Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Text study 6 страница



Реакция на это происшествие была странной. Вместо того чтобы испуганно вскрикнуть, аудитория первые несколько секунд неодобрительно молчала. Затем по залу пробежал шепоток, коллективное «гм!», словно, несмотря на настораживающие признаки, публика воздерживалась от окончательного суждения. То же отсутствие спешки и даже некоторую брезгливость продемонстрировали и трое рабочих сцены, высланные Бродскому на помощь. Так или иначе, но Бродский, поглощенный сражением с доской, сердито крикнул, чтобы они убирались. Рабочие остановились на полпути и, прикованные к месту болезненным любопытством, продолжали наблюдать за Бродским.

Тот несколько мгновений продолжал корчиться на полу. Он то делал попытки подняться, то старался высвободить край одежды, застрявший в механизме гладильной доски. В какой‑то момент он разразился проклятиями, которые, видимо, адресовались доске, но усилители донесли их до публики. Я снова перевел глаза на мисс Коллинз: она, не вставая с сиденья, наклонилась вперед. Видя, что Бродский остается на полу, она снова откинулась на спинку кресла и поднесла палец к подбородку.

Наконец у Бродского дело сдвинулось с мертвой точки. Он сумел выпрямить доску в сложенном положении и подтянуться, затем гордо выпрямился на одной ноге; доску он держал обеими руками, расставив локти, словно бы собирался на нее взгромоздиться. Бродский грозно сверкнул глазами в сторону трех рабочих, а когда те попятились за кулисы, обратил взгляд на аудиторию.

– Знаю, знаю, – произнес он, и, хотя говорил негромко, микрофоны вдоль рампы подхватили его голос, – знаю, о чем вы думаете. Ну что ж, вы ошиблись.

Бродский опустил глаза и снова сосредоточился на неловком положении, в котором находился. Он еще немного выпрямился и провел ладонью по рабочей поверхности доски, словно впервые сообразив, для чего она предназначена. Наконец перевел взгляд на публику и произнес:

– Гоните прочь все подобные мысли. Это, – он вытянул подбородок, указывая на пол, – это просто несчастный случай, и ничего более.

По залу снова пробежал шепот, и затем воцарилась тишина. Минуту‑другую Бродский недвижно стоял, согнувшись над гладильной доской, и изучал глазами дирижерский подиум. Я понял, что он оценивает расстояние. В самом деле через мгновение он пустился в поход. Он целиком поднимал раму доски и со стуком опускал ее на пол, затем подтягивал свою единственную ногу. Публика вначале растерялась, но, видя, как Бродский упорно продвигается вперед, некоторые заключили, что наблюдают своеобразный цирковой номер, и начали хлопать в ладоши. Этот пример был быстро подхвачен всей прочей публикой, так что остаток пути Бродский проделал под громкие аплодисменты.

Добравшись до подиума, Бродский выпустил из рук доску и, ухватившись за его полукруглую оградку, осторожно выпрямился. Опираясь на перила, он нашел устойчивое положение и затем взял дирижерскую палочку.

Аплодисменты, сопровождавшие номер с гладильной доской, стихли, и в зале снова воцарилась атмосфера напряженного ожидания. Музыканты также поглядывали на Бродского нервозно. Тот, однако, получив оркестр после многих лет в свою власть, явно этим упивался и некоторое время продолжал улыбаться и смотреть по сторонам. Наконец он взмахнул дирижерской палочкой. Музыканты приготовились, но Бродский вновь передумал и, опустив палочку, обернулся к публике. С добродушной улыбкой он произнес:

– Все вы думаете, что я мерзкий пьяница. Сейчас увидим, вся ли это правда.

Ближайший микрофон располагался несколько в стороне, и это замечание слышала, вероятно, только часть аудитории. Так или иначе, в следующее мгновение Бродский опять взмахнул дирижерской палочкой – и оркестр грянул резкие начальные ноты «Вертикальностей» Маллери.

Такое начало не показалась мне столь уж чужеродным, однако публика, очевидно, ждала иного. Многие подскочили, а на пятом‑шестом такте затянувшегося диссонанса на некоторых лицах появился испуг. Даже кое‑кто из музыкантов настороженно переводил взгляд с дирижера на партитуру и обратно. Однако Бродский продолжал наращивать напряженность, сохраняя в то же время подчеркнуто медленный темп. На двенадцатом такте звучание взорвалось и, вибрируя, стихло. Публика испустила легкий вздох, но тут же музыка снова пошла по нарастающей.

Время от времени Бродский опирался на свободную ладонь, но к этому моменту, глубже погрузившись в себя, обрел, казалось, способность сохранять равновесие почти без всякой дополнительной поддержки. Он раскачивался и как ни в чем не бывало размахивал обеими руками. Пока звучали начальные пассажи первой части, я заметил, что некоторые из оркестрантов бросают в публику виноватые взгляды, говорящие: «Знаете, это он нам так велел!» Но с каждой минутой замысел Бродского все больше втягивал музыкантов в свою орбиту. Первыми позволили себя увлечь скрипки, а затем и прочие инструменты, забывая обо всем на свете, целиком растворялись в игре. Погружаясь в меланхолию второй части, оркестр, казалось, окончательно признал власть дирижера. Публика также перестала ерзать и словно окаменела.

Бродский воспользовался свободной формой второй части, чтобы все больше углубляться в неизведанные области, и даже я сам, наслушавшийся самых различных интерпретаций Маллери, не мог не поддаться чарам. Бродский своенравно игнорировал внешнюю структуру музыки – такие поверхностные украшения, как тональность или мелодия, указанные композитором, – концентрируя внимание на скрывающихся под этой скорлупой причудливых формах жизни. Во всем этом было нечто нездоровое, род эксгибиционизма: Бродский как будто и сам был поражен тем, что ему открывалось, но не мог противиться позыву следовать дальше. Исполнение раздражало, но одновременно и захватывало.

Я снова стал изучать сидевшую внизу толпу. Бродскому, без сомнения, удалось овладеть эмоциями этих провинциалов, и мне подумалось, что мое выступление с ответами на вопросы пройдет легче, чем я предполагал. Уж если Бродский, с его спектаклем, ухитрился расположить к себе публику, то что за важность, удачными или не очень будут мои ответы? Моя задача сведется к тому, чтобы повторить какие‑то уже признанные истины, и тогда, даже недостаточно зная проблему, я смогу с честью выйти из положения, отделавшись дипломатическими фразами, а при случае и шутками. С другой стороны, если Бродский приведет публику в смятение и нерешительность, то, вне зависимости от моего статуса и опытности, мне предстоит нелегкое испытание. Обстановка в зале все еще казалась неопределенной, и я, вспомнив тревожное неистовство третьей части, задал себе вопрос, что случится, когда Бродский до нее доберется.

В тот же миг мне впервые пришло в голову поискать среди публики своих родителей. Почти одновременно в моем мозгу мелькнула мысль, что если я не обнаружил их прежде, когда многократно рассматривал зал, то вряд ли найду и теперь. Тем не менее я не без риска высунулся из шкафа и стал обшаривать глазами помещение. Некоторые уголки я, несмотря на все усилия, разглядеть не смог и подумал, что рано или поздно все равно придется спуститься. Даже если не удастся разыскать родителей, я, на худой конец, возьмусь за Хоффмана или за мисс Штратман и наведу у них справки. В любом случае, нельзя было дольше злоупотреблять любезностью тех, кто пригласил меня на этот наблюдательный пост, поэтому я осторожно повернулся и стал выбираться из стенного шкафа.

Вернувшись на лесенку, я увидел, что очередь внизу сделалась гораздо длиннее. Ожидающих было не меньше двух десятков, и мне даже стало неловко, что я так их задержал. Все в очереди болтали без умолку, но при виде меня примолкли. Бормоча невнятные извинения, я спустился вниз и поспешил по коридору, в то время как первый из очередников нетерпеливо устремился к шкафу.

В коридоре народу значительно поубавилось, главным образом за счет персонала, занятого доставкой продовольствия. Через каждые несколько ярдов попадались неподвижно стоявшие тележки с грузом; иногда на них опирались служащие в рабочей одежде, которые курили или потягивали напитки из пластмассовых кружек. Когда я остановился и спросил одного из них, как побыстрее добраться до зрительного зала, он просто указал на дверь за моей спиной. Поблагодарив служащего, я открыл дверь и вышел на площадку скупо освещенной лестницы.

Я спустился не меньше чем на пять пролетов. Толкнув тяжелую вращающуюся дверь, я очутился в похожем на пещеру помещении где‑то за сценой. В тусклом свете виднелись прислоненные к стене прямоугольные щиты с живописной декорацией: замок, лунное небо, лес. Вверху, над головой, переплетались стальные кабели. Здесь была ясно слышна игра оркестра, и я пошел на звук, стараясь не споткнуться по пути о многочисленные коробки. Наконец, преодолев несколько деревянных ступенек, я понял, что нахожусь за кулисами. Я собирался повернуть назад в надежде выбраться в зал где‑то у первых рядов партера, однако что‑то в музыке (она звучала достаточно громко) заставило меня насторожиться и помедлить.

Минуту‑другую я прислушивался, потом сделал шаг вперед и выглянул из‑за краешка тяжелой драпировки – конечно, соблюдая предельную осторожность, поскольку ни в коем случае не желал показаться слушателям и спровоцировать аплодисменты, но мои опасения оказались излишними: с этого места Бродский и оркестр были видны мне под острым углом, и я, похоже, находился вне поля зрения публики.

Пока я блуждал по зданию, многое переменилось. Бродский, вероятно, зашел слишком далеко: в звучании инструментов появились признаки неуверенности, что обычно свидетельствует о разладе между дирижером и музыкантами. На лицах музыкантов (я созерцал их с близкого расстояния) проступали сомнения, недовольство, даже протест. Когда мои глаза приспособились к свету рампы, я взглянул через сцену на публику. Мне видны были только первые ряды, но я заметил, что слушатели обмениваются встревоженными взглядами, беспокойно покашливают и трясут головами. Одна женщина встала, чтобы уйти. Бродский, однако, дирижировал все так же вдохновенно, намереваясь, судя по всему, продолжать исполнение. Я видел, как двое виолончелистов обменялись взглядами и кивками. Этот явственный признак бунта, несомненно, был замечен Бродским. Его манера дирижирования сделалась неистовой, и музыка приобрела опасный крен в сторону извращенности.

До этой минуты я плохо видел лицо Бродского, поскольку смотрел сбоку и сзади, но когда тот стал активней вращать туловищем, мне удалось несколько раз бросить взгляд на его черты. Только тут меня осенило, что на поведение Бродского влияет некий посторонний фактор. Я пристальней изучил, как он изгибается и съеживается, подчиняясь какому‑то внутреннему ритму, и мне стало ясно, что Бродский испытывает, причем уже некоторое время, сильную боль. Осознав это, я понял, что все признаки подтверждают мое предположение. Бродский едва‑едва держался, и его лицо искажала гримаса не столько вдохновения, сколько муки.

Нужно было что‑то предпринять, и я поспешно начал взвешивать ситуацию. Бродскому предстояло исполнить еще полторы – причем весьма ответственные – части пьесы, а затем сложнейший финал. Благоприятное впечатление, произведенное им раньше, быстро сошло на нет. В любую минуту публика могла вновь взволноваться. Чем больше я задумывался, тем яснее становилось, что исполнение нужно прервать; я спрашивал себя, не следует ли мне выйти на сцену и осуществить это самому. Действительно, из всех присутствующих только я один мог бы вмешаться в происходящее, не вызвав в публике большого переполоха.

Еще несколько минут я, однако, не трогался с места, раздумывая о том, как на практике обставить свое появление. Выйти на сцену и замахать руками, чтобы музыканты отложили инструменты? Такой поступок не только граничил бы с наглостью, но и указывал бы на недовольство игрой – впечатление было бы ужасным. Много лучше было бы, возможно, дождаться анданте и прокрасться осторожно и незаметно, посылая любезные улыбки Бродскому и оркестрантам; согласовать свои действия с музыкой, чтобы казалось, будто мой выход предусмотрен заранее. Без сомнения, зал взорвется овациями, после чего я мог бы поаплодировать сперва Бродскому, потом музыкантам оркестра. Оставалось надеяться, что у Бродского хватит сообразительности постепенно «погасить» музыку и раскланяться. Если я буду на сцене, едва ли толпе придет в голову обидеть Бродского. Под моим влиянием (я стану аплодировать и улыбаться, словно бы уверенный в неоспоримых достоинствах исполнения) слушатели могут вспомнить об удачном начале и вернуть дирижеру свои симпатии. Бродский, отвесив пристойное число поклонов, повернется, чтобы уйти, и я любезно помогу ему спуститься с подиума: может быть, сложу гладильную доску и дам ему, чтобы он снова использовал ее в качестве костыля. Потом я провожу его за кулисы, часто оглядываясь на зал, чтобы побудить слушателей не жалеть ладоней. Если мой расчет окажется правильным, я сумею спасти положение.

Однако через мгновение случилось то, чего, наверное, следовало ожидать заранее. Бродский описал дирижерской палочкой широкую дугу и почти одновременно другой рукой рубанул воздух. При этом он потерял равновесие. Он слегка подпрыгнул, а потом рухнул на край сцены, увлекая за собой перила, гладильную доску, ноты и пюпитр.

Я ожидал, что все бросятся ему на помощь, но ошеломленный вздох, последовавший за падением, сменился растерянной тишиной. Бродский лежал ничком и не двигался, и по залу вновь пробежал гул. Наконец один из скрипачей отложил инструмент и двинулся к Бродскому. За ним тут же последовали другие рабочие сцены, но, когда они окружили распростертого дирижера, в их движениях чувствовалась какая‑то неуверенность, словно они намеревались сурово осудить разыгравшуюся сцену.

До сих пор я колебался, не зная, к чему приведет мое появление, но теперь пришел в себя и поспешил на сцену, чтобы присоединиться к помощникам Бродского. Когда я приблизился, скрипач вскрикнул и, опустившись на колени, озабоченно склонился над Бродским. Затем он поднял глаза на нас и испуганно прошептал:

– Боже, у него ампутирована нога! Удивительно, как он держался до сих пор!

Раздались возгласы изумления, собравшиеся вокруг Бродского (человек десять‑двенадцать) обменялись взглядами. Неизвестно почему, все вдруг решили, что новость об отсутствующей ноге не должна дойти до публики, и теснее сгрудились вокруг Бродского, дабы спрятать его от публики. Те, кто стоял к нему ближе, потихоньку совещались, решая, уносить его со сцены или нет. Затем кто‑то дал знак, и занавес начал закрываться. Но тут же обнаружилось, что Бродский лежит как раз на пути занавеса; протянулось несколько рук – и Бродского оттащили от края сцены, прежде чем занавес закрылся.

От встряски Бродский начал приходить в себя, и когда скрипач перевернул его на спину, он поднял веки и внимательно оглядел склонившиеся над ним лица. Затем проговорил голосом, более всего похожим на сонный:

– Где она? Почему она меня не поднимает? Присутствующие обменялись взглядами. Потом кто‑то прошептал:

– Мисс Коллинз. Он говорит, наверное, о мисс Коллинз.

Фраза еще не была окончена, как послышалось робкое покашливание: мы обернулись и увидели мисс Коллинз, которая стояла рядом с занавесом. Она по‑прежнему казалась совершенно спокойной, и ее взгляд выражал вежливую озабоченность. Волнение выдавали только руки, которые она сложила на груди чуть выше, чем сделала бы в обычном состоянии.

– Где она? – повторил Бродский сонным голосом Затем вдруг начал тихонько напевать.

Скрипач взглянул на нас:

– Он пьян? От него определенно попахивает спиртным.

Бродский замолк, потом повторил, с закрытыми глазами:

– Где она? Почему она не пришла?

На этот раз мисс Коллинз отозвалась, негромко, но отчетливо:

– Я здесь, Лео.

В ее голосе чудились нотки нежности, но, когда мужчины расступились, освобождая ей проход, она не сдвинулась с места. Тем не менее при виде лежащей на земле фигуры на ее лице выразилась озабоченность. Бродский, не открывая глаз, снова замурлыкал себе под нос.

Затем он поднял веки и внимательно огляделся. Сперва его взгляд – возможно, в поисках публики – упал на задвинутый занавес, потом вернулся к лицам наблюдателей. В конце концов Бродский посмотрел на мисс Коллинз.

– Давай обнимемся, – проговорил он. – Покажем им всем.

– Занавес… – Он немного приподнялся и выкрикнул: – Готовьтесь открыть занавес! – Потом тихо обратился к мисс Коллинз: – Иди, подними меня. Обнимемся. А потом пусть откроют занавес. Чтобы все видели. – Бродский медленно опустился на пол и вытянулся. – Иди, – пробормотал он.

Мисс Коллинз, казалось, собиралась заговорить, но потом передумала. Она взглянула на занавес, и в ее глазах мелькнул страх.

– Пусть видят, – продолжал Бродский. – Пусть видят, что мы опять вместе. Что мы любили друг друга всю жизнь. Покажем им. Когда занавес раскроется, пусть увидят.

Мисс Коллинз продолжала смотреть на Бродского, потом наконец двинулась к нему. Окружающие тактично отошли, некоторые даже отвернулись. Немного не дойдя, она остановилась и произнесла слегка дрожавшим голосом:

– Если хочешь, мы можем взяться за руки.

– Нет, нет. Это финиш. Давай обнимемся как следует. Пусть видят.

Секунду мисс Коллинз колебалась, потом подошла и опустилась на колени рядом с Бродским. Я видел, что ее глаза наполнились слезами.

– Любимая, – нежно произнес Бродский. – Обними меня снова. Моя рана сейчас так болит.

Внезапно мисс Коллинз отдернула руку, тянувшуюся к Бродскому, и встала. Она холодно посмотрела на Бродского и поспешно удалилась к занавесу.

Бродский, казалось, не заметил ее отступления. Он смотрел в потолок, раскрыв объятия, словно ожидал, что мисс Коллинз спустится сверху.

– Где ты? – повторил он. – Пусть видят. Когда откроется занавес. Пусть видят, что мы наконец вместе. Где ты?

– Я не пойду, Лео. Куда бы ты сейчас ни направлялся, ступай без меня.

Бродский, кажется, заметил, что тон ее изменился: продолжая созерцать потолок, он уронил руки по швам.

– Твоя рана, – спокойно произнесла мисс Коллинз. – Вечно эта рана. – Ее лицо искривилось и сделалось безобразным. – Как я тебя ненавижу! До чего я ненавижу тебя за свою даром растраченную жизнь! Я никогда тебя не прощу, никогда! Его рана, его ничтожная царапина! Именно она и есть твоя настоящая любовь, Лео, это ее ты любишь всю жизнь! Я знаю, как это будет, даже если мы попытаемся, даже если мы попробуем все восстановить. И музыка тоже, и с ней ничего не изменится. Даже если бы они приняли тебя сегодня, даже если бы ты обрел в этом городе славу, ты бы все разрушил, все испортил, как всегда. И все из‑за твоей раны. И я, и музыка для тебя не более чем любовницы, у которых ты ищешь утешения. А потом возвращаешься к своей единственной настоящей любви. К этой ране! И знаешь, что злит меня больше всего? Лео, ты меня слушаешь? Что в ней нет ничего особенного, в этой твоей ране. В одном только этом городе найдется множество людей с куда более тяжелыми увечьями. И однако они держатся все до одного, с таким мужеством, какое тебе и не снилось. Они приспособились к жизни. Приобрели полезные профессии. А ты, Лео, посмотри на себя. Вечно занят тем, что лелеешь свою рану. Ты слушаешь? Слушай, я хочу, чтобы ты не пропустил ни слова! Эта рана – все, что у тебя осталось. Прежде я пыталась дать тебе все, но ты не захотел – и второго случая у тебя не будет. Как же ты испоганил мне жизнь! Как я тебя ненавижу! Слышишь, Лео? Посмотри на себя! Что с тобой будет дальше? Что ж, я скажу тебе. Место, куда ты идешь, ужасно. Оно мрачно и одиноко, и мне с тобой не по пути. Ступай один! Сам по себе, вместе со своей дурацкой раной.

Бродский медленно замахал рукой. Когда мисс Коллинз замолкла, он сказал:

– Я могу стать… Я могу снова стать дирижером. Сегодняшняя музыка, до того как я упал… Она была недурна. Ты слышала? Я могу опять сделаться дирижером…

– Лео, ты меня слушаешь? Тебе никогда не быть настоящим дирижером. Ты им и прежде не был. Ты никогда не сможешь служить местным горожанам, даже если они на то согласятся. Потому что ты их ни в грош не ставишь. Такова правда. Вся твоя музыка – о твоей дурацкой ране, на большее, более глубокое ты не способен, ничего нужного людям ты не создашь. Сама я делаю что могу, пусть это и малость. Я стараюсь изо всех сил помочь тем, кто несчастен. А ты, посмотри на себя. Кроме твоей раны, тебя ничто никогда не заботило. Вот почему ты не стал подлинным музыкантом. И никогда им не станешь. Лео, ты меня слушаешь? Я хочу, чтобы ты слышал. Ты шарлатан, не более того. Трусливый, безответственный обманщик…

Внезапно через занавес прорвался плотный краснолицый мужчина.

– Ваша гладильная доска, мистер Бродский! – бодро объявил он, держа доску перед собой. Уловив в атмосфере напряженность, он сник и отступил назад.

Мисс Коллинз оглядела вновь пришедшего, потом бросила последний взгляд на Бродского и выбежала через просвет в занавесе.

Лицо Бродского по‑прежнему было обращено к потолку, но глаза были закрыты. Протолкавшись вперед, я опустился на колени и приник ухом к его груди, чтобы уловить сердцебиение.

– Наши матросы, – пробормотал он. – Наши матросы. Наши пьяные матросы. Где они сейчас? Где вы? Где вы?

– Это я. Райдер. Мистер Бродский, мы должны как можно скорее оказать вам помощь.

– Райдер. – Он открыл глаза и взглянул на меня. – Райдер. Может быть, это правда. То, что она сказала.

– Не волнуйтесь, мистер Бродский. Ваша музыка была великолепна. В особенности две первые части…

– Нет‑нет, Райдер. Я не о том. Не в музыке теперь Дело. Я имел в виду другие ее слова. Об одиноком пути. В какое‑то мрачное, уединенное место. Может быть, это правда. – Он внезапно оторвал голову от пола и посмотрел прямо мне в глаза. Я не хочу туда, Райдер, – шепнул он. – Я туда не хочу.

– Мистер Бродский, я попробую ее вернуть. Как я уже сказал, исполнение первых двух частей было в высшей степени новаторским. Уверен, она ко мне прислушается. Простите, пожалуйста, я на минутку.

Высвободив свой рукав из его пальцев, я поспешил к просвету в занавесе.

Изменившийся вид зала поразил меня. Освещение было включено, и остающейся публики явно не хватало для продолжения концерта. Две трети слушателей ушли, прочие разговаривали в проходах. На сцене я, однако, не задержался, потому что заметил мисс Коллинз, которая шла по центральному проходу к дверям. Спустившись со сцены, я поспешно пробрался через толпу и когда приблизился к мисс Коллинз на расстояние оклика, она уже была у выхода.

– Мисс Коллинз! Одну секунду, пожалуйста!

Мисс Коллинз обернулась и, обнаружив меня, ответила суровым взглядом. Растерявшись, я споткнулся на полпути посреди прохода. Внезапно я ощутил, что решимость меня покидает, и в замешательстве почему‑то устремил взгляд себе на ноги, а когда наконец поднял голову, то увидел, что мисс Коллинз исчезла.

Я постоял еще немного, раздумывая, не глупо ли было дать ей так просто уйти. Но постепенно мое внимание привлекли разговоры, которые велись вокруг. В особенности меня заинтересовала группа, стоявшая справа: шесть или семь довольно пожилых людей. Я слышал, как один из них сказал:

– Если верить миссис Шустер, все это время он ни дня не был трезвым. И от нас хотят, чтобы мы уважали такого человека, при всем его таланте? Какой пример он подает нашим детям? Нет‑нет, вся эта история зашла чересчур далеко.

– Я почти уверена, – произнесла женщина, – что на обеде у герцогини он был пьян. Им пришлось очень постараться, чтобы его прикрыть.

– Простите, – вмешался я, – но вы же ничего толком не знаете. Поверьте, вас плохо информировали.

Я ни минуты не сомневался, что одно мое присутствие заставит их замолкнуть. Но они только вежливо смерили меня взглядами, словно бы я попросил разрешения присоединиться к их компании, и возобновили беседу.

– Никто не собирается снова расточать хвалы Кристоффу, – продолжал первый. – Но нынешнее исполнение… Как вы сказали, это на грани безвкусия.

– С безнравственностью, вот с чем оно граничит. С безнравственностью.

– Простите, – снова вмешался я, на сей раз с большей настойчивостью. – Мне довелось весьма внимательно прослушать все, что мистеру Бродскому удалось исполнить до падения, и я сужу об этом совершенно иначе, чем вы. На мой взгляд, в его интерпретации есть задор и свежесть – и она, ей‑богу, весьма близка к глубинной сути пьесы.

Я подкрепил свои слова ледяным взглядом. Компания вежливо повернула головы в мою сторону; некоторые учтиво усмехнулись, словно я произнес остроту. Тот же мужчина заговорил опять:

– Никто не защищает Кристоффа. Мы все его уже раскусили. Но после такого исполнения, как сегодняшнее, поневоле начинаешь кое‑что заново переоценивать.

– Вероятно, – вмешался еще один мужчина, – Бродский считает, что Макс Заттлер прав. Да. Собственно, он весь день это твердил. Конечно, говорил он в пьяном угаре, но в ином состоянии он и не бывает, так что, можно сказать, это его истинное убеждение. Макс Заттлер. Этим объясняется многое из того, что мы только что слышали.

– У Кристоффа, по крайней мере, присутствовала какая‑то упорядоченность. Система, которую можно себе уяснить.

– Господа, – взревел я, – вы внушаете мне отвращение!

Они не удостоили меня даже взгляда, и я, возмущенный, двинулся дальше.

Пробираясь по проходу обратно, я слышал со всех сторон разговоры о происходившем. Многие просто не могли не поделиться впечатлениями, как это бывает после несчастного случая или пожара. В передней части зала мне попались две плакавшие женщины, третья утешала их, говоря: «Все в порядке, все уже кончилось. Все уже позади». Воздух здесь был насыщен ароматом кофе; многие держали чашки с блюдцами и прихлебывали, словно стараясь успокоиться.

Тут мне пришло в голову, что пора вернуться в верхний этаж и взглянуть, как там Густав. Растолкав толпу, я покинул зал через запасной выход.

Я очутился в тихом и опустевшем коридоре. Этот коридор, как и верхний, изгибался по дуге, однако он явно был предназначен для публики. Повсюду были постелены ковры, лампы источали приглушенный теплый свет. По стенам были развешаны картины в позолоченных рамах. Я не ожидал, что в коридоре будет так пусто, и мгновение помедлил, не зная, куда направиться. Едва я тронулся с места, сзади меня окликнули: – Мистер Райдер!

Обернувшись, я увидел Хоффмана, который махал мне из дальнего конца коридора. Он еще раз выкрикнул мое имя, но, по непонятной причине, не сошел с места, так что в конце концов я вынужден был вернуться.

– Мистер Хоффман, – произнес я, приблизившись, – Какая незадача – то, что случилось.

– Беда. Просто катастрофа.

– Незадача, это верно. Но, мистер Хоффман, не стоит так уж расстраиваться. Вы сделали все от вас зависящее, чтобы вечер прошел удачно. И, если мне позволено заметить, впереди еще мое выступление. Уверяю вас, что приложу все силы, дабы вернуть события в нужное русло. Собственно, сэр, я хотел выяснить, не стоит ли нам отказаться от вопросов и ответов в той форме, в какой они были задуманы. Я бы предложил просто произнести речь на злобу дня, с учетом происшедшего. Я мог бы, например, сказать о том, что нам следует сохранить в памяти то выдающееся выступление мистера Бродского, прерванное, к несчастью, его нездоровьем, и что впредь мы должны быть верны духу этого выступления – несколько слов в этом роде. Конечно, я буду краток. Я мог бы также посвятить свое собственное выступление мистеру Бродскому или его памяти – смотря в каком состоянии он будет находиться…

– Мистер Райдер, – мрачно произнес Хоффман, и я понял, что он меня не слушал. Он был чем‑то озабочен и ждал только удобного случая, чтобы меня прервать. – Мистер Райдер, я хотел бы кое‑что с вами обсудить. Дело пустяковое.

– Да, мистер Хоффман, о чем вы?

– Это пустяк, по крайней мере для вас. Для меня же и моей жены это дело немаловажное. – Внезапно его лицо исказилось яростью, и он отвел руку назад.

Я подумал, что он сейчас меня ударит, но оказалось, он просто указывает в конец коридора. В приглушенном свете я увидел силуэт женщины, стоявшей к нам спиной, в нише. Ниша была отделана зеркалами, и женщина, наклонясь, почти касалась головой стекла. Пока я рассматривал женщину, Хоффман, подумав, видимо, что я не понял его жеста, махнул рукой еще раз. Потом он произнес:

– Я имею в виду, сэр, альбомы моей жены.

– Альбомы вашей жены. А, ну да. Да, она была так любезна… Но, мистер Хоффман, сейчас едва ли подходящее время…

– Мистер Райдер, вы ведь не забыли, что обещали их просмотреть. И мы договорились – ради вашего удобства, сэр, дабы мне не побеспокоить вас не вовремя… Мы договорились – помните, сэр? – относительно условного знака. Который вы подадите мне, сэр, когда будете готовы просмотреть альбомы. Помните, сэр?

– Конечно, мистер Хоффман. И я в самом деле собирался…

– Я очень пристально наблюдал за вами, мистер Райдер. Стоило мне увидеть, как вы проходили по отелю, прогуливались в вестибюле, пили кофе, я думал про себя: «Ага, кажется, момент удобный. Возможно, сейчас самое время». И я ждал знака, я не спускал с вас глаз, но чего же я дождался? Ровно ничего! А теперь визит ваш близится к концу, еще несколько часов – и вы сядете в самолет, чтобы лететь на следующий концерт, в Хельсинки! Временами, сэр, мне думалось, что я пропустил условный знак, отвернулся на секунду, уловил только окончание вашего жеста и неверно его истолковал. Если дело обстоит именно так – и вы неоднократно сигналили, я же, по тупоумию, этого не понял, то, разумеется, я готов пасть вам в ноги и униженно извиниться, я на все готов. Но мне сдается, сэр, что такового знака вы не подавали. Другими словами, сэр, вы проявили… проявили… – Он бросил взгляд на женщину в нише и понизил голос, – вы проявили к моей жене неуважение. Смотрите, вот они!





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 165 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.017 с)...