Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

ПРОБА СИЛ 3 страница



И роща, где впервые

Бродили мы одни?

Ты помнишь ли, Мария,

Утраченные дни?

В сохранившихся стихах сороковых годов Толстой вновь и вновь возвращается к теме (как ее принято те­перь называть) «малой родины». Старинная усадьба, де­ревня, природа — вот к чему обращены его чувства. Все остальное — Петербург, высший свет, служба, загра­ничные впечатления — никак не отражается в его твор­честве. Ему слышится призывный благовест колоколов пятиглавых сельских храмов...

К себе он тянет Неодолимо, Зовет и манит Он в край родимый,

В край благодатный, Забытый мною, — И, непонятной Томим тоскою,

Молюсь и каюсь я, И плачу снова, И отрекаюсь я От дела злого;

Далеко странствуя Мечтой чудесною, Через пространства я Лечу небесные...

«Дело злое» могло быть и поэтическим преувеличением, а могло и относиться к бездушию государственного механизма, в котором его вращала, как и все другие колеса, жестокая регламентация. Он бежит — иногда въявь, иногда в мечте — в край своего детства, в край предков, где среди степей спокойно катятся реки, а над золотистыми нивами видны дымки дальних деревень... Пейзажи в то время он выписывал скупо и точно. Но по большей части его стихотворения пронизаны грустным настроением, какое бывает у одинокого человека в осен­нюю пору, когда он, вглядываясь через окно в мокрый унылый сад, слушает, как барабанит по крыше дождь. Подсмотренные картинки деревенской жизни и те служат ему лишь фоном для передачи своего настроения. Иной раз он ловит себя на том, что какая-нибудь сказан­ная им фраза и обстановка, в которой она произнесена, — все это уже было с ним когда-то. Это ощущение, знако­мое почти каждому и объясненное психологией, в поэзии появилось впервые у Алексея Толстого в стихотворении «По гребле неровной и тряской...», где с падающим серд­цем он вдруг чувствует такое повторение.

...Так точно ступала лошадка, Такие ж тащила мешки, Такие ж у мельницы шаткой Сидели в траве мужики...

Уже в сороковые годы Алексей Толстой, несмотря на замеченную им впоследствии подражательность некото­рых своих ранних стихов, обещал стать поэтом самобыт­ным, способным музыкально передавать интимнейшие чувствования и переживания. Настроение тогда его было не сплошь элегично. Во все времена ему отрадно в Крас­ном Роге,

Где гнутся над омутом лозы, Где летнее солнце печет, Летают и пляшут стрекозы, Веселый ведут хоровод.

Очевидно, в одну из поездок на родину (Петербург, где родился Толстой, он своей родиной не считал) было задумано знаменитое стихотворение «Ты знаешь край, где все обильем дышит». Тогда Толстой объездил весь край, где некогда главенствовал его прадед, последний украин­ский гетман Кирила Григорьевич Разумовский. Побывал он и в Почепе и в Батурине — гетманских резиденциях. Он увидел Батурин совершенно запустелым. Покривив­шись, стоял деревянный одноэтажный дом, в котором Разумовский провел последним год жизни в окружении мно­гочисленной челяди, сутками сиживая за ломберным сто­лом. Только раз прокатили в кресле больного гетмана в каменный дворец, который он распорядился построить на высоком берегу Сейма. Теперь дворец разваливался, из стен росли деревья, в заросшем бурьяном дворе пасся вол. Разумовского похоронили в церкви. Толстой увидел там памятник, сотворенный каким-то льстивым скульптором из темно-серого гранита и белого мрамора, с урной и барельефным аристократическим профилем, хотя в дей­ствительности гетман тонкостью черт лица не отличался...

Все здесь напоминало о бурном веке Елизаветы и Ека­терины, о необыкновенных судьбах простых казаков Алексея и Кирилы Разумовских.

Посещением Батурина навеяны строфы:

Ты знаешь край, где Сейм печально воды Меж берегов осиротелых льет, Над ним дворца разрушенные своды, Густой травой давно заросший вход, Над дверью щит с гетманской булавою?.. Туда, туда стремлюся я душою!

Ты знаешь дом, где, враг презренной лести, Родной земле отдав остаток сил, Последний гетман жизни, полной чести, Златой закат спокойно проводил? Ты знаешь дом и липы над горою? Туда, туда стремлюся я душою!

Алексей Толстой несколько идеализировал своего пред­ка, и, когда пришло время публиковать стихотворение, он и сам понял это и вместе с некоторыми другими стро­фами выбросил последнюю...

Не раз возвращается Толстой в те годы к теме забро­шенных дворянских гнезд, где в прошлом столетии кипе­ла жизнь, а ныне все являет собой развал и запустенье. Ему кажется, что патриархальная старина, когда круп­ные помещики сами занимались хозяйством и чинили суд и расправу над крестьянами, лучше нынешних времен с их мотовством, забвением вотчин, которые передоверены управляющим. Толстой в стихотворении «Пустой дом» обвиняет своих светских знакомых, свою родню, не щадя и себя самого:

В блестящей столице иные из них

С ничтожной смешались толпой; Поветрие моды умчало других из родины в мир им чужом. Там русский от русского края отвык, Забыл свою веру, забыл свой язык!

Крестьян его бедных наемник гнетет,

Он властвует ими один; Его не пугают роптанья сирот...

Услышит ли их господин? А если услышит — рукою махнет... Забыли потомки свой доблестный род!..

И здесь уже можно усмотреть зародыш того социаль­ного мотива, который с такой силой прозвучит в «За­бытой деревне» Некрасова.

Антикрепостнические взгляды Толстого известны до­статочно хорошо из его стихотворений и писем. Меньше­го внимания удостаивается его баллада «Богатырь», напи­санная в конце сороковых годов.

Сколько раз в своих поездках по России и особенно по западным ее губерниям он видел безобразные сцены у кабаков, видел, как спиваются целые деревни, губятся судьбы человеческие... И постепенно у него складывается образ этакого «богатыря», разъезжающего по Руси на раз­битой кляче, покрытого дырявой рогожей и со штофом в руке. И где бы он ни появлялся, «ссоры, болезни и голод плетутся за клячей его». Зловещий всадник тянет в кабак всякого, кто уже вкушал злого зелья. «В кабак, до послед­ней рубахи, добро мужика снесено». Толстой рассказы­вает о пьяных драках, о заброшенных нивах, о талантли­вом художнике, пристрастившемся к водке и забывшем кисть, о преступности, порождаемой пьянством, о моло­дом человеке, полном желания заняться наукой и в горо­де от голодухи прельстившемся водкой... «И вот потонули в сивухе родные святые мечты!»

Стучат и расходятся чарки, Рекою бушует вино, Уносит деревни и села И Русь затопляет оно.

Дерутся и режутся братья,

И мать дочерей продает,

Плач, песни, и вой, и проклятья —

Питейное дело растет...

Да, размах «питейного дела» в России ему знаком пре­восходно. Он знает разговоры о вреде водки, которые то и дело ведутся во дворце, но знает он, что это сплошное лицемерие, так как страна находится в постоянном фи­нансовом кризисе. Недалекий Николай I целиком дове­ряет выходцу из Германии министру финансов Канкрину.

Верный слуга царю, Канкрин тормозил строительство железных дорог, покрывал ежегодный дефицит выпуском бумажных денег, хотя Россия кормила своим хлебом едва ли не половину Европы. Это он завел винные откупа, да­вая возможность наживаться на спаивании народа откуп­щикам Утину, барону Гинзбургу, Бенардаки, Горфункелю и ям подобным.

— Я знаю, что дело нечистое, да денежки чистые, — говаривал Канкрин, перефразируя римского императора Веспасиана, который, взимая налог с отхожих мест, утверждал, что деньги не пахнут. Тот же Канкрин хва­стался перед военным министром Чернышевым: «А у ме­ня, батушка, кабаков больше, чем у вас батальонов!»

А всадник на кляче не дремлет, Он едет и свищет в кулак; Где кляча ударит копытом, Там тотчас стоит и кабак.

Это было обвинение, брошенное Толстым в лицо нико­лаевским сановникам, которые в сотрудничестве с пред­ставителями крупной буржуазии спаивали народ. Ка­зенная монополия на производство и продажу «орленых штофов» объяснялась финансовой «необходимостью». Запрет на водку лишил бы двор возможности делать мно­гие бессмысленные расходы, лишил бы наживы откуп­щиков и их многочисленных родственников-кабатчиков, о которых Толстой сказал, что они «богатеют, жиреют» по мере того, как «беднеет, худеет народ». Ту же полити­ку проводил и преемник Канкрина, рекомендованный им после ухода в отставку новый министр Вронченко. Весьма невзрачный, но невероятно хитрый, Вронченко на одном из первых же докладов в присутствии всех других мини­стров, сделав вид, что страшно испугался вошедшего Ни­колая I, выронил портфель, и все бумаги разлетелись по полу. Когда все захохотали, царь строго сказал: «Тут нет ничего смешного!» — и первого принял нового минист­ра финансов. Император любил отличать тех, кто его боялся, и вскоре сделал Вронченко графом.

Двоюродный брат Алексея Толстого художник Лев Жемчужников в своей записке «Император Николай I и характеристика этой личности» писал: «Незабвенный» император Николай I, вступивший на престол при громе пушек и при громе пушек сошедший в могилу, наследо­вал безумие отца, мстительность и лицемерность своей бабушки. Он совмещал в себе качества противоположные: рыцарство и вероломство, храбрость и трусость, ум и не­домыслие, великодушие и злопамятность. Царствовал он тридцать лет и, думая осчастливить Россию, разорил и унизил ее значение».

В записке, написанной на рубеже XIX и XX веков, прямо указывается, что многие сведения о характере и поступках Николая I почерпнуты из рассказов А. К. Тол­стого.

Царь всячески подчеркивал свою скромность. Спал на походной кровати, стоявшей в скромном помещении, главным украшением которого был большой бюст графа Бенкендорфа.

И хотя в тревожные для царизма дни 1848 года царь, обращаясь к петербургским дворянам, воскликнул: «Гос­пода! У меня полиции нет, я не люблю ее: вы моя поли­ция...», он свято чтил память Александра Христофоровича Бенкендорфа, шефа жандармов, задумавшего злове­щее III Отделение сразу же после декабрьских событий 1825 года и писавшего в своем проекте:

«Для того чтобы полиция была хороша и обнимала все пункты империи, необходимо, чтобы она подчинялась системе строгой централизации, чтобы ее боялись и ува­жали и чтобы уважение это было внушено нравственны­ми качествами ее главного начальника».

Он предлагал царю на этот пост себя. Зная природу нелучшей части человечества, Бенкендорф предлагал на­чальнику тайной полиции сделаться фигурой явной.

«Злодеи, интриганы и люди недалекие, раскаявшись в своих ошибках или стараясь искупить свою вину доно­сом, будут по крайней мере знать, куда им об­ратиться».

Алексей Толстой едва ли не первый в России осме­лится показать в литературе «лазоревых полковников», но это потом, а пока он лишь превосходно осведомлен, что существует еще одна тайная полиция, подчиняющая­ся его родному дяде, министру внутренних дел Льву Алек­сеевичу Перовскому и выследившая петрашевцев. Импе­ратор был весьма доволен соперничеством параллельных сысков, обеспечивавших относительную безопасность, хотя, по его словам, «возникнув сперва во Франции, мятеж безначалие... разливаясь повсеместно с наглостью, воз­раставшею по мере уступчивости правительств», теперь угрожают «в безумии своем и нашей богом вверенной

России».

Казалось бы, внешних перемен при царском дворе нет. По-прежнему царя можно встретить днем на Нев­ском, по-прежнему он бывает в русском и французском театрах, не пропускает маскарадов в Большом театре и Дворянском собрании, где ходит по залам, громадный, всеми узнаваемый, с какой-нибудь стройной маской под руку, но делающий вид, что не замечает почтительных поклонов. По-прежнему задаются балы и маскарады в Зимнем дворце, устраиваются спектакли и музыкальные вечера, на которых к оркестрантам-итальянцам иногда присоединяется император, недурно играющий на флей­те. Чаще балы и вечера бывают в Аничковом дворце, где живет наследник Александр, женатый с 1841 года на до­чери великого герцога Гессен-Дармштадтского, которая из принцессы Максимилианы-Вильгельмины-Августы-Софьи-Марии после православного миропомазания превра­тилась в великую княгиню Марию Александровну.

Здесь-то и бывает чаще всего по долгу службы Алек­сей Толстой. И он ощущает тщательно скрываемую тре­вогу царской семьи. Порой она прорывалась в таких сце­нах: наследник произнес патриотический спич перед офи­церами по поводу частичной мобилизации, и те по обык­новению крикнули «ура!», а цесаревна, услышав крик, бросилась к супругу в полной уверенности, что его уже убивают...

С вестью о парижской революции 1848 года в петербургских кофейнях было не протолкнуться среди людей, листавших газеты. Симпатии даже в высшем обществе были на стороне парижан.

Революция на Западе отразилась в России духовным гнетом. Началось «мрачное семилетие», продолжавшееся до самой смерти Николая I. Особый «бутурлинский» ко­митет обследовал содержание журналов и действия цен­зуры. Бутурлин поговаривал о запрещении Евангелия за его демократический дух, а формулу Уварова «право­славие, самодержавие, народность» объявил революцион­ным лозунгом. Сам Уваров был замещен на посту министра просвещения Ширинским-Шихматовым, который, как каламбурили современники, объявил русскому просвещению шах и мат.

Многие издания были закрыты, остальные утратили определенность направлений, потеряли лицо. Комитет считал литературу «скользким поприщем» и выискивал крамолу между строк. Журнал «Современник» был обви­нен едва ли не в проповеди коммунизма и революции.

— Должно повиноваться, а рассуждения свои держать про себя, — сказал Николай I по поводу одной из жур­нальных статей. Алексей Толстой в журналах не печатался, но читал их. На его глазах разгоралась полемика, которая отража­ла, как писали в отчетах IIIОтделения, «беспрерывно тлеющую мысль о свободе крестьян». Демократически настроенное дворянство западной ориентировки сража­лось со славянофилами, идеализировавшими допетров­скую Русь, верившими в сельскую общину и считавшими, что у России особый, самобытный путь исторического развития. Антикрепостниками были и те и другие. На глазах Толстого расправились с петрашевцами и Кирилло-Мефодиевским братством, которым занимался, кстати, наследник. (По этому делу проходили и Шевчен­ко с Костомаровым.) Но Толстой ничего не мог поделать, хотя и сочувствовал Шевченко, о чем говорит приписка к одному из его писем того времени: «Шевченко вовсе не умер и не убит. У меня перед глазами вид Аральского моря, сделанный им. Он здравствует и будет, вероятно, скоро представлен к повышению, поелику начальство им довольно». Вскоре Толстой будет хлопотать об облегче­нии участи и освобождении отданного в солдатчину поэта.

На глазах Толстого зарождалась «натуральная» шко­ла. Только она, перераставшая в крепкий русский кри­тический реализм, и проявляла себя в «мрачное семиле­тие» вопреки цензуре...

Журнальная полемика не вызывала у Толстого осо­бенного желания стать на ту или иную сторону, потому что у него была своя точка зрения на все, и он охотно соглашался с тем, что считал разумным, и отвергал край­ности. Ему нравились некоторые идеи славянофилов, и не без их влияния были написаны в сороковые годы замеча­тельные стихотворения «Колокольчики мои, цветики степ­ные!..» и «Ой стоги, стогн...», в которых Толстой воспевал Россию как единственную силу, способную защитить и объединить разрозненное славянство. Мессианская роль России представлялась ему в романтическом свете. Сланекийконь, «дикий, непокорный», не воспитанный «ученым ездоком», чем-то напоминает у Толстого гоголев­скую тройку.

Есть нам, копь, с тобой простор!

Мир забывши тесный, Мы летим во весь опор

К цели неизвестной.

И хотя путь этот чреват многими опасностями и бед­ствиями, Толстой предвидит торжество объединения и неодолимость славянства, но когда это будет? Мечта такдалека от действительности...

Громче звон колоколов,

Гусли раздаются, Гости сели вкруг столов,

Мед и брага льются, Шум летит на дальний юг

К турке и к венгерцу — И ковшей славянских звук.

Немцам не по сердцу!

Гой вы, цветики мои,

Цветики степные! Что глядите на меня,

Темно-голубые? И о чем грустите вы

В день веселый мая, Средь некошеной травы

Головой качая?

Обо всех своих пристрастиях Толстой выскажется позже, но, видимо, он думал над словами Гоголя:

«Все эти славянисты и европисты, — или же старо­веры и нововеры, или же восточники и западники, а что они в самом деле, не умею сказать, потому что покамест они мне кажутся карикатурами на то, чем хотят быть, — все они говорят о двух разных сторонах одного и того же предмета, никак не догадываясь, что ничуть не спорят и не перечат друг другу».

Гоголь считал, что с обеих сторон «наговаривается много дичи», что ни те, ни другие не могут увидеть и понять «строение» — основу народной жизни. С Гоголем Толстого связывало многое. Очевидно, встре­чаясь, они говорили и об отечественной истории.

Когда Алексей Толстой увлекся историей? Карамзиным он зачитывался едва ли не с тех пор, как научился бегло читать. Кратковременная служба в архиве и личное знакомство (по рекомендации А. А. Перовского) с Погоди­ным еще больше приохотили Толстого к историческим за­нятиям.

— Ни одна история не заключает в себе столько чу­десного, как российская! — восклицал Погодин, и Алек­сей Толстой вполне разделял восторги маститого ученого, выказывая в разговорах с ним отменную начитанность.

Да и кто из литераторов в те годы не проявлял инте­реса к истории! Во времена, для духовной жизни удуш­ливые, обращение к истории своего народа помогало осмысливать современные явления. Славянофилы и за­падники сражались, побивая друг друга историческими концепциями и фактами, а речь шла, в сущности, о бу­дущем...

Но, как и у Гоголя, у Толстого было слишком развито воображение, чтобы воспринимать историю рационали­стически. Всякий эпизод при чтении мгновенно сцеплял­ся с другим, художническое видение тотчас рождало эф­фект присутствия, фантазия заполняла пробелы и творила недостающие подробности, а найти форму и слова бы­ло уже делом таланта и навыка... Когда эмоции стал­кивались с хронологией, она частенько бывала вы­нуждена отступать, но это не наносило ущерба историче­ским балладам, которые писал в то время Алексей Тол­стой.

Порой пером двигало влияние мощного таланта како­го-либо из предшественников, как в «Кургане», шесть строф которого Толстой вычеркнул, почувствовав, что по строю своему они напоминают «Волшебный корабль» в переводе Лермонтова.

«Курган» — это подступ к исторической теме, роман­тический уход в далекое прошлое родины, где Толстой будет искать все то, чего ему не хватало в повседневной жизни, — деятельности, подвигов, общения с сильными личностями. Российская история разрушительным време­нем отрублена от своих корней, письменные источники уничтожены — лишь немые курганы остались свидетеля­ми того, что совершалось в эпохи, предшествовавшие ты­сячелетней писаной истории. И естественно это обраще­ние Толстого к таинственным следам деятельности наших предков, в которой не могут, а порой и не желают разоб­раться историки. Остается острое любопытство и множе­ство вопросов.

А витязяславное имя До наших времен не дошло... Ктобыл он? венцами какими Своеон украсил чело?

Чью кровь проливал он рекою? Какие он жег города? И смертью погиб он какою? И в землю опущен когда?

Безмолвен курган одинокий... Наездник державный забыт, И тризны в пустыне широкой Никто уж ему не свершит!

Толстой верит в неотделимость прошлого от настоя­щего, в единство корней и растущего древа, в зависимость будущности от любого деяния в прошлом: добро отклик­нется добром, зло — злом. Люди честные, подвижники — это факелы, горящие во мраке, и свет их брезжит сквозь туман лжи, искажений истории. «Жизнь ваша не про­шла даром, ибо ничто на свете не пропадает, — напишет он вскоре, обращаясь к читателям «Князя Серебряного» и размышляя о прошлом, — и каждое дело, и каждое слово, и каждая мысль вырастает, как древо; и многое доброе и злое, что как загадочное явление существует по­ныне в русской жизни, таит свои корни в глубоких и темных недрах минувшего».

Не только исторические источники, но и древнерус­ская словесность были внимательно изучены Толстым. Былины, сказки, «Слово о полку Игореве» завораживали своим поэтическим строем, краткостью и емкостью соче­таний слов. И тут уж забыт Жуковский с его «ужас­ными» балладами.

Порой воображение будила одна лишь строка из «Сло­ва о полку Игореве», и он берет ее в качестве эпиграфа Для баллады: «Уношу князю Ростиславу затвори Днепр темне березе». (В тогдашних изданиях текст «Слова» публиковался в искаженном виде.) И эта баллада о переславльском князе Ростиславе, утонувшем после битвы с половцами в реке Стугне, была последней данью заем­ному романтизму, «русалочьему» антуражу.

Баллады «Василий Шибанов», «Князь Михайло Репнин», «Ночь перед приступом» берут свое начало в чте­нии «Истории государства Российского» Карамзина, в «Сказаниях князя Курбского», в писаниях Авраамия Палицына... Анахонизмы, или, как их называл Толстой, «отступления в подробностях», нисколько не вредили потом воздействию их на любого читателя, как бы он ни был искушен в изучении исторических источников.

Так, в «Василии Шибанове» бегство Курбского переносится в более позднее время, когда уже существовала опричнина. Царь Иван Грозный у Толстого совершает свои молебствия не в Александровской слободе, а в цент­ре Москвы, на глазах у всего народа. Карамзинский рас­сказ обрастает в балладе подробностями, созданными во­ображением Толстого, и теперь они кажутся неотъемле­мыми от исторических фактов, настолько психологически убедительно рисуется характер Василия Шибанова.

«Князь Курбский от царского гнева бежал» и с ним его верный стремянный. Под дородным князем падает конь, и Шибанов отдает ему своего. Этого нет у Карам­зина. Но что с того? Верна психологически картина, ри­сующая не менее злобного и мстительного, чем царь, Курбского, который спешит уязвить своего бывшего вла­дыку и ничтоже сумнящеся шлет с письмом к нему на муку своего верного слугу. У Карамзина изменник Курб­ский спешит «открыть душу свою, исполненную горести и негодования».

Шибанов, хотя и следующий за своим князем, у Тол­стого и в мысли не держит измену родине. «Вишь, наши меня не догнали», — говорит он. Внешне очень эффектна сцена, когда царь читает послание Курбского, вонзив в ногу Шибанова острый конец своего жезла. Карамзин умиляется верности Шибанова. Толстой потрясен тем, что Курбский выдает своего верного друга и слугу, по словам царя, «за бесценок». Под пытками Шибанов не остается у Толстого тупым, по-собачьи преданным испол­нителем воли своего господина. Шибанов славит его, но как:

О князь, ты, который предать меня мог

За сладостный миг укоризны, О князь, я молю, да простит тебе бог

Измену твою пред отчизной!

В балладе промелькнуло выражение «опрични кромеш­ная тьма», и тут же короткие и меткие характеристики опричников, характеристики, которым еще предстоит вы­расти в характеры: Вяземский лютый, Васька Грязной, Малюта Скуратов и гордящийся своею красой, «с деви­чьей улыбкой, с змеиной душой» любимец царя Бас­манов.

Толстой знал, что слова «опричь» и «кроме» синонимы. Современники часто называли опричников «кромешниками» - служителями ада, вечного мрака, сатаны, намекая на совершенно иное значение слова, чем то, которое подразумевал царь, деля страну на земщину и опричнину. Но тавтологии не чувствуется, поскольку до XIX века дошло лишь выражение «кромешная тьма», требующее

особого разъяснения.

Адом представляется Толстому царствование Ивана IV. Отныне он будет клеймить тиранию во всех ее про­явлениях.

Из глубины веков дошли дворянские легенды о Шибанове, на самом деле схваченном, подвергнутом пыткам, но так и не вручившем царю письма. Придумана была и версия о гибели на пиру князя Репнина, «победоносного воеводы», на которого царь пытался надеть потешную маску. Иван IV приказал за отказ принять участие в шу­товстве вытолкать боярина взашей. Потом его убили на улице. В балладе «Князь Михайло Репнин» Толстого боя­рин гибнет на пиру, опять же «жезлом пронзенный», по­желав перед смертью гибели опричнине, которая в это время еще не существовала, и славя православного царя. В народных песнях царь Иван зовется Грозным. В них он величествен и справедлив. Как это ни стран­но, тираны часто оставляют о себе в народе хорошую па­мять.

Не будем вдаваться в споры историков о правомер­ности тех или иных способов утверждения русской госу­дарственности и об остающейся загадочной до сих пор причине возникновения и сущности опричнины. Толсто­го интересовала лишь моральная сторона поступков лю­дей. Герои его баллад были лишь поэтическими символа­ми. В «Князе Михаиле Репнине» он отстаивает челове­ческое достоинство. Лучше гибель, чем унижение.

Одно несомненно для Толстого — родину, Русь, надо защищать до последней капли крови, какими бы ужас­ными ни были внутренние обстоятельства, связанные с Деспотизмом ее правителей или смутными временами. Он пишет балладу «Ночь перед приступом» об осаде Троице-Сергиевой лавры войсками Сапеги и Лисовского во время польской интервенции. Шестнадцать месяцев, с осени 1608 года, отбивали все штурмы защитники крепости, ко­торая за все время своего существования никогда не бы­вала в руках врага. Из этого монастыря вышли Ослябя и Шересвет — герои Куликовской битвы, а вскоре во все концы Русской земли оттуда полетят послания с Призы­вом идти на врагов, и после чтения одного из них скажет свое слово нижегородец Козьма Минин.

Все больше и больше Толстого влечет к Смутному времени и эпохе, предшествовавшей ему. По некоторым сведениям, у него уже в конце сороковых годов были на­броски романа «Князь Серебряный» и даже план буду­щей драматической трилогии.

Карамзин пробудил интерес русской публики к соб­ственной истории. Томики его «Истории государства Рос­сийского» издавались неоднократно и проглатывались чи­тателями, чьи патриотические чувства были обострены героическими событиями 1812 года. Но если не считать «Бориса Годунова» Пушкина и еще нескольких произве­дений, основной поток исторических сочинений, низри­нувшийся в типографии и на театральные подмостки, не отличался художественными достоинствами. Патетика не могла быть заменой подлинных знаний и чувств, психо­логизма.

По-видимому, Толстой уже был лично знаком с Турге­невым и соглашался с его мнением, высказанным в ре­цензии на неудачную драму Гедеонова «Смерть Ляпуно­ва» в 1846 году и не раз потом повторяемым в беседах:

— Кто нам доставит наслаждение поглядеть на нашу древнюю Русь? Неужели не явится, наконец, талант, ко­торый покажет русских живых людей, говорящих рус­ским языком... Да, русская старина нам дорога... Мы все ее любим не фантастическою вычурною старческою любовью; мы изучаем ее в связи с действительностью, с на­шим настоящим, которое совсем не так оторвано от на­шего прошедшего.

Золотые слова! Сказанные походя, они выражали суть нового отношения к истории, которая для многих остава­лась складом пыльных реликвий и лишь для некоторых -неисчерпаемым источником уроков на будущее, учитель­ницей жизни, по словам Цицерона, поводом для выраже­ния собственных чувств, весьма далеких от событий мно­говековой давности...

Есть прямая преемственность у пушкинской концов­ки «Бориса Годунова» и эпиграфа, который взял Алек­сей Толстой из Тацита для своего «Князя Серебряного»:

«А тут рабское терпенье и такое количество пролитой дома крови утомляет душу и сжимает ее печалью. И я не стал бы просить у читателей в свое оправдание ничего другого, кроме позволения не ненавидеть людей, так рав­нодушно погибающих».

Ненавидя «насилие и гнет», Толстой возмущался не тиранами, нет, он возмущался тем, что люди терпели и терпят деспотизм, подставляя шеи под топоры палачей, погибая тысячами, но не восставая, не сопротивляясь из­уверской жажде уничтожения человеческих жизней. Но принесет ли бунт справедливость? Не станет ли он обыкновенной местью, пролитием еще большей крови и в конце концов средством для возвышения людей еще более жестоких, чем те, против которых бунт поднимался? Опасение это звучит и в словах, которыми Пушкин за­вершил главу, не включенную в «Капитанскую дочку» но цензурным соображениям: «Не приведи бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный. Те, ко­торые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жесто­косердые, коим чужая головушка — полушка, да и своя шейка — копейка».

Но не надо забывать, что Толстой по своим воззре­ниям был сторонником просвещенной монархии, а следо­вательно, в тех условиях либералом, которому претил очевидный радикализм, однако трудно было не призна­вать, что французская революция, чем бы она ни кончи­лась, крестьянские восстания в России, выступление де­кабристов привели если не к коренным, то весьма замет­ным изменениям в политических нравах. Страх перед народным возмущением смягчил их. Массовые казни бы­ли редки. Наступило царство бюрократии, в дебрях ко­торой перемалывались человеческие эмоции.

Толстой принадлежал к тем дворянам, которые с от­вращением относились к крепостному праву, телесным наказаниям, деятельности III Отделения и не могли про­стить Николаю I пяти повешенных декабристов, но рис­ковали в своем неприятии действительности очень ма­лым, разве что увольнением, отстранением от государ­ственной службы, а это богатому графу казалось благо­деянием, мечтой, разбивающейся о непреклонность влия­тельных родственников.

Власти предержащие подозрительно относились к за­нятиям историей, выходящим за жесткие рамки офи­циальных установок. Цензоры внимательно следили за тем, чтобы у читателя не возникало никаких ассоциаций, намеков на действительность. А так как никому не дано распрямить спираль истории, то уход в нее уже сам по себе — протест...





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 374 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.017 с)...