Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Часть вторая 2 страница



Через месяц после этого происшествия в театре состоялась премьера оперы «Царская невеста». Для сцены выхода царя требовалась большая массовка. Всем рабочим предложили подработать по пять рублей за участие в этой сцене. В то время за пять рублей можно было купить бутылку коньяка, поэтому Алик охотно согласился. Его нарядили в костюм гусляра и показали место позади трона, где должны находиться он и его сотоварищи-гусляры.

Всё бы прошло хорошо, но в предвкушении дополнительных заработков, Алик пригласил своего друга и двух девушек в ресторан, лёг поздно, не выспался. Когда перед выходом царя все придворные, в том числе и гусляры, высыпали на сцену, Алик увидел пустой трон. Музыка убаюкивала, царя ещё не было, поэтому он незаметно присел на трон и задремал. Вышел царь, запел свою арию, после которой он должен был сесть на своё царское место, но трон был занят дремлющим Аликом. Царь запел и, проходя мимо трона, незаметно толкнул Алика, но тот не отреагировал. Царь толкнул его посильней — никакого результата. Ария заканчивалась, самозванец всё ещё сидел на троне. Тогда, разозлившись, царь дал ему такого пинка, что Алик свалился с трона и, всё ещё в полусне, отвесил повелителю оплеуху. Царь двинул его кулаком. Алик бросился на обидчика, завязалась драка. Пришлось дать занавес под аплодисменты зрителей, которым очень понравился такой неожиданный финал сцены. Даже какой-то критик назавтра написал, что это очень оригинальная трактовка: пробуждение народного гнева, созревание бунта. Но режиссёр был в ярости и потребовал «изгнать хулигана».


Алик пытался оправдаться, мол, я вошёл в образ, но режиссёр был неумолим: «Убирайтесь из образа и из театра!». И Алик был уволен.

Как всякого одесского ребёнка, в детстве его учили музыке. Родители год экономили на еде и купили скрипку, которую Алик возненавидел. Он играл так мерзко, что на каждом уроке слышался шелест крыльев и тихий стон — это пролетала страдающая тень Паганини. Алик мечтал избавиться от ненавистной скрипки, и однажды ему это удалось. Когда он шёл на урок, мальчишки из соседнего двора стали его дразнить. Алик раскрыл футляр, вытащил скрипку и ею стал дубасить своих обидчиков. Он одержал две победы: во-первых, мальчишки разбежались, во-вторых, скрипка разлетелась на кусочки, и его путь к мировой славе на этом завершился.

Став постарше, Алик сам выучился игре на гитаре. У него был приятный голос, он весьма прилично пел, что ускоряло процесс обольщения девушек. Обладая этими достоинствами, он устроился в какой-то заводской пансионат кем-то вроде культмассовика. Но и там продержался недолго. На завод приехала немецкая делегация, вечером гостей привезли показать пансионат. В фойе, у разукрашенной ёлки, в окружении отдыхающих, Алик под гитару пел песни Окуджавы. Гостей привели под ёлку. Глава делегации, прекрасно говорящий по-русски, произнёс:

— Мы были в Москве, Ленинграде, теперь у вас — всюду оттепель. Где прославленные русские морозы?

И тут Алик брякнул:

— Все отпущенные для немцев морозы Россия истратила в сорок первом году на вашу армию.

Это была его последняя шутка в этом пансионате.

Со школьных лет у Алика была мечта побывать за границей, но как? При его статусе это было невозможно. Во времена «железного занавеса» за границу ездили только дипломаты, кагебисты и «слуги народа». Иногда на международные симпозиумы прорывались учёные, которых приглашали персонально, поскольку там обсуждались их научные работы. Выпускали только тех, чьи биографии были дистиллированы и тщательно проверены. Если же возникало малейшее сомнение в их благонадёжности, то вместо них ездили партийные функционеры, которые представляли этих учёных. Правда, они ничего не смыслили в обсуждаемых трудах и открытиях, но это было второстепенно. Главное — партия была уверена, что они устоят перед соблазнами загнивающего капитализма и возвратятся обратно.

Время шло. Постепенно в железном занавесе появлялись щели, сквозь которые проскакивали уже и писатели, и спортсмены, и музыканты и даже целые творческие коллективы. Правда, иногда они возвращались с потерями: некоторые гастролёры отказывались вернуться на родину и оставались на «растленном Западе». Таких «дезертиров» становилось всё больше и больше. Появилась шутка: «Уехал Большой театр, а вернулся Малый». Поэтому отбор становился всё более тщательным и жёстким, в последний момент отсеивали даже самых известных певцов, музыкантов, балерин. Однажды из балетной труппы Большого театра, за несколько дней до вылета за рубеж, исключили ведущую солистку, Народную артистку СССР Майю Плисецкую, засомневавшись в её благонадёжности. И только ультимативное заявление импресарио, что без Плисецкой он отменит эти гастроли, вынудило вернуть её обратно.

И, наконец, из Союза стали выпускать первые туристические группы, которые формировали на предприятиях. Выпускали только в страны «Социалистического лагеря» — в Польшу, Болгарию, Чехословакию, Румынию, Венгрию — но всё равно, все эти просоветские страны попадали под магическое слово «заграница». Поэтому состав групп тщательно проверялся, от каждого требовалась характеристика-рекомендация, подписанная директором и председателями партбюро и профкома. Их называли «тройкой», как когда-то в трибуналах, но теперь «тройки» отправляла не на расстрел, а за границу. В каждой группе был руководитель, староста, парторг, профорг и, непременно, сотрудник КГБ. Его называли «стукачом». Стукачам придумывали специальные «легенды»: в зависимости от состава группы они были то инженерами, то учителями, то лекторами. По замыслу начальства, так им было легче раствориться в группе, но по своему естеству, стукачи всё равно «всплывали», подтверждая известную поговорку. Их узнавали по активной любознательности, повышенной тревожности, перешёптыванию с руководителем группы и постоянным пересчётом всех туристов. По вечерам они, как бы случайно, обходили номера в гостинице, проверяя, все ли на местах. Особенной нервозности стукачи достигали, когда группа выходила из автобуса на экскурсию. Они, как наседки, пытались удержать своих «цыплят» вокруг себя, чтобы все были на виду, но любопытные «цыплята» разбегались, и тут уж стукачам можно было только посочувствовать — представляю, как в эти моменты они мечтали о наручниках!..

Когда появилась возможность групповых выездов за рубеж. Алик работал на студии «Кинохроники» ассистентом оператора. Туда его устроил Ефрем в надежде приобщить сына к профессии. Алику там нравилось, он с удовольствием осваивал свою новую деятельность, оператор был им очень доволен и даже поручал ему самостоятельно снимать некоторые эпизоды. Алик это делал с увлечением, придумывал оригинальные решения и так преуспел, что по окончании съёмок уже числился вторым оператором. Поэтому, когда на студии формировали туристическую группу в Польшу, ему удалось протолкаться в её состав и получить под характеристикой подписи всей «тройки».

В то время стали модны бороды, и, несмотря на осуждение общественности, молодёжь активно выращивала на лицах разнофасонную щетину. Алик одним из первых перестал бриться и по величине своей бороды уже приближался к облику Карла Маркса. Это и спасало от репрессий: когда его начинали «прорабатывать» за внешний облик, он заявлял, что с детства полюбил основателя марксизма и хочет быть на него похожим. Таким бородатым он и снялся на фотографии для заграничного паспорта.

Неделя пребывания за границей произвела на Алика шоковое впечатление: неповторимая красота старой Варшавы, раскованные, общительные люди, обилие кафе, ресторанов, ресторанчиков, играющие на улицах молодёжные ансамбли, ярко освещенные витрины магазинов, переполненные вещами и продуктами (Поляки шутили: «В нашем социалистическом лагере — наш барак самый весёлый») — конечно, семи дней было мало, ему очень хотелось побыть подольше, нет, не остаться насовсем (тем более, что в социалистической стране это было невозможно), а просто задержаться ещё хотя бы на пару недель!.. И он придумал, как это осуществить: за день до отлёта на родину сбрил свою роскошную бороду и сразу стал совершенно не похож на себя в паспорте. Естественно, это вызвало подозрение в аэропорту, и хотя руководитель группы и «стукач» отчаянно доказывали, что этот, побритый, является тем, небритым — ничего не помогло. Алика не пропустили, и группа улетела без него. А он, под эгидой Советского посольства, оставался в Варшаве ещё довольно продолжительное время, пока у него вновь не отросла борода.

Конечно, в те годы такое не могло пройти безнаказанным — его заклеймили на общем собрании, и дальнейшие туристические поездки за рубеж ему были заказаны навсегда.

И тогда Алик, к ужасу Ефрема, решил эмигрировать в Израиль и подал заявление в ОВИР. Его вызывали в дирекцию, в партком, снова прорабатывали на общем собрании, уговаривали, угрожали, затем уволили с клеймящей формулировкой: «За измену родине».

В ОВИРе требовали к заявлению приложить письменное согласие обоих родителей. Танюра поплакала и подписала, а Ефрем категорически отказал.

— Какой позор: мой сын — враг народа! — кричал он, воздевая руки к небу.

— Я — не враг народа, я — враг государства, — спокойно отвечал ему Алик.

Естественно, в разрешении на отъезд ему было отказано. В ответ на это он объединился с другими «отказниками», стал изучать иврит, пел еврейские песни, выходил на демонстрации, писал письма в ЦК, в Совет Министров, в ООН…

Ефрем «за неумение воспитать сына достойным членом социалистического общества» получил партийный выговор с занесением в личное дело и был понижен в должности. Он очень всё это переживал, стыдился соседей, сослуживцев.

— Тебя посадят! — предупреждал он сына.

— Типун тебе на язык! — Танюра прижимала к груди своего любимца.

Но предсказание Ефима свершилось: однажды ночью за Аликом пришли сотрудники КГБ. Его судили и дали шесть лет за «сионистскую пропаганду». Доказательством его пропагандистской деятельности явилась пространная анонимка, где правдивые подробности личной жизни были перемешаны со лживыми эпизодами его «антисоветской деятельности».

Я предвижу нетерпеливую реплику читателей: с новым героем вы нас познакомили, а будет ли новая молодая героиня в этой повести?.. И вообще, продумали ли вы лирическую линию: любовь, страсть, признания?.. Не волнуйтесь, мои дорогие, мы как раз подошли к той главе, в которой я вам представлю именно её, мою юную героиню, прекрасную Алису. Но сначала познакомлю с её мамой.

Мама Алисы работала гримёршей в одном из популярных московских театров. Дочь растила одна: муж бросил её, когда она стала пить. Пила она ежедневно. После спектакля возвращалась домой шумная, весёлая, с песнями, хохотом и непременно с каким-нибудь мужчиной, который и оставался ночевать. Утром, опохмелившись и выпроводив очередного соседа по постели, она обнимала Алису, каялась, плакала и обещала, что больше ни за что и никогда!.. Но на следующую ночь всё повторялось снова.

С годами алкоголизм прогрессировал. Если раньше она напивалась только после спектаклей, то теперь стала пить и по утрам, приговаривая «С утра выпьешь — весь день свободна!». В театре её жалели и ради школьницы-дочки многое прощали. Но когда она однажды явилась «в полной отключке» и намазала героине помадой вместо губ — ресницы, её уволили. В другие театры устроиться не удалось, поскольку репутация её была давно подмочена, точнее, проспиртована. Приходилось довольствоваться случайными подработками. Всё, что зарабатывала, тут же пропивала. Большую часть времени проводила у винных магазинов, приобретая друзей-собутыльников для «сброситься на троих». По ночам по-прежнему кто-нибудь делил с ней постель. Однажды, когда она беспробудно спала, один из её кавалеров, положивший глаз на шестнадцатилетнюю Алису, пробрался в её комнатку и изнасиловал девочку. Пьяной матери жаловаться было бессмысленно. Проплакав до утра, Алиса собрала свои вещи и удрала из дому.

Идти было некуда. Бабушка, которая её обожала, лежала с инсультом. В бабушкиной комнатушке, в ожидании её смерти, уже поселились какие-то родственники, претендующие на эту жилплощадь. У отца была своя новая семья: двое маленьких крикливых детей и такая же крикливая жена, откровенно ненавидящая Алису. Поэтому с отцом она встречалась только в служебном кабинете — он работал каким-то чиновником в «Союзгосцирке». Визиты дочери он не поощрял, задавал дежурные вопросы о школе, об отметках и очень быстро выдворял её из кабинета, сунув в карман какую-нибудь денежную купюру.

Теперь она тоже пошла к отцу. Увидев заплаканную дочь с рюкзаком на плече, он понял, что произошло что-то серьёзное, запер дверь на ключ, напоил её нарзаном и заставил всё рассказать. Выслушав, закурил, долго молчал, потом снова закурил и изрёк:

— Твоя мама — конченый человек, тебе туда нельзя возвращаться — станешь такой, как она. Начинай собственную жизнь. Рановато, но ничего не поделаешь.

Он кого-то вызвал, кому-то позвонил и через час ей дали место в общежитии, и она стала работать в цирке. Сперва подметала манеж, мыла полы за кулисами, чистила конюшню. Но очень скоро на зеленоглазую красотку «положил глаз» весь мужской состав труппы. Она, действительно, была очень красива, с уже сформировавшейся великолепной фигурой, с длинными, стройными ногами, растущими откуда-то из-под бюста, с копной рыжеватых, вьющихся волос, отливающих золотом. И главное: из неё просто сочился секс, кричащий, зовущий, любопытный и неутолённый. Естественно, ей стали уделять внимание, угощали конфетами, приглашали в рестораны, и каждый звал её к себе в ассистентки, потому что ассистентство — это был самый верный путь в её постель.

Она перебывала любовницей-ассистенткой почти у всего мужского персонала.

Сначала жила с братьями-акробатами, сперва с нижним, потом поднялась до верхнего. От них перешла к иллюзионисту, который учил её всевозможным фокусам, днём — на арене, ночью — в спальне. Затем, благодаря своему роскошному фраку, её переманил шпрехшталмейстер, но она его очень быстро бросила, потому что не могла выговаривать его должность. С каждым новым любовником она приобретала сексуальный опыт, уверенность в себе и красивые туалеты, о которых мечтала с детства. Алиса была эффектна в любой, даже старой потрёпанной юбке и в полуистлевшей майке, но она хотела хорошо одеваться, поэтому хорошо раздевалась, стала покупать наряды в самых модных и дорогих магазинах, её уже там знали и давали в кредит. А она во всех своих любовниках воспитывала чувство долга: они отдавали её долги.

Дольше всего она задержалась в ассистентках у известного дрессировщика, потому что кроме мужчин, любила и животных. Её патрона звали Иван Цаплин. Придя в цирк, он хотел поменять фамилию, взять какой-нибудь звучный псевдоним, но ему посоветовали поменять не фамилию, а имя: Иван на Царли. Получилась очень привлекательная афиша: Царли Цаплин — здесь было сразу что-то и заграничное, и популярное. Царли был пожилым холостяком, неухоженным, но очень важным. Вне цирка он ходил в старом, лоснящемся спортивном костюме, но на шее — обязательно яркая французская косынка. Курил только сигары. Носки не стирал, поэтому от него всегда пахло дорогим сыром. Алису он обожал, ревновал, дарил дорогие подарки и брал в заграничные гастроли, что являлось для Алисы его самым большим достоинством.

У Царли Цаплина были разные животные: и собачки, и пони, и обезьяны. Но украшением группы являлись удавы. Выступления с удавами отличались оригинальностью: не удавы душили дрессировщика, а он душил их. Полузадушенных удавов под аплодисменты зрителей увозили за кулисы, где они отлеживались и приходили в себя до следующего удушения.

— Как долго вы их дрессируете? — спрашивали у Царли восхищённые газетчики. И он гордо отвечал:

— В понедельник мне приносят удава — во вторник я его душу.

Однажды на гастролях, когда один из удавов сдох, Царли ещё неделю вывозил его на манеж и душил, как живого, чтобы получать положенные для удава продукты. В те времена на гастролях продукты были проблемой. Деньги с собой брать было строжайше запрещено — по прибытии на место артистам выдавали суточные. Каждый хотел что-то купить для родных и близких, поэтому на еду суточные не тратили, а питались привезенными консервами и сухой колбасой. Запивали чаем, который кипятили в номерах. Когда после концерта все одновременно включали кипятильники — в любой гостинице сразу перегорали пробки, и она погружалась в темноту. Были и такие артисты, которые с утра принимали снотворное и спали весь день, чтобы есть не хотелось.

Но самое трудное было не сэкономить суточные и не накупить вещей, а провезти покупки сквозь советскую таможню.


Существовала жестокая норма для провоза: одна пара джинсов, два свитера, две пары колготок… Чемоданы тщательно препарировали и всё, что превышало норму, конфисковали. Провести что-то сверх дозволенного можно было, только напялив это на себя, и то, если повезёт и не будет личного досмотра. Поэтому, готовясь к прохождению таможни, даже в июльскую жару, мужчины натягивали на плечи по четыре свитера, а на ноги по три пары джинсов. А женщины надевали по три плаща и по восемь пар колготок. О том, чтоб пойти в туалет и речи быть не могло, приходилось терпеть или как-то ухитряться, не снимая «контрабанды».

Шли годы. Алиса продолжала гастролировать и менять любовников. Постепенно от такой жизни она начала уставать. Стала попивать и покуривать травку. Однажды, приняв большую дозу и спиртного и курева, она выпрыгнула из окна третьего этажа. Упала на проходящего внизу полковника, села ему на шею, сломала позвоночник. Был суд. Её бывшие любовники скинулись и наняли одного из лучших адвокатов. Этот адвокат оправдал потраченные на него деньги: в заключительном слове он попросил прокурора назвать орудие убийства — не только в зале, но и среди присяжных раздался хохот. Её фактически оправдали — наказание было условным.

Этот случай очень подействовал на Алису, она отказывалась посещать вечеринки, рестораны, ночные клубы. Долгое время не пила, не курила. А, однажды забеременев, не стала делать аборт и родила маленького красавца Данилу, с первого дня уже похожего на неё. Алиса была счастлива, сына боготворила, а предполагаемому отцу даже не сообщила о его рождении. Она начала опять принимать ухаживания мужчин: надо было оплачивать квартиру, содержать ребёнка, платить няням. После родов, она похорошела, стала ещё более манящей и притягательной.

Перестройка набирала темп — через три года Алика выпустили досрочно. Он мчался домой, но там его ждало большое горе: за месяц до его возвращения Таня-Танюра умерла от инфаркта — арест любимого, единственного сына подкосил её. Соседи рассказали, что она постоянно плакала, глотала валидол и к ней часто приезжала скорая помощь.

Отец встретил его со сдержанной радостью. Он очень постарел, выглядел растерянным и жалким: поток разоблачительной информации, хлынувший со страниц газет и с экранов телевизоров, выбил у него почву из-под ног. Ефрем ещё числился внештатным пропагандистом обкома партии, но лекций уже не читал — с утра до вечера смотрел телевизор, слушал радио и всё больше мрачнел.

Однажды он поставил на стол бутылку водки и попросил Алика:

— Посиди со мной.

Когда выпили по рюмке, Ефрем в упор посмотрел сыну в глаза:

— Почему ты меня ни в чём не упрекаешь?

— За что? Ты был винтиком этой беспощадной машины, которая переехала миллионы жизней.

— Но я был таким же беспощадным, как эта машина. — Он помолчал, выпил ещё рюмку и хрипло произнёс. — Анонимку на тебя написал я.

Алик оторопел.

— Я тебе не верю! — Ефрем молчал, опустив глаза, и Алик понял, что это правда. — Но… Но зачем?

— Боялся, что тебя отпустят. Боялся, что ты уедешь и опозоришь нашу семью… Мама это сердцем почуяла, у нас был тяжкий разговор, потом она умерла… — Голос его прервался, он снова налил себе и выпил. — Я всё потерял: жену, веру, сына… Для тебя — я чужой и вредный старик. Ты всю жизнь любил маму, а меня никогда. У мамы преданность партии уживалась с христианским милосердием, а у меня была только еврейская одержимость…

Всё это он говорил, не глядя на Алика, упираясь глазами в стол. Снова хотел налить, но Алик отставил бутылку.

— Тебе будет плохо.

— Мне уже плохо. Так плохо, что хуже не бывает. У меня больше ничего и никого нет. Кроме тебя. Подожди, не отвечай!.. Можешь меня ненавидеть, проклинать, даже убить… Но ты — единственный близкий мне человек. — Он сделал паузу и вдруг попросил. — Разреши мне уехать с тобой в Израиль. — Увидев поражённый взгляд сына, поспешно добавил. — Я не буду тебя обременять. Я приду к Стене Плача и попрошу, чтобы меня научили молиться… — Снова помолчал, потом тихо спросил: — Ты пришлёшь мне вызов?

— Пришлю, — пообещал Алик. Тоже помолчал. Потом попросил. — Расскажи, как мама умирала? Не мучилась?..

— Отошла, как святая, за несколько часов, при полном сознании. Только перед самым уходом, стала бредить. Всё время повторяла: «Очередь, очередь… Я пропустила очередь…»

— Это были её последние слова?

— Да, — ответил Ефрем и снова налил себе водки. А Алик, впервые после возвращения из тюрьмы, заплакал.

— Я перебирал её сумку. Остался только пакет с лекарствами и квитанции об оплате газа и электричества. И всё. Понимаешь: всё!

— Ложись спать, папа.

— Сны даются нам для встречи с ушедшими. Я каждую ночь ложусь спать в ожидании, что она мне приснится. Но она не приходит в мои сны, и я знаю почему: она не хочет меня тревожить. Я понимаю, что она умерла, но я никогда не произношу этого вслух, чтобы не приучать себя к этой фразе. Я убедил себя, что она просто куда-то ушла и вот-вот вернётся или хотя бы позвонит. Как ты думаешь, если я уеду в Израиль, она найдёт меня там?

— Конечно, найдёт, — ответил Алик, — там ближе к Богу.

Неслучайно слово «очередь» стало последним предсмертным словом Танюры — очередь была постоянным спутником социализма. В очереди стояли на приём к врачу в поликлинике, за справкой в домоуправлении, за импортными сапогами, за мебелью, за транзистором, за свежей рыбой, за апельсинами, за маслом, за мёдом, за колбасой. Очередь вошла в жизнь советских людей, как норма, как коммунальная квартира, как национальность в паспорте. У очереди был свой язык, свои законы. «Что дают?», «Кто крайний?», «Она тут не стояла!» — это всё оттуда, из очереди. Очередь была филиалом советского общества, его отражением: те, кто уже приближались к прилавку, чувствовали свою исключительность и превосходство, презрительно поглядывали на сзадистоящих и становились самыми верноподданными. Из них легко выкристаллизовывались добровольные грузчики («Разрешите, мы вам ящичек передвинем!»), вышибалы («А-ну, дядя, отойди, тут все инвалиды!») и подхалимы («Чего вы товарища продавца нервируете — она же для нас старается!»). Задние мучительно завидовали впередистоящим и лихорадочно стремились достояться до их мест. Они баламутили народ, выкрикивая экстремистские лозунги, вроде: «В одни руки больше не давать!», но, приближаясь к прилавку, свою революционную деятельность притормаживали, чтобы не злить продавщицу, а то она может такое накидать, что сразу пойдёт в мусорник. Продавщица у очереди пользовалась властью и авторитетом, минимум, как секретарь горкома партии у коммунистов: её боялись, ей не прекословили, перед ней подобострастничали. Я вспоминаю армию этих продавщиц, крашенных блондинок с башнеподобными причёсками, с золотыми зубами, демонстрирующими их благополучие, на каждом пальце — по толстому золотому кольцу с огромным сверкающим камнем, а то и по два. Казалось, что на руках у них — бриллиантовые перчатки. Они чувствовали себя хозяевами жизни, к ним приходили на поклон инженеры, учителя, учёные, артисты… Им говорили комплименты, дарили книжки, приносили контрамарки в театры и на концерты. Тех, к кому они благоволили, пускали через служебный ход и разрешали отовариваться вне очереди… А будучи в благодушном настроении, даже кидали с барского плеча какой-нибудь «супердефицит»: грамм триста сёмги или баночку красной икры — трудно представить какой поток благодарности за это изливали на них осчастливленные доктора наук или народные артисты…

Благословенные времена для продавщиц и завмагов — как же они их сейчас оплакивают!..

Но в очередях стояли не только за колбасой и сапогами, но и за пониманием, за справедливостью, за элементарным уважением… Вспоминаю, как в одном ресторане я прочитал социалистическое обязательство: «Быть вежливым с посетителями». И подумал, как же им, бедненьким, трудно уважать нас, если для этого приходится подписывать специальные обязательства. Представляете, что бы они нам наговорили, если бы не обязательства!.. Я с детства был наслышан, что до революции посетители орали на официантов. И с детства наблюдал, как официанты хамят посетителям. Очевидно, жизнь убедила их, что революцию делали только для официантов.

Наконец, разрешение было получено, билеты куплены, и Жора устроил прощальный ужин. Время изменилось и в отличие от тихих и печальных проводов Тэзы и бабы Мани, эти были шумными и весёлыми. По заданию Жоры, Алик Розин снимал их на видеоплёнку, «для истории». Еды и выпивки было в неограниченном количестве — Жора продемонстрировал свои возможности «заднепроходчика».

Пили сперва за благополучный перелёт, за встречу с Мариной и Маней, за Жорино устройство… Потом тосты стали более глобальными: за перестройку, за здоровье Горбачева, за «пролетарии всех стран соединяйтесь»… Этот тост произнесла старуха Гинзбург, всё ещё бодрая и активная. Недавно к ней приезжала дочь из Германии, привезла двух внуков и много подарков. Гинзбург, которая во всеуслышание заявляла, что не пустит изменников на порог, при виде внуков обмякла и прослезилась. Внуки бросились к ней с криком: «Либе гроссмуттер!». Старухе показалось, что они говорят на идиш, и она окончательно разрыдалась, помирилась с дочерью и та уговорила её переехать в Мюнхен. Сейчас Гинзбург исподволь готовила общественное мнение двора, сообщая каждому по очереди, что компартия в ФРГ развалилась, её необходимо укрепить истинными коммунистами и, вероятно, её, Гинзбург, туда скоро командируют.

Во главе стола восседал зубной техник Невинных, который, когда пошла волна эмиграции, вдруг оказался Невинзоном и одним из первых рванул в Америку. Сейчас он прилетел представителем зубопротезной фирмы создавать совместное предприятие на паритете: их зубы — наши рты. Он напоминал всё тот же арбуз, только более раздутый и важный, после каждого слова произносил «окей» и «вэри гуд». Рядом сидела его жена, попрежнему худая и костлявая — всё тот же скелет, только в импортной упаковке. К ним относились с подчёркнутым почтением, даже Галка-Дебилка называла его — «сэр», а её — «сэра».

Разглядывая в объектив заморских гостей, Алик размышлял: они уезжают отсюда опостылевшими евреями, а возвращаются почитаемыми иностранцами, потому что в нашей стране иностранец — самая уважаемая должность.

Рядом с Тэзой сидела Виточка, бывшая лифтёрша. Как только появилась возможность выезда за рубеж, она бросила лифт и два-три раза в год уезжала к своим прежним любовникам. Возвращалась весёлая, возбуждённая, с кучей подарков, которые тут же раздавала всем соседям.

— Встречаясь с прошлым, всегда молодеешь, — радостно шептала она Тэзе. — Помните, я рассказывала про своего француза, который боялся насморка?.. Так вот, с годами он очень изменился. Ему уже за восемьдесят, но он каждое утро обливался холодной водой, конечно, если мне удавалось дотащить его до ванной. — Она качнула бокал с шампанским в сторону Жоры. — За ваши новые грехи и новые измены!

— Все стоящие кавалеры разъезжаются, — вздохнула Муська, раскинувшая на двух стульях свой необъятный зад. — А что делать одинокой женщине, которая ещё в соку?..

— Эх, Мусенька! — произнёс Жора. — Если бы я не уезжал, я бы открыл здесь бордель на хозрасчёте, с коэффициентом трудового участия, и ты бы стала миллионершей.

— Нахал! — Муська игриво рассмеялась и погрозила ему пальчиком.

— Давай тоже сделаем совместное предприятие, — предложил Жоре Мефиль. — Мы с Митей будем делать самогонные аппараты, а ты их там будешь продавать миллионерам.

Броня вручила Жоре записку с номером телефона.

— Пожалуйста, позвоните Диме: детей я уже оформляю, а сама задержусь: мне ещё год до пенсии.

— Зачем вам здесь пенсия, если вы едете туда? — удивился Жора.

Броня подумала, подумала и ответила:

— Пусть будет.

Моряк налил себе рюмку водки и поднялся над столом.

— Позвольте мне. — Стало тихо. Даже Мефиль перестал чавкать. — Прости, Жора, я не о тебе — ты примазавшийся. — Он повернулся к Тэзе. — Я о вашей пруклятой и воспетой нации. Недаром в Библии сказано, что вы — избранный Богом народ.

— Избранный для битья, — вставил Алик, не отрываясь от камеры.

— Верно, парень, верно, вам много досталось. Но это вам и много дало. Не знаю, смог ли бы я когда-нибудь вот так, разом, всё перечеркнуть и всё начинать сызнова. Какая ж для этого воля нужна и какое отчаянье!.. — Он помолчал, выпил, поставил рюмку. — До боли жаль, что вы нас покидаете.

— Не волнуйтесь, — снова вставил Алик, — все не уедем: часть евреев оставим, чтобы антисемиты не теряли квалификацию.

Но Моряк даже не улыбнулся.

— Нет, парень, дело посерьёзней — это называется Исходом. Евреи уходят от нас, как когда-то ушли из Египта — это сигнал тревоги.

— Ничего, с нами греки останутся, — успокоил его Митя, указывая на братьев Кастропуло. — Верно, братаны?





Дата публикования: 2015-02-20; Прочитано: 171 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.025 с)...