житейских явлений в личном сознании и настроении. Но, простое по своему психоло­гическому составу, это настроение довольно сложно по моти­вам, его вызывающим, и по процессу своего образования. Люди живут счастьем или надеждой на счастье. Грусть лишена счастья, не ждет, даже не ищет его и не жалуется.

У неба счастья не прошу И молча зло переношу17.

Однако это не есть состояние равнодушия, наступающее, когда простятся со счастьем и всеми надеждами на него. Это равнодушие достигается тем, что перестают любить, чего не удалось добиться, заставляют себя думать, что не стоит же­лать, на что напрасно надеялись. И в грусти теряют надежду достигнуть желаемого и любимого и даже мирятся с этою без­надежностью, но не теряют ни любви, ни желания. Что же яюбят и зачем желают? А желают, чтобы было что любить, и яюбят самое это желание. Потребность любить создает люби­мые предметы; жизнь может уничтожить их, но потребность остается, как «печальная привычка сердца». Человек нелегко •поддается ударам судьбы или капризам случая; бороться с «ими — его нравственная гордость. Его любовь можно заста->вить отказаться от всего любимого и даже примириться с утра­той, с своим горем, но нельзя заставить отказаться от самой ®вбя^ совершить самоубийство; когда ничего не останется лю­бить, она обратится на самое себя, будет любить свое собствен­ное горе. Странное и, может быть, не совсем нормальное состо-«ние, но довольно обыкновенное в действительности. Так муж Продолжает любить жену, покинувшую его для другого; так вдова ходит на кладбище на свидание с своим покойником. Что продолжают они любить? Конечно, не чужую любовницу и не скелет, засыпанный землей. Оба они продолжают любить свое






В. О. КЛЮЧЕВСКИЙ


Грусть (Памяти М.Ю.Лермонтова)




прежнее чувство, которым жили и которым не хотят посту­питься: одна — в угоду произволу смерти, другой — в угоду произволу чужого сердца. В сильном и негибком характере это чувство может так исключительно сосредоточиться на одном впечатлении, что дальнейшие только напоминают и освежают его, не вытесняя, хотя бы давно уже не существовало предме­та, его произведшего. Эта мономания сердца с поэтической си­лой выражена Лермонтовым в стихотворении «Нет, не тебя так пылко я люблю...»:

В твоих чертах ищу черты другие, В устах живых — уста давно немые...

Наконец, как часто плачут, чтобы не тосковать, и грустят, чтобы не злиться! Значит, в грусти, как и в слезах, есть что-то примиряющее и утешающее. Вызываемая потребностью про­должить погибшее счастье или заменить несбывшееся, она сама становится нравственною потребностью, как средство борьбы с невзгодами и обманами жизни.

...Сладость есть Во всем, что не сбылось...18

Усилиями сердца можно усладить и горечь обманутых на­дежд. Правда, все это напоминает медведя, который с голода сосет собственную лапу. Но чем ненормальнее такой диеты на­строение печального поэта, влюбляющегося в собственную пе­чаль? Человек, переживший опустошение своей нравственной жизни, не умея вновь населить ее, старается наполнить ее пе­чалью об этом запустении, чтобы каким-нибудь стимулом под­держать в себе падающую энергию. Никто из нас никогда не забудет одной из последних пьес Лермонтова, которая всегда останется единственной по неподражаемому сочетанию энерги­ческого чувства жизни с глубокою, скрытою грустью, — пьесы, которая своим стихом почти освобождает композитора от труда подбирать мотивы и звуки при ее переложении на ноты: это — стихотворение «Выхожу один я на дорогу...». Трудно найти в поэзии более поэтическое изображение духа, утратившего все, чем возбуждалась его деятельность, но сохранившего жажду самой деятельности, одной деятельности, простой, беспредмет­ной. Не уцелело ни надежд, ни даже сожалений; усталая душа ищет только покоя, но не мертвого; в вечном сне ей хотелось бы сохранить биение сердца и восприимчивость любимых вне­шних впечатлений. Грусть и есть такое состояние чувства, ког­да оно, утратив свой предмет, но сохранив свою энергию и от-


того страдая, не ищет нового предмета и не только примиряет­ся с утратой, но и находит себе пищу в самом этом страдании. Примирение достигается мыслью о неизбежности утраты и внутренним удовлетворением, какое доставляет стойкое чув­ство. В этом моменте грусть встречается и расходится с радос­тью: последняя есть чувство удовольствия от достижения же­лаемого; первая есть ощущение удовольствия от мысли, что необходимо лишение и что его должно перенести. Итак, источ­ник грусти — не торжество нелепой действительности над ра­зумом и не протест последнего против первой, а торжество пе­чального сердца над своею печалью, примиряющее с грустною действительностью. Такова, по крайней мере, грусть в поэти­ческой обработке Лермонтова.

Как и под какими влияниями сложилось такое настроение поэта? Своим происхождением оно тесно соприкасается с нрав­ственною историей нашего общества. Поэзия Лермонтова все­гда останется любопытным психологическим явлением и ни­когда не утратит своих художественных красот; но она имеет еще значение важного исторического симптома. Лермонтов — поэт по преимуществу лирический; его творчество воспроизво­дило почти исключительно жизнь сердца и касалось трудно­уловимых ее мотивов. Господствующее место среди мотивов этой жизни занимает личное счастье. Вопрос об этом счастье, о том, в чем оно состоит и как достигается, всегда составлял важную и тревожную задачу для человеческого сердца. Поэзия Лермонтова подходила к этому вопросу с обратной его стороны, с изнанки, если можно так выразиться: она пыталась указать, в чем не следует искать счастья и как можно без него обойтись. Ныне вопрос о счастье не любят ставить во всем его объеме. Состав счастья так осложнился, что не выдержал прежней сво­ей цельности и распался на разнообразные свои элементы, на специальности. В обществе говорят о богатстве, гигиене, граж­данских добродетелях, талантах, успехах по службе или среди женщин; говорить о счастье вообще позволяется только очень Молодым девицам, притом лишь монологически, подобно про­фессору, при общем молчании аудитории, да и это допускается ЛИШЬ потому, что за одними девицами оставлено пока право бы<гь наивными в обществе. В состав счастья вошло столько Разнообразных благ, что самый смелый эвдемонический аппе­тит не надеется сладить со всеми. Каждый, смотря по напряже­нию и растяжимости своих желаний, выбирает себе какое-либо одио благо или подбирает несколько сподручных благ и на их Достижении вырабатывает силы своего ума и сердца, разучи-





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 370 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.015 с)...