Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

У колыбели Козьмы Пруткова 3 страница



Самих Толстого и Алексея Жемчужникова на спектак­ле не было — их пригласили на какой-то бал, и пригла­шение исходило от такого высокого лица, что на балу «быть следовало». Зато присутствовали Анна Алексеевна Толстая и сенатор Михаил Николаевич Жемчужников с сыновьями Львом, Владимиром, Александром... Они-то и рассказали отсутствовавшим авторам о том, что произо­шло в Александринском театре.

Тридцать три года спустя Алексей Жемчужников вспомнил былое и записал в своем дневнике:

«Воротясь с бала и любопытствуя знать: как прошла наша пьеса, я разбудил брата Льва и спросил его об этом. Он ответил, что пьесу публика ошикала и что Го­сударь в то время, когда собаки бегали по сцене во вре­мя грозы, встал со своего места с недовольным выраже­нием в лице и уехал из театра. Услышавши это, я сейчас же написал письмо режиссеру Куликову, что, узнав о неуспехе нашей пьесы, я прошу его снять ее с афиши и что я уверен в согласии с моим мнением графа Толстого, хотя и обращаюсь к нему с моей просьбой без предвари­тельного с гр. Толстым совещания. Это письмо я отдал Кузьме, прося снести его завтра пораньше к Куликову. На другой день я проснулся поздно, и ответ от Куликова был уже получен. Он был короток: «Пьеса ваша и гр. Толстого уже запрещена вчера по Высочайшему пове­лению».

Пьеса «Фантазия» вошла в сочинения Козьмы Прут­кова, само имя которого остается до сих пор тайной его создателей. Но с камердинером Кузьмой связан один из эпизодов их жизни, содержащий многозначительный на­мек. Постепенно созревала мысль издать подражания, афоризмы, комедии отдельной книгой, и Толстой с Жемчужииковыми стали подумывать о псевдониме.

Камердинер Алексея Жемчужникова, добрый старик Кузьма Фролов, был всеобщим любимцем. Как-то Влади­мир Жемчужяиков в присутствии братьев и Толстого сказал ему:

— Знаешь что, Кузьма, мы написали книжку, а ты нам дай для этой книжки свое имя, как будто ты ее сочи­нил... А все, что мы выручим от продажи этой книжки, мы отдадим тебе.

Кузьма закивал.

— Что ж, — сказал он, — я, пожалуй, согласен, если вы так очинно желаете... А только дозвольте вас, господа, спросить: книга-то умная аль нет?

Братья прыснули.

— О нет! Книга глупая-преглупая. Кузьма нахмурился.

— А коли книга глупая, так я не желаю, чтобы мое имя под ей было написано. Не надо мне и денег ваших...

Алексей Толстой долго хохотал, а потом достал и по­дарил Кузьме пятьдесят рублей.

— На, это тебе за остроумие.

Но всякий, кто возьмется раскапывать историю воз­никновения псевдонима, опираясь на воспоминания, статьи, разъяснения, опровержения его создателей, вско­ре поймет, что ему морочат голову.

Великая путаница — это часть игры в Козьму Прут­кова. Разное написание его имени — тоже. Библиографы откопали сборник «Разные стихотворения Козьмы Тимошурина», изданный в Калуге в 1848 году. Открывает его стихотворение «К музе», в котором есть такая строфа:

Не отринь же меня от эфирных объятий!.. О!., если вниманье твое получу, Среди многотрудных служебных занятий Минуты покоя — тебе посвящу...

В «предсмертном» стихотворении Козьмы Пруткова есть нечто похожее на вирши калужского чиновника.

Но музы не отверг объятий Среди мне вверенных занятий.

Вспомним, что Толстой только что вернулся из Калуги... Для нас важныдаже крупицы сведений о харак­тере Алексея Толстого, о его неистощимом юморе, во многом способствовавшем славе и неубывающей популяр­ности придуманного им вместе с Жемчужниковыми ори­гинального литератора.

«Фантазия» — это первое обнародованное произведе­ние Козьмы Пруткова, хотя само имя появилось на стра­ницах журнала «Современник» три с лишним года спус­тя. И с самого начала о такого рода творчестве заговори­ли все. Начиная с императора Николая Павловича, кото­рый вскоре, увидев на приеме Алексея Жемчужникова, сказал:

— Ну, знаешь, я не ожидал от тебя, что ты напишешь такую...

Царь запнулся.

— Чепуху? — не удержавшись, сказал Жемчужников. Наступила историческая минута.

— Я слишком воспитан, чтобы так выражаться! — произнес холодно государь и перенес свое внимание на других.

Это из области анекдотов. Но остались и весьма суще­ственные доказательства всеобщего внимания к постанов­ке «Фантазии».

Эту комедию недаром включают в собрания сочинений и Козьмы Пруткова и Алексея Константиновича Толсто­го. Она была ядовитой насмешкой над тогдашними воде­вилями, герои которых под пение куплетов, преодолевая чинимые драматургами препятствия, неуклонно продвига­лись к собственной свадьбе. Обычно имена персонажей пеклись по готовым рецептам. Если купец, то в водеви­ле он Лобазин; если вертопрах, то Папильоткин; если страстная вдова, то Влюбчина; если лекарь, то Мик­стура...

В «Фантазии» все было наоборот.

«Застенчивый человек» зовется Беспардонным, Миловидов оказывается «человеком прямым», неприятным в своей грубой откровенности, а Кутило-Завалдайский, «че­ловек приличный», даже представляясь, говорит: «У ме­ня, сударыня, более нравственный капитал! Вы на это не смотрите, что мое такое имя: Кутило-Завалдайский. Иной подумает и бог знает что; а я совсем не то!.. Я человек целомудренный и стыдливый. Меня даже хотели сделать брандмейстером». И оправдывает целиком собственную характеристику.

В пьесе были доведены до абсурда диалоги, и это наводит на мысль, что Козьма Прутков был предтечей теат­ра абсурда, возникшего уже в нашем веке и одно время считавшегося едва ли не вершиной драматического искус­ства. Когда о нелепице говорят всерьез, то от этого за версту несет разложением.

Химический термин «разложение» ввел в литературо­ведение Аполлон Григорьев. И едва ли не в тот самый год, когда была поставлена «Фантазия».

Аполлон Александрович жил в то время в Москве и, естественно, на спектакле быть не мог. Но он прочел ре­цензию Федора Кони и отозвался на «Фантазию» статьей в журнале «Москвитянин».

«Со своей стороны, — писал он, — мы видим в фан­тазии гг. Y и Z злую и меткую, хотя грубую пародию на произведения современной драматургии, которые все основаны на такого же рода нелепостях. Ирония тут явная — в эпитетах, придаваемых действующим лицам, в баснословной нелепости положений. Здесь только доведе­но до нелепости и представлено в общей картине то, что по частям найдется в каждом из имеющих успех водеви­лей. Пародия гг. Y и Z не могла иметь успеха потому, что не пришел еще час падения пародируемых ими произве­дений».

Глава пятая

«СРЕДЬ ШУМНОГО БАЛА, СЛУЧАЙНО...»

В начале 1851 года Алексею Толстому было уже три­дцать три года. Он считал, что прожил их плохо, но ни­кто не знал его тягостных мыслей. Ум и воспитание на­делили его манерой держаться просто, но в этой аристо­кратической простоте была своя сложность, которая исключала какую бы то ни было откровенность. В остро­умие он прятался как в скорлупу — оно было видимой частью его исканий. Толстой знал про себя, что он худож­ник, но ощущение собственной талантливости только усу­губляло раскаяние — вместо творчества ему подсунули суету, а он не был настолько сильным, чтобы отринуть ненужное и взяться за главное...

Впрочем, как и все истинные художники, он преуве­личивал собственную суетность. Бездельники не заме­чают потерянного времени. У работников всякий день, не отданный делу, кажется едва ли не катастрофой. Они тер­заются, упрекают себя в лепи именно в такие Дни, забывая о месяцах, промелькнувших оттого, что ду­мать о постороннем недосуг. Да и праздность художника кажущаяся — это время созревания плодотворной мысли.

Толстой был работником.

Анна Алексеевна Толстая по-прежнему ревниво опе­кала сына. Она с ужасом думала о его женитьбе, само слово «жена» было вызовом эгоистической самоотвержен­ности Анны Алексеевны и предвещало, как чудилось ей, катастрофические перемены в сыновней привязанности и любви. Она придумывала болезни, которые требовали дли­тельного лечения за границей и непременного присут­ствия и заботы сына. Она прибегала к помощи своих все­сильных братьев, вызывавших Алексея к себе ради неот­ложных семейных дел или посылавших его в командиров­ки государственной важности. А там... он развеивался, и его забывали. Так было с промелькнувшей в воспомина­ниях графиней Клари и другими увлечениями Толстого.

Зимой, в январе, в тот, быть может, самый вечер, ког­да в Александринке шла «Фантазия», Алексей Толстой по долгу придворной службы сопровождал наследника престола на бал-маскарад, который давался в Большом театре. Будущий император Александр II любил подобные развлечения, он тяготился своей умной и ти­хой женой и открыто волочился за женщинами, не пренебрегая и случайными знакомствами в публичных местах.

На балу Алексей Толстой встретил незнакомку, у ко­торой было сочное контральто, интригующая манера раз­говаривать, пышные волосы и прекрасная фигура. Она отказалась снять маску, но взяла его визитную карточку, обещав дать знать о себе.

Возвратясь домой, Алексей Константинович по укоре­нившейся у него привычке работать ночью пытался сесть за стол и продолжать давно уже начатый роман или пра­вить стихи, но никак не мог сосредоточиться, все ходил из угла в угол по кабинету и думал о незнакомке. Устав ходить, он ложился на диван и продолжал грезить. Нет, далеко не юношеское трепетное чувство влекло его к мас­ке... Ему, избалованному женской лаской, показалось, что с первых же слов они с этой женщиной могут гово­рить свободно, она поймет все, что бы он ни сказал, и ей это будет интересно не потому, что он, Алексей Толстой, старается говорить интересно, а потому, что она умница и всей манерой своей печально смотреть, улыбаться, го­ворить, слушать делает его не раскованным по-светски, а вдохновенным по-человечески. Это вместе с чувственностью, которую она не могла не пробудить, волновало его глубоко, обещая не просто удовольствие...

Может быть, той же ночью он нашел для описания сво­его зарождающегося чувства слова стихотворения, кото­рое отныне будет всегда вдохновлять композиторов и влюбленных.

Средь шумного бала, случайно, В тревоге мирской суеты, Тебя я увидел, но тайна Твои покрывала черты;

Лишь очи печально глядели, А голос так дивно звучал, Как звон отдаленной свирели, Как моря играющий вал.

Мне стан твой понравился тонкий И весь твой задумчивый вид, А смех твой, и грустный и звонкий, С тех пор в моем сердце звучит.

В часы одинокие ночи Люблю я, усталый, прилечь; Я вижу печальные очи, Я слышу веселую речь,

И грустно я так засыпаю, И в грезах неведомых сплю... Люблю ли тебя, я не знаю — Но кажется мне, что люблю!

— На этот раз вы от меня не ускользнете! — сказал Алексей Толстой через несколько дней, входя в гостиную Софьи Андреевны Миллер. Она решила продолжить баль­ное знакомство и прислала ему приглашение.

Теперь он мог увидеть ее лицо. Софья Андреевна не была хорошенькой и с первого взгляда могла привлечь внимание разве что в маске. Высокая, стройная, с тонкой талией, с густыми пепельными волосами, белозубая, она была очень женственна, но лицо ее портили высокий лоб, широкие скулы, нечеткие очертания носа, волевой подбо­родок. Однако, приглядевшись, мужчины любовались пол­ными свежими губами и узкими серыми глазами, светив­шимися умом.

Иван Сергеевич Тургенев рассказывал о ней в семье Льва Толстого и уверял, что был будто с Алексеем Кон­стантиновичем на маскараде и что они вместе познакоми­лись с «грациозной и интересной маской, которая с ними Умно разговаривала. Они настаивали на том, чтобы она сняла маску, но она открылась им лишь через несколько дней, пригласив их к себе».

— Что же я тогда увидел? — говорил Тургенев. — Лицо чухонского солдата в юбке.

«Я встречал впоследствии графиню Софью Андреев­ну, вдову А. К. Толстого, — добавляет слышавший этот рассказ С. Л. Толстой, — она вовсе не была безобразна, и, кроме того, она была, несомненно, умной женщиной». Рассказ о том, что Тургенев был вместе с Толстым на памятном бале-маскараде, вызывает сомнение. Скорее всего Тургенева с Софьей Андреевной немного позже позна­комил сам Алексей Толстой, и этому сопутствовало какое-то весьма неловкое обстоятельство, которое оставило у Ивана Сергеевича неприятный осадок, заставлявший его за глаза злословить, а в письмах к Софье Андреевне оправдываться...

Мнения современников о Софье Андреевне были самы­ми противоречивыми. Начать с того, что тот же Тургенев всегда посылал ей одной из первых свои новые произве­дения и с нетерпением ждал ее суда. Шаржированное описание ее внешности много лет спустя могло быть след­ствием уязвленного самолюбия. Он, как и Алексей Тол­стой, был под обаянием этой женщины, но отношения их остаются непроясненными.

— На этот раз вы от меня не ускользнете! — повто­рял Алексей Толстой, вновь услышавший ее необыкно­венный вибрирующий голос, о котором говорили, что он запоминается навсегда. И еще говорили о ней как о ми­лой, очень развитой, очень начитанной женщине, отличав­шейся некоторым самомнением, которое, однако, имело столько оправданий, что охотно прощалось ей.

Она любила серьезную музыку. «Пела Софья Андреев-па действительно как ангел, — вспоминала одна из ее современниц, — и я понимаю, что, прослушав ее несколь­ко вечеров сряду, можно было без ума влюбиться в нее и не только графскую, а царскую корону надеть на бойкую головку».

Нет, женщина, прекрасно разбиравшаяся в литературе, способная взять в руки томик Гоголя и с листа безупреч­но переводить труднейшие места на французский, знав­шая, по одним сведениям, четырнадцать, а по другим — шестнадцать языков, включая санскрит, не могла не про­извести глубокого впечатления на графа, знания которого были необыкновенно широки и глубоки.

О чем они говорили в эту свою встречу, остается толь ко догадываться, но теперь не проходило и дня, чтобы они не встречались, не писали друг другу писем, касаясь главным образом литературы, искусства, философии, ми­стики.

Софья Андреевна, урожденная Бахметева, была женой конногвардейца, ротмистра Льва Федоровича Миллера. Этого обладателя роскошных пшеничных усов и зауряд­ной внешности Толстой встречал в музыкальных сало­нах. Теперь он знал, что Софья Андреевна не живет с мужем, но остерегался спрашивать, что привело их к разрыву. Он принимал эту женщину с веселой речью и грустными глазами такой, какая она была, дорожил каж­дой минутой близости с ней, а сблизились они очень бы­стро, потому что того хотела Софья Андреевна. Он был из тех сильных, но неуверенных в себе мужчин, которых умные женщины выбирают сами, оставляя их в неведении об этом выборе, не давая неуверенности и сомнениям одержать верх над первым порывом.

Очень скоро она нанесла ему ответный визит, и уже 15 января Толстой посылает Софье Андреевне стихи:

Пусто в покое моем. Один я сижу у камина,

Свечи давно погасил, но не могу я заснуть,

Бледные тени дрожат на стене, на ковре, на картинах,

Книги лежат на полу, письма я вижу кругом.

Книги и письма! Давно ль вас касалася ручка младая?

Серые очи давно ль вас пробегали, шутя?..

Но к поэтическому признанию в любви он добавляет: «Это только затем, чтобы напомнить Вам греческий стиль, к которому Вы питаете привязанность. Впрочем, то, что я Вам говорю в стихах, я мог бы повторить Вам и в про­зе, так как это чистая правда».

Он читал ей у себя «Ямбы» и отрывки из поэмы «Гер­мес» Анри Шенье, идиллии и элегии, проникнутые духом классики, и теперь посылал Софье Андреевне томик его стихов, редчайшее издание, составленное поэтом Латушем в 1819 году и дорогое тем, что досталось по наследству от Алексея Перовского. Толстого привлекала и сама лич­ность полугрека-полуфранцуза Шенье, который весь был в свободолюбивых идеях XVIII века, но не принял яко­бинского террора, заявив открыто: «Хорошо, честно, сла­достно ради строгих истин подвергаться ненависти бес­стыжих деспотов, тиранизирующих свободу во имя самой свободы» и кончив жизнь в тридцать два года под ножом гильотины за два дня до падения Робеспьера. Противо­речия французской революции заставляли Толстого упор но размышлять о судьбе художников в эпохи политиче­ских сдвигов. Ведь у Шенье, как и у Толстого, был «луч света впереди». Неосуществленность собственных наме­рений беспокоила Толстого всякий раз при воспоминании о том, как Шенье, поднявшись на эшафот, ударил себя по лбу и сказал: «А все-таки у меня там кое-что было!»

От мыслей возвышенных он спускался к изъявлению самой обыкновенной ревности, потому что накануне вече­ром Софью Андреевну увез с бала кавалер в мундире полицейского ведомства. Но это было последнее письмо, в котором Толстой обращался к возлюбленной на «вы». И уже скоро ему кажется, что «мы родились в одно время и знали всегда друг друга, и потому, совершенно тебя не зная, я сразу же устремился к тебе, потому что я услы­шал в твоем голосе что-то родное... Вспомни, вероятно, то же почувствовала и ты...»

Отныне каждое его письмо к ней будет исполнено ве­личайшего доверия, каждое из них будет исповедью и признанием в любви. До нас дошел лишь страстный монолог Алексея Кон­стантиновича (письма Софьи Андреевны не сохранились), говорящий об их духовной близости, в которой литерату­ра, искусство, философия, мистика играли роль второ­степенную, давая возможность изливать свое, давно ко­пившееся, выстраданное и до поры затаенное. Человек та­лантлив, но без повода, без отклика, без понимания он может так и не высказаться, остаться до конца во вла­сти смутных ощущений, носить в себе обрывки мыслей, неразвившихся и незаконченных.

Себя Толстой считал некрасивым, немузыкальным, не­элегантным... Их много было, всяких «не». Софья Андре­евна любила немецкую музыку, а Толстой ее не понимал и огорчался тем, что возлюбленная ускользает от него у дверей Бетховена.

В Толстом все больше росло отвращение к службе. Он старался всеми способами уклониться от дежурств во дворце. Софья Андреевна сочувственно относилась к его стремлению порвать с придворной жизнью и уйти с го­ловой в творчество. И тем не менее могучие родственни­ки продвигали его. В феврале он становится коллежским советником, а в мае его делают «церемониймейстером Дво­ра Его Величества». Наследник престола, будущий импе­ратор Александр II, считает его незаменимым спутни­ком в поездках на охоту, часто бывает в Пустыньке, в доме, который был обставлен со всей возможной рос­кошью — туда свезены булевская мебель, множество про­изведений искусства, драгоценный фарфор, принадлежав­шие Перовским. Все это расставлено со вкусом, радова­ло глаз, и Толстой с удовольствием проводил время в Пустыпьке. Ему хотелось рисовать, лепить, а больше гу­лять по лесам и полям или ездить верхом.

Он неотступно думает о Софье Андреевне. Она недо­говаривает что-то, а порой избегает его. Толстой винит в этом себя. Это он оказался недостаточно чутким... А мо­жет быть, он уже охладел к ней? Женщина способна пред­угадать то, что мужчина еще не осознает. Сомнения пи­тают музу.

С ружьем за плечами, один, при луне, Я по полю еду на верном коне. Я бросил поводья, я мыслю о ней, Ступай же, мой конь, по траве веселей!..

И с ним насмешливый двойник, будто бы угадываю­щий истинное состояние Толстого, предсказывающий три­виальный конец его любви:

«Смеюсь я, товарищ, мечтаньям твоим,

Смеюсь, что ты будущность губишь; Ты мыслишь, что вправду ты ею любим?

Что вправду ты сам ее любишь? Смешно мне, смешно, что, так пылко любя, Ее ты не любишь, а любишь себя. Опомнись, порывы твои уж не те!

Она для тебя уж не тайна, Случайно сошлись вы в мирской суете,

Вы с ней разойдетесь случайно. Смеюся я горько, смеюся я зло Тому, что вздыхаешь ты так тяжело».

Но у Толстого не всегда можно понять, где он убий­ственно серьезен, а где так же убийственно ироничен. Это прутковская черта...

В немногих сохранившихся отрывках писем Толстого к Софье Андреевне нет уже никакой иронии. Видимо, она писала ему, что его чувство — лишь восторженное возбуждение. Оно пройдет, и Толстой уже не будет любить ее. Он чувствовал в ее словах недосказанность, которая тревожила его. Она намекала на обстоятельства, неведо­мые ему. Ей было страшно... А он не понимал, чего же она страшится, не понимал ее «забот, предчувствий, опа­сений», говорил, что цветок исчезает, но остается плод, само растение. Да, он знает, что любовь не вечное чувство. Но стоит ли пугаться этого? Ну, пройдет любовь, но останется благословенная дружба, когда люди уже не могут обойтись друг без друга, когда один становится как бы естественным продолжением другого. Он уже и теперь чувствует, что он — в большей мере она, что Софья Андреевна для него больше, чем второе «я».

«Клянусь тебе, как я поклялся бы перед судилищем господним, что люблю тебя всеми способностями, всеми мыслями, всеми движениями, всеми страданиями и радо­стями моей души. Прими эту любовь, какая она есть, не ищи ей причины, не ищи ей названия, как врач ищет названия для болезни, не определяй ей места, не анализи­руй ее. Бери ее, какая она есть, бери не вникая, я не мо­гу дать тебе ничего лучшего, я дал тебе все, что у меня было драгоценного, ничего лучшего у меня нет...»

Как-то она показала ему свой дневник, и его порази­ла там фраза:

«Для достижения истины надо раз в жизни освобо­диться от всех усвоенных взглядов и заново построить всю систему своих знаний».

Он и сам так думал всегда, но не мог выразить точ­но, как это сделала умница Софья Андреевна. «Я — слов­но какой-нибудь сарай или обширная комната, полная всяких вещей, весьма полезных, порой весьма драгоцен­ных, но наваленных кое-как одна на другую; с тобой я и хотел бы разобраться и навести во всем порядок».

Его посещают мысли, обычные для любой незауряд­ной, творческой личности. Как же так получилось, что он бесплодно прожил половину жизни? У него столько про­тиворечивых особенностей, которые приходят в столкнове­ние, столько желаний, столько потребностей сердца, кото­рые он силится примирить... Но примирения, гармонии не получается. Всякая попытка проявить себя творчески при­водит к такой борьбе противоречий в нем самом, что все существо выходит из этой борьбы растерзанным. Он жи­вет не в своей среде, не следует своему призванию, в ду­ше полный разлад, и получается, что он обыкновенный лентяй, хотя, в сущности, деятелен по природе...

Значит, все надо менять, все в самом себе поставить на свои места, и помочь ему в этом может лишь один че­ловек — Софья Андреевна.

Лето 1851 года было жарким. Вернувшись из лесу, Толстой садился за письма к Софье Андреевне, расска­зывал ей, как влекут его лесные запахи. Они напоминают о детстве, проведенном в Красном Роге, столь богатом лесами. Рыжики,всякий сорт грибов пробуждает в нем множество картин из прожитого. Он любит запах моха, старых деревьев, молодых, только что срубленных сосен... Запах леса в знойный полдень, запах леса после дождя, запахи цветов...

Анна Алексеевна уже проведала о связи сына с Со­фьей Андреевной, но на отношения с замужней женщи­ной она смотрела спокойно, потому что считала их несерь­езным, кратковременным увлечением, не видела в чувстве сына к Софье Андреевне ничего угрожающего эгоистиче­ской материнской любви.

Софья Андреевна уехала к брату в Пензенскую гу­бернию, в родовое имение Бахметевых село Смальково. Толстой тоскует и пишет ей из Пустыньки пространное письмо, в котором снова звучит мотив вечности любви, ее предопределения и фатальности. И, пожалуй, это глав­ное письмо, его кредо, которого он держался всю жизнь неуклонно.

«...Бывают минуты, в которые моя душа при мысли о тебе как будто вспоминает далекие-далекие времена, когда мы знали друг друга еще лучше и были еще бли­же, чем сейчас, а потом мне как бы чудится обещание, что мы опять станем так же близки, как были когда-то, и в такие минуты я испытываю счастье столь великое и столь отличное от всего доступного нашим представле­ниям здесь, что это словно предвкушение или предчув­ствие будущей жизни. Не бойся лишиться своей индиви­дуальности, а пусть бы ты даже и лишилась ее, это ни­чего не значит, поскольку наша индивидуальность есть нечто приобретенное нами, естественное же и изначальное наше состояние есть добро, которое едино, однородно и безраздельно. Ложь, зло имеет тысячи форм и видов, а истина (или добро) может быть только единой... Итак, если несколько личностей возвращаются в свое естествен­ное состояние, они неизбежно сливаются друг с другом, и в этом состоянии нет ничего ни прискорбного, ни огор­чительного...»

А поскольку «изначальное наше состояние есть добро», то возникает его глубокое уважение к людям, спо­собным жить естественно, не подчиняя себя условностям света и требованиям «так называемой службы». Толстому кажется, что таковы люди искусства, что у них и мысли Другие, и лица добрые. Он рассказывает, какое удоволь­ствие доставляет ему видеть людей, посвятивших себя какому-нибудь искусству, не знающих службы, не занимающихся под предлогом служебной надобности «интри­гами одна грязнее другой». Он идеалист, наш герой, счи­тающий, что людям искусства несвойственно интриган­ство. В их мире ему видится возможность «отдохнуть» от вечного пребывания в служебной форме, от соблюде­ния правил бюрократического общежития, от чиновничь­его рабства, которого неспособен избежать ни один из служащих, на какой бы высокой ступени иерархической лестницы он ни находился.

«Не хочется мне теперь о себе говорить, а когда-ни­будь я тебе расскажу, как мало я рожден для служебной жизни и как мало я могу принести ей пользы...

Но если ты хочешь, чтобы я тебе сказал, какое мое настоящее призвание, — быть писателем.

Я еще ничего не сделал — меня никогда не поддер­живали и всегда обескураживали, я очень ленив, это правда, но я чувствую, что мог бы сделать что-нибудь хорошее, лишь бы мне быть уверенным, что я найду ар­тистическое эхо, и теперь я его нашел... это ты.

Если я буду знать, что ты интересуешься моим писа­нием, я буду прилежнее и лучше работать.

Так знай же, что я не чиновник, а художник».

И вот тут мы приближаемся к тяжкому испытанию любви Алексея Константиновича Толстого к Софье Анд­реевне Миллер. Это письмо отправлено из Пустыньки в Смальково 14 октября 1851 года, а через несколько дней туда же устремляется сам Толстой, чтобы услышать ис­поведь любимой женщины...

И уже 21 октября он пишет стихотворение, обращен­ное к Софье Андреевне, полное любви и намеков на их мучительные объяснения:

Слушая повесть твою, полюбил я тебя, моя радость! Жизнью твоею я жил и слезами твоими я плакал... Многое больно мне было, во многом тебя упрекнул я; Но позабыть не хочу ни ошибок твоих, ни страданий...

Что же случилось за эти семь дней? Почему Толстой, только что написавший длинное послание и не обмолвив­шийся в нем ни словом об «ошибках и страданиях» Софьи Андреевны, вдруг срывается с места и, вооруженный са­мой грозной подорожной, понукая ямщиков, загоняя ло­шадей, мчится в Смальково?

Анна Алексеевна Толстая наконец поняла, что у сына ее не простая любовная интрижка, и стала интересовать­ся его избранницей. Навела справки, и услужливые сплетники наговорили ей о Софье Андреевне такого, что она пришла в ужас. Графине даже показали в театре на не­кую особу, приняв ее за Софью Андреевну по созвучию имен. Вульгарная внешность особы крайне шокировала Анну Алексеевну, которая едва ли не в тот же вечер на­прямик спросила сына, каковы его отношения с Софьей Андреевной, любит ли он ее...

Не способный кривить душой, Алексей Константино­вич сказал, что любит, что не знает более чудесной и ум­ной женщины, чем Софья Андреевна Миллер, и если бы той удалось развестись с мужем, он почел бы за счастье ее согласие стать подругой жизни... Анна Алексеевна гневно прервала его и высказала все, что слышала и сама думает о Софье Андреевне.

Твердо уверенный, что Софьи Андреевны нет в Петер­бурге, он улыбался, когда мать расписывала даму, виден­ную ею в театре, но стоило в рассказе матери замелькать фамилии Бахметевых и разным знакомым подробностям, которые тесно увязывались с тем, о чем он еще не знал, но мог бы догадаться, если б захотел, как улыбка сполз­ла с его лица. Он был! потрясен. Ему захотелось тотчас увидеться с Софьей Андреевной, объясниться с ней, услы­шать из ее уст, что все это неправда...

Толстому понадобилось срочно навестить дядю Васи­лия Алексеевича Перовского в Оренбурге, а путь туда пролегал через Пензенскую губернию. Промелькнул Са­ранск, и вот уже Смальково — церковь с высокой коло­кольней, двухэтажный дом Бахметевых, полускрытый разросшимися вербами, деревенские избы. Входя в дом, он услышал звуки рояля и голос, «от которого он сразу же встрепенулся», дивный голос, навсегда пленивший его...

Софья Андреевна так обрадовалась его приезду, что ему было неловко начинать неприятный разговор. Когда же он стал упрекать ее в скрытности, она разрыдалась, сказала, что любит его и потому не хотела огорчать. Она скажет ему все, и он волен верить или не верить ей...

Об их объяснении мы можем только догадываться. Были упреки Толстого, но было и сострадание, прощение, безграничное великодушие. Вскоре он напишет ей: «Бед­ное дитя, с тех пор как ты брошена в жизнь, ты знала только бури и грозы. Даже и в самые лучшие минуты, те, когда мы находились вместе, тебя волновали какая-нибудь неотвязная забота, какое-нибудь предчувствие, какое-нибудь опасение...»

Прошлое Софьи Андреевны было туманным и небла­гополучным.

Сохранились лишь немногие письма Толстого к Мил­лер, в которых случайно уцелели намеки на его страда­ния и ее прошлое — после его смерти она беспощадно уничтожила собственные письма, а из оставленных писем Алексея Константиновича вырезала даже отдельные строчки...

Но в «Путешествии за границу М. Н. Похвиснева, 1847 года» есть упоминание о тщательно скрывавшейся драме:





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 332 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.015 с)...