Главная Случайная страница Контакты | Мы поможем в написании вашей работы! | ||
|
Двенадцатая лекция
На пути этого лекционного курса мы достигли некоего пункта, где совершается прыжок из положения об основании как из высочайшего основоположения о сущем в положение об основании как в некое сказывание бытия. Переход от привычной тональности положения к не совсем обычной в качестве прыжка не является чем-то вынужденным. Прыжок остается свободной возможностью мышления; и это так несомненно, что только вместе с областью прыжка впервые открывается край обитания сущности свободы. Именно поэтому мы обязаны подготовить такой прыжок. Для этого мы должны были обнаружить область отталкивания и прояснить постоянное отношение к этой области. Это — история западноевропейского мышления, понятая как посыл судьбы бытия. Поскольку посыл судьбы бытия обращается к мыслящему существу исторического человека с судьбоносным требованием, история мышления покоится в посыле судьбы бытия. Поэтому история бытия отнюдь не является постоянно развертывающимся течением преобразований некоего от всего оторванного бытия. История бытия ни в коем случае не является неким предметно представляемым процессом, о котором можно было бы рассказывать «бытийные истории». Посыл судьбы бытия сам по себе остается сущностной историей западноевропейского человека, поскольку исторический человек используется для строящего обживания просвета бытия. В качестве судьбоносного уклонения бытие уже само по себе отнесено к сущности человека. Посредством этой отнесенности бытие, однако, не очеловечивается, но сущность человека благодаря этой отнесенности остается на родине — в местности бытия.
(При предоставившемся случае поспорить с Эрнстом Юнгером я пояснял разбиравшееся здесь определение бытия, принимая во внимание современный нигилизм. Эта статья вышла из печати как отдельное сочинение под названием «К бытийному вопросу».)
Для нашего, почти целиком погрязшего в предметном представлении, мышления остается особенно тяжело доступным то, что называет речевой оборот «посыл судьбы бытия». Но эти трудности заключаются не в сути дела, а в нас. Посыл судьбы бытия не только не является протекающим в себе процессом, он даже не представляет собой ничего такого, что лежит напротив нас. Наоборот, он прежде, чем некое «друг против друга» (Gegeneinanderüber) бытия и человеческого существа, есть сам посыл судьбы. Мы обдуманно говорим «прежде», потому что даже таким образом не устраняется подозрение, что бытие бытийствует как нечто отделенное от человека.
Посыл судьбы бытия в качестве обращения и требования есть изречение, из которого говорит всякое человеческое говорение. По латыни «изречение» звучит как fatum. Но фатум как изречение бытия в смысле уклоняющегося посыла судьбы не является ничем фаталистическим на том простом основании, что посыл судьбы никогда не может быть таковым. Почему? Потому что бытие, посылая себя, приносит с собой простор пространственно-временного зазора и в нем впервые отпускает человека на свободу в простор тех или иных предпосланных ему сущностных возможностей.
Прыжок в отталкивании не отталкивает от себя область отталкивания, но в таком прыганий прыжок становится вспоминающим усвоением бытийного посыла судьбы. Для самого прыжка это означает следующее: прыжок не прыгает ни прочь из области отталкивания, ни вперед в некую другую, обособленную в себе сферу. Прыжок остается прыжком лишь в качестве вспоминающего. Однако «вспоминать» (an-denken), и вспоминать именно бывший посыл судьбы, означает «обдумывать» (bedenken), и притом в качестве того, что должно быть продумано, обдумывать то, что в том, что было, еще непродумано. Мышление соответствует этому лишь в качестве опережающе-мыслящего (vor-denkendes). Вспоминать то, что было, означает опережающе-мыслить подлежащее продумыванию непродуманное. Мышление есть вспоминающе-опережающее мышление (andenkendes Vordenken). Оно не прилипает, образно говоря, к тому, что было, как к чему-то прошедшему и не прозревает с пророческим самомнением якобы известное ему будущее. Вспоминающе-опережающе-мыслящее мышление есть прыгание прыжка (das Springen des Sprunges). Этот прыжок является неким скачком, в котором осуществляется мышление.
В этом заключается следующее: мышление должно осуществлять прыжок всегда заново и изначально. В этом всегда первоначальном прыганий прыжка не существует никакого повторения и никакого возвращения. Нужен прыжок для того, чтобы вспоминающе-опережающее мышление бытия как бытия превратило себя самое из истины бытия в некое другое сказывание.
В том ходе рассуждения, который должен был отсылать к истории мышления как к посылу судьбы бытия, речь постоянно (потому что это неизбежно) шла о бытии и основании. То, о чем говорят эти слова, никогда нельзя собрать и упаковать в одну дефиницию. Такое намерение претендовало бы на то, что сможет постичь в равной степени все сущностные определения бытия и основания, и притом сделает это в одном представлении, которое парило бы над временем. Но как представляется, временное (das Zeitliche) было бы тем или иным ограниченным осуществлением сверхвременного содержания дефиниции. Правда, обычно такие осуществления, а также осуществления ценностей и идей, выдаются за отличительные признаки исторического. Представление об истории как об осуществлении идей имеет свою собственную издалека идущую историю. Это представление об истории почти неистребимо. Правда, когда мы размышляем о ней, то непредубежденному взгляду открывается то, что представление об истории как о временном осуществлении сверхвременных идей и ценностей происходит не из опыта истории. В привычном представлении об истории без обдумывания и размышления платоническое (а вовсе не платоновское) разделение мира на чувственно изменяемую и сверхчувственно неизменную сферы переносится на то, что проявляется, прежде всего, как течение человеческих поступков и страданий и что в качестве таким образом протекающих событий и называется историей.
Между тем, это привычное представление об истории нельзя устранить никаким приказанием, но невозможны и какие-либо другие меры, с помощью которых можно было бы попытаться превратить это представление об истории непосредственно в какое-либо другое. Желать подобного было бы заблуждением. Ведь это представление об истории с его настойчивыми претензиями само определяется посылом судьбы бытия и, следовательно, господством метафизического мышления. Правда, ходкое представление об истории как временном осуществлении чего-то сверхвременного препятствует любому усилию увидеть нечто единственное в своем роде, то, что скрывается за загадочным постоянством, которое так или иначе ломается и собирается в чем-то внезапном того, что в подлинном смысле послано судьбой. Это внезапное является тем неожиданным, которое лишь с виду противоречит чему-то постоянному, т.е. чему-то выносливому, терпеливому. Претерпевается нечто всегда уже длящееся. Но в неожиданном нечто уже длящееся, однако до сих пор сокрытое, впервые становится исполненным и очевидным. И все-таки мы спокойно признаем следующее: мы до тех пор не окажемся вблизи историчности, которая должна быть продумана с точки зрения на бытийный посыл судьбы, пока мы остаемся в сетях тех представлений, которые, ища спасения, подчас неожиданно снова возвращаются к различию абсолютного и релятивного, не определив когда-либо в достаточной степени это различие на предмет того, исходя из какого места оно только и остается определимым и, следовательно, может быть установлено в определенных границах. Каково это место? Это то место, к которому мы на нашем пути впервые приблизились благодаря вопросу о положении об основании, разбирая то, о чем говорит это положение во второй тональности. Это «на пути» дает нам повод, по крайней мере — здесь, рассмотреть, в каком же смысле то, что называют бытие и основание, «есть» то же самое. Ибо это то же самое одновременно является тем постоянным, которое, так или иначе, высвечивается во внезапности бытийного посыла судьбы.
Теперь мы спрашиваем: «Что означает основание? Что это такое? Что означает для нас мыслить слово "основание"»? Говорят, слово что-то означает. Посредством своего значения слово относится к вещи. Такое представление о слове для нас является привычным. Но возникают сомнения, устоит ли оно перед более строгим размышлением о сущности языка. Однако даже тогда, когда мы принимаем язык не более чем за информационный инструмент, говорение языка (das Sprechen der Sprache) никогда не становится чем-то механическим, осуществляющимся в какой-то однообразной равномерности.
Если мы ограничимся западноевропейскими языками и заранее признаем это ограничение неким пределом, то мы можем сказать: «Наши языки говорят исторически». Если предположить, что в указании на то, что язык — это дом бытия, есть нечто истинное, то историческое говорение языка послано и устроено соответствующим посылом судьбы бытия. Если мыслить, исходя из сущности языка, то это означает, что говорит язык, а не человек. Человек говорит только благодаря тому, что он соответствует языку, согласно посылу судьбы. Но это соответствование и есть тот подлинный способ, согласно которому человек принадлежит к просвету бытия. Поэтому множественность значений какого-либо слова происходит не только из-за того, что мы, люди, в своих речах и писаниях подчас под одним и тем же словом подразумеваем различное. Множественность значений, так или иначе, является исторической. Она возникает из-за того, что в говорении языка, которое всегда происходит сообразно с бытийным посылом судьбы, бытие сущего по-разному относится к нам самим, т.е. по-разному к нам обращается.
Мы говорим о фундаменте, об основах, об основоположении. Между тем, мы сразу же заметим здесь, что это значение слова «основание», хотя и является совершенно привычным для нас, однако, в то же время абстрактно, т.е. оторвано и отброшено от той области, исходя из которой это слово изначально говорит в вышеназванном значении. Во-первых, основание называет некую глубину, к примеру, морское дно, дно долины, луг, какую-нибудь низину, глубоко лежащий пласт земли и грунт; в более широком смысле под этим подразумевается земля, почва. Более изначально основание еще и сегодня в алемано-швабской языковой области означает то же, что и гумус. Это растительное основание, тяжелая, плодоносная почва. У клумбы, к примеру, слишком небольшое основание; для благоприятного роста его необходимо увеличить. В целом основание предполагает глубоко лежащую и в то же время несущую область. Так мы говорим: «Из глубины сердца», т.е. из его основания. «Прийти к основанию» уже в шестнадцатом столетии означает «обнаружить истину», т.е. то, что собственно есть. Основание подразумевает нечто такое, куда мы спускаемся, куда мы возвращаемся, поскольку основание есть то, на чем нечто покоится, в чем нечто заключается, из чего нечто следует. В соответствии с этим язык мышления говорит о сущностном основании, об основании возникновения, о движущем основании, об основании доказательства. Отношение основания к сущности, возникновению, движению, доказательству очень рано проявляется в истории мышления, хотя и причудливо разбросано то там, то здесь. Однако остается вопрос: Когда речь идет о сущностном основании, об основании возникновения, о движущем основании, об основании доказательства, то с учетом основания или с учетом бытия возникают эти различные отношения? Но каким образом, если основание и бытие «суть» то же самое?
В соответствии с вышеупомянутыми отношениями, но более радикально прослеженными, Гегель при своей необычайной чуткости к самому глубинному мышлению языка охотно использовал выражение «идти к основанию». То, что в гегелевском, т.е. здесь в буквальном, смысле приближается к основанию, при этом не исчезает, но то, что идет к основанию, первоначально находит основание и, исходя из этой находки, приходит к возникновению. «Идти к основанию» для Гегеля означает следующее: совпадение определений какой-либо вещи в господствующем надо всеми определениями единстве.
Однако такими замечаниями, которые легко накапливаются, мы не можем закончить толкование отдельного слова «основание». Мы еще ничего не рассматривали с того места, из которого говорит положение об основании, поскольку мы слышим его во второй тональности, которая позволяет звучать взаимопринадлежности основания и бытия. Это созвучие мы слышим, размышляя о том, что положение об основании, а точнее, его установление в качестве высочайшего основоположения, проделанное Лейбницем, подготавливает ту бытийно-историческую эпоху, в которой бытие проявляется как трансцендентально запечатленная предметность. Когда мы размышляем об этом, то принимаем во внимание следующее:
То, что означает на нашем языке выражение «основоположение основания», является сокращенным переводом наименования principium reddendae rationis sufficientis. Основание — это перевод ratio. Констатировать это, пожалуй, излишне. Кроме того, это будет оставаться констатацией общего места, и притом до тех пор, пока мы не задумаемся над тем, что имеет значение в данном и в подобных случаях с переводом. «Переводить» и «переводить» — не одно и то же, если в одном случае речь идет о деловом письме, а в другом — о стихотворении. Первое переводимо, а второе — нет. Между тем, современная техника, точнее говоря, родственное ей современное логистическое истолкование мышления и говорения уже пускает в оборот машины для перевода. Но при переводе речь идет не только о том, что в том или ином случае переводиться, но и о том, с какого языка и на какой. Между тем, прозвучавшие сейчас замечания касаются тех отношений перевода, которые при некоторых знаниях и небольшом размышлении легко обозревамы. И все же мы все еще можем упустить ту решающую черту, которая проходит сквозь все существенные переводы. Мы подразумеваем такие переводы, которые в эпохи, чье время наступает, транслируют труд поэзии или мышления. Эта черта состоит в том, что перевод в таких случаях является не только истолкованием, но и преданием. В качестве предания он принадлежит к самому глубинному движению истории. Согласно ранее замеченному, это означает, что существенный перевод в эпоху бытийного посыла судьбы так или иначе соответствует тому способу, каким в посыле судьбы бытия говорит язык. Правда, лишь намеком было показано то, каким образом кантовская «Критика чистого разума» соответствует требованию положения о достаточном основании и приводит к языку это соответствование. Но «разум», равно как и «основание», говорит как перевод слова ratio. Если мыслить исторически, то это означает, что, исходя из того мышления, которое в свете положения о достаточном основании является критикой чистого разума, своим двояко-единым сказыванием говорит слово ratio, называя и разум, и основание. В таком говорении передается ratio и то, что в нем продумано. Эта передача движет подлинную историю. Рискуя быть заподозренными в преувеличении, мы можем сказать даже, что если бы в мышлении Нового времени не говорило ratio, имеющее в переводе двойной смысл — разум и основание, то не существовало бы кантовской «Критики чистого разума» как установления границ условий возможности предметов опыта.
Таким образом, констатация того, что слово «основание» является переводом ratio, могла бы лишиться своей банальности. Мимоходом лишь стоит указать на то, что классическим источником для понимания того, как удачно в мышлении Нового времени ratio передается словами «основание» и «разум», являются параграфы с 29-го по 32-ой «Монадологии» Лейбница. «Монадологией» называется одно из последних сочинений Лейбница. Его тема — принципы философии. Девяносто параграфов этого сочинения позволяют увидеть каркас западноевропейской, а в особенности нововременной метафизики так ясно, как едва ли какой-либо другой философский труд докантовской эпохи. Упомянутое сочинение Лейбница, появившееся в 1714 году, только в 1840 году было опубликовано во французском оригинале Ганноверской библиотеки учеником Гегеля Иоганном Эрдманом.
«Основание» — это перевод ratio. Таким образом, то, что называется «основанием» и о чем говорит положение об основании, передает то, что узнается и мыслится в двояко-едином сказывании ratio. Об этом мы и должны спрашивать. Мы можем проделать это пока лишь довольно грубо. Чтобы не довольствоваться случайным объяснением слова, мы должны удерживать в поле зрения направление нашего пути; ибо нам важно рассмотреть то, что бытие и основание «суть» то же самое, а также то, каким образом это действительно так. Сейчас это означает, что нужно вместить и вновь воспринять в подлинную память то, каким образом сообщает о себе в самом начале бытийной истории тожесамость бытия и основания, и притом сообщает для того, чтобы затем в качестве этой тожесамости на долгое время остаться неслышимой и немыслимой. Однако это неслышимое является чем-то неуслышанным именно из-за исключительности бытийной истории и ее начала.
В слове «основание» говорит ratio, причем именно исходя из двойного смысла разума и основания. Выражение «быть неким основанием» характеризует также и то, что мы называем причиной, по латыни — causa; поэтому принцип основания, так часто уже упоминавшийся, также гласит: Nihil est sine causa. Вследствие давней традиции и приучения мышления и сказывания мы больше не находим ничего волнующего в том, что ratio одновременно называет и разум, и основание. Однако если хорошенько подумать, то мы вынуждены будем признать, что то, что означает «основание», т.е. глубина и земля, почва, на первый взгляд, совершенно не имеет никакого дела с разумом и восприятием. Между тем, ratio бесспорно означает одновременно и разум, и основание. Откуда происходит этот двойной смысл ratio?
Латинское слово ratio изначально и в собственном смысле подразумевало не разум, и не основание, а нечто другое. Однако это другое не является настолько совершенно иным, что смогло бы воспрепятствовать слову ratio обладать впоследствии двойным смыслом: «разума» и «основания». Для того чтобы мы сразу же отыскали для латинского слова ratio классическую область его сказывания, стоит процитировать одно место из Цицерона. Оно одновременно проливает свет и на ту взаимосвязь вещей, о которой мы хотели бы поразмышлять. Цицерон говорит (Part. 110):
Causam appello rationem efficiendi, eventum id quod est effectum.
Если переводить обычным способом, то это означает: «В качестве причины я обращаюсь к основанию воздействия как к исходу и результату того, что подвергается воздействию».
Что мы должны делать с этим высказыванием Цицерона? Кажется, что оно в большей степени покрывает суть дела мраком и тенью, нежели привносит в нее света. Впрочем, к счастью, дело обстоит, таким образом, только до тех пор, пока мы не отбросим слепую поспешность, с которой мы переводим латинские слова привычными нам словами: causa как причина, ratio как основание, efficere как воздействовать, effectus как действие. Эти переводы совершенно правильны. Но их правильность является чем-то двусмысленным; ибо именно из-за нее мы запутываемся в исторически более поздних, нововременных представлениях, которые авторитетны еще и сегодня. Запутавшись таким образом, мы более не слышим ничего из того, что и как говорится в римском слове. Однако даже если мы обращаем на это внимание, то все еще остается спорным, услышим ли мы это снова в достаточной мере.
Causam appello rationem efficiendi, eventum id quod est effectum. Мы находим, что здесь ratio и causa названы во взаимосвязи с efficere и eventus. Слово eventus, пожалуй, является ключом к высказыванию Цицерона, которое звучит почти как констатация какого-нибудь классного наставника, не неся на себе следов какой-либо всемирно-исторической важности. И все-таки нечто подобное содержится в процитированных словах. Eventus — это то, что выходит на свет; efficere — это выведение и порождение. В области порождения и выхождения на свет речь идет о ratio, о слове, которое мы теперь больше не можем переводить как «разум» и как «основание»; ибо этим мы сами себе загородили бы путь внутри того горизонта, которого отныне нужно придерживаться. Но как тогда мы должны перевести ratio efficiendi? Ratio есть ratio для того, что должно быть порождено, оно является его причиной, causa. Отношение к efficere характеризует ratio как causa. Эта causa принадлежит к области порождения, в которой нечто выходит на свет. Каким образом causa принадлежит именно к ней? Потому что она обладает характером ratio. Но что означает здесь ratio? Подчинено ли ratio области efficere или даже вовсе ею ограничено? Отнюдь. Совершенно наоборот. Область efficere и eventus принадлежит к области ratio. Но того, что называет это слово, мы как раз не узнаем из процитированного места, потому что все, что говорит в нем Цицерон, сводится к слову ratio. И все-таки высказывание Цицерона остается поучительным.
Ratio относится к глаголу геог, основной смысл которого таков: «принимать нечто за что-либо»; подставляется, подкладывается именно то, за что нечто принимается. То, чему нечто подставляется, при таком подставлении, прилаживается, направляется к тому, что ему подставляется. Это «направлять нечто к чему-либо» составляет смысл нашего глагола «считать». «Считаться с чем-либо» означает «не терять это из виду» и «направлять к чему-либо». «Рассчитывать на что-либо» означает: ожидать чего-то и при этом придерживаться этого как того, на что можно полагаться. Собственный смысл глагола «считать» не отнесен с необходимостью к числам. Это можно сказать и о том, что называют вычислением, калькуляцией. Calculus — это игровой камень в настольной игре, а затем также и счетный камень. Калькуляция — это счет (Rechnen) как превосходство: одно превосходит, сравниваясь и оцениваясь, нечто другое. Поэтому счет в смысле оперирования с числами является особым родом счета, отличающимся благодаря сущности количества. В счете с чем-либо и расчете на что-либо нечто таким образом рас-считанное порождается для представления, а именно выносится в очевидное. Благодаря такому счету нечто выводится на свет; следовательно, eventus и efficere относятся к области ratio. Кратко объясненный здесь подлинный и потому широкий смысл глагола «считать» заключен в латинском глаголе reor.
Ratio означает учет (Rechnung). Когда мы считаем, мы представляем то, с чем необходимо считаться и на что необходимо рассчитывать в некоей вещи, то, что нужно не терять из виду. Что-либо таким образом сосчитанное и вычисленное дает отчет (die Rechenschaft) о том, что имеет значение в отношении с вещью, о том, что в ней самой является чем-то ее определяющим. В таком отчете проявляется нечто, в чем заключается то, что какая-либо вещь такова, какова она есть. Ratio означает учет; но учет в двойном смысле. Во-первых, учет предполагает счет как делание; а в ином смысле — то, что получилось в результате такого делания, т.е. нечто сосчитанное, произведенный и предъявленный учет, отчет.
Мы говорим «давать отчет». Язык римлян говорит: rationem reddere. Поскольку в учете и отчете предъявляется то, с чем считаются и на что рассчитывают в некой вещи или действии, то reddere с необходимостью относится к ratio. То, что principium rationis является principium reddendae rationis, заключается в сущности самого ratio. Как отчет оно в себе является неким reddendum. Этот последний, откуда-нибудь исходя, не предлагается и не навязывается ratio. В сущности ratio reddere является чем-то прежде образованным и прежде востребованным в качестве учета. «Рассчитывать на...» и «считаться с...» — это некое превосходящее пре-подношение.
Обратимся на мгновение к одной промежуточной, но важной мысли. Положение об основании, услышанное во второй тональности, говорит: «Бытие и основание: то же самое». Между тем, мы слышали: «Бытие всегда проясняется в качестве бытийного посыла судьбы». С ним в качестве того же самого совпадает некая, так или иначе, удавшаяся оформленность основания, ratio, учета, отчета. Если теперь reddendum относится к сущности ratio, то вместе с ним изменяется также и род и смысл rationem reddere. И хотя это языковое выражение у древних римлян и у Лейбница было одним и тем же, но именно это то же самое изменяется бытийно-исторически тем способом, что начинает и подготавливает чеканку эпохи Нового времени, т.е. то, что благодаря кантовскому мышлению стало известным под названием «трансцендентальное». У Лейбница reddere отнесено к Я и осуществляется посредством этого представляющего Я, которое определено как несомненный для себя самого субъект. Такое истолкование сущности человека, а тем самым и того, кто получает нечто преподнесенное в reddendum, было бы странным во времена Древнего Рима, хотя и не столь решительно чуждым, как для греческого мышления. Лейбницевское мышление слышит в reddendum другой посланный судьбой характер требования. Ибо здесь ratio является principium, неким задающим меру для всякого сущего относительно его бытия и господствующим требованием. Оно требует доставки отчета для возможности подсчета (Durchrechnung), который все, что есть, рассчитывает как сущее. Ratio sufficiens, собственным и единственно достаточным основанием, summa ratio, высочайшим отчетом для всеобщей исчисляемости, для вычисления универсума является Deus, Бог. Что говорит Лейбниц о Боге по отношению к универсуму? В 1677 году (в возрасте тридцати одного года) Лейбниц пишет диалог о Lingua rationalis, т.е. о вычислении, о том роде учета, который должен быть в состоянии сделать подсчет отношения между словом, числом и вещью вообще для всего, что есть. В этом диалоге и в некоторых других трактатах Лейбниц заложил мысленный фундамент для того, что не только используется сегодня как мыслительная машина, но и, пожалуй, для того, что определяет образ мышления. В одном из рукописных примечаниях на полях к этому диалогу Лейбниц замечает: Cum Deus calculat fit mundus. «Когда Бог считает, возникает мир».
Нужно только проявить готовность бросить взгляд на наш атомный век, чтобы увидеть, что если, согласно словам Ницше, Бог мертв, то сосчитанный мир еще остается и повсюду предъявляет человеку свой счет, рассчитываясь всем за principium rationis.
Тринадцатая лекция
Положение об основании гласит: «Ничего нет без основания». Nihil est sine ratione. Основание — это перевод ratio. А перевод там, где говорение основного слова переводится с исторического языка на какой-либо другой язык, становится традицией. Традиция, если она застыла, может вырождаться в обременительную ношу и препятствие. Это может произойти, потому что собственно традиция (Überlieferung), о чем свидетельствует ее имя, является неким отпусканием (ein Liefem) в смысле liberare, освобождения. В качестве такого освобождения традиция извлекает на свет скрытые ценности некогда бывшего, даже если этот свет — всего лишь колеблющийся свет утренней зари. То, что слово «основание» — это перевод ratio, говорит о том, что ratio передается в «основание», каковая передача уже и раньше говорила двусмысленно. Правда, двусмысленная передача ratio в словах «основание» и «разум» только тогда получает свой решительный отпечаток, когда посыл судьбы бытия определяет ту эпоху, которая, согласно историческому времяисчислению, называется Новым временем. Если же бытие и основание «суть» то же самое, нововременной бытийный посыл судьбы также должен преобразить древнеримский двойной смысл ratio.
Насколько бы смысл основания, а именно почвы и земли, не казался далеким от смысла разума, а именно восприятия, слуха, в двойном смысле ratio оба эти значения уже заранее находятся вместе, хотя и не мыслятся специально в своей взаимопринадлежности. В соответствии со сложившимся обстоянием дел мы должны сказать следующее: «В том, что называет ratio, обозначены оба направления этого двойного смысла, и разума, и основания». Тогда что означает ratio? Мы ответим при помощи перевода слова ratio: учет. Но учет здесь нужно мыслить в смысле глагола reor, к которому принадлежит существительное ratio. «Считать» означает «направлять нечто к чему-либо», «представлять нечто как нечто». То, в качестве чего нечто представляется, является чем-то подставленным. Этот широко мыслимый счет определяет также смысл слова «вычисление». Говорят, к примеру, о математическом вычислении. Но существует также и другое вычисление. Еще Гельдерлин использовал слово «вычисление» в более глубоком смысле в «Примечаниях» к своим переводам «Царя Эдипа» и «Антигоны» Софокла. В «Примечаниях к "Эдипу"» (Stuttg. Ausgabe V, 196) звучит следующее:
Также и иным произведениям искусства по сравнению с греческими недостает достоверности; по крайней мере, до сих пор о них судили больше по тем впечатлениям, которые они производят, нежели согласно их законному вычислению и прежнему образу действий, которым порождается Прекрасное.
И далее:
Закон, вычисление, способ, каким некая система ощущений, целостный человек, развившийся под влиянием стихий, и представление, и ощущение, и рассудочность возникают друг за другом в различных последовательностях, но всегда согласно некоему надежному правилу, является в трагическом больше равновесием, чем чистой последовательностью.
А «Примечания к "Антигоне"» начинаются так (a. a. O.S. 265): «Правило, вычислительный закон «Антигоны» относится к закону «Эдипа» как к так что равновесие склоняется больше от начала по направлению к концу, чем от конца по направлению к началу.»
Поскольку оба примечания говорят о «равновесии», кажется, что приводимое здесь вычисление представляется количественно-механически, математически. Однако упоминаемое Гельдерлином равновесие относится к весам и уравновешенности художественного произведения, т.е. здесь — к трагическому изображению в трагедии.
Дата публикования: 2015-10-09; Прочитано: 168 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!