Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Глава пятая. Весной 1933 года одна из американских газет, публикуя очередной обзор положения в Мексике, сопроводила его карикатурой: на фоне размалеванных ширм кукольного



I

Весной 1933 года одна из американских газет, публикуя очередной обзор положения в Мексике, сопроводила его карикатурой: на фоне размалеванных ширм кукольного театра пляшут марионетки — опереточные генералы, откормленные профсоюзные лидеры, министры во фраках и сам сеньор президент. Нити, управляющие их движениями, сходятся наверху, в руках плотного человека с бульдожьими челюстями, через широкую грудь которого наискось, на манер орденской ленты, идет надпись: «Революция — это я!»

Можно предположить, что сеньор Плутарко Кальес не без тайного удовольствия разглядывал эту карикатуру, узнавая себя в человеке с бульдожьими челюстями. Что ж, именно так все и было — отказавшись от высшей должности в государстве, он продолжал фактически править Мексикой.

Министры и дипломаты, военачальники и губернаторы штатов ездили за инструкциями в Куэрнаваку, где проживал он как частное лицо. Без его согласия не принималось ни одно важное решение, не назначался ни один ответственный чиновник. Стоило президенту Ортису Рубио проявить некоторую строптивость, как он тут же оказался вынужденным досрочно уйти на покой, а место его занял сеньор Абелярдо Родригес — генерал, делец, банкир и, кстати, личный друг дона Плутарко.

«Новые богачи», крупные землевладельцы, бизнесмены из Соединенных Штатов, благословляли судьбу, наконец-то пославшую им диктатора, какого в Мексике не было со времен Порфирио Диаса. Призрак земельной реформы, столько лет страшивший помещиков, казалось, отступал. Принудительный правительственный арбитраж парализовал забастовочное движение. Североамериканские монополисты начинали уверенней чувствовать себя на мексиканской территории. Пролетарские агитаторы, бунтари-аграристы сидели по тюрьмам или отбывали каторжные работы на островах Трес Мариас. Зато беспрепятственно действовали «золоторубашечники» — молодчики откровенно фашистского толка, объявившие по примеру своих германских вдохновителей войну евреям и коммунистам. II все это совершалось под флагом мексиканской революции, все это официально именовалось новой фазой борьбы за социализм…

Правда, в последние годы порядок, установившийся в стране, стал опять нарушаться. Мировой экономический кризис, докатившийся и до Мексики, выгнал на улицы толпы безработных. Голодные походы омрачили благообразие столицы. Ширилась волна рабочих стачек. В Южной Калифорнии и в Гуанахуато, в Халиско и Веракрусе отчаявшиеся крестьяне снова брались за оружие, бросались на пулеметы карательных экспедиций, повторяя заветный клич: «Землю тем, кто ее обрабатывает!»

Даже в правящей Национально-революционной партии обозначались противоречия. В ее руководстве оставались еще ветераны старого закала, умудрившиеся посреди окружавшего их разложения сохранить верность идеалам революции. Теперь к ним прибавились более молодые, энергичные деятели, жаждавшие преобразований. Вместе они образовали левое крыло, представители которого, не выступая против Кальеса — напротив, всячески подчеркивая свою преданность «верховному вождю», настойчиво требовали вернуть реальное содержание официальным лозунгам режима, выполнить обещания, данные народу.

Как ни раздражала Кальеса неумеренная активность этих людей, он был достаточно умен, чтобы считаться с их растущим влиянием и дорожить их лояльностью. Удержаться в седле, говаривал он ближайшим друзьям, способен лишь тот, кто чувствует, когда натянуть поводья, а когда и отпустить. Он считал, что в сложившейся ситуации разумнее представить известную свободу рук нетерпеливым сподвижникам, чем идти на разрыв с ними. И когда ввиду предстоящих выборов левое крыло Национально-революционной партии предложило выдвинуть кандидатом в президенты тридцативосьмилетнего генерала Ласаро Карденаса, «верховный вождь», поколебавшись, дал согласие.

Его приближенные находили рискованным этот шаг. Хотя Карденас и был весьма многим обязан дону Плутарко, а сделавшись президентом, и вовсе оказался бы в неоплатном долгу перед ним, независимый характер и широкая популярность кандидата внушали некоторые опасения. Припоминали, как, будучи губернатором штата Мичоакан, он до того увлекся проведением земельной реформы, что даже вмешательство центральных властей не могло его образумить. Не называл ли тогда его сам Кальес «беспокойным человеком с экстремистскими идеями»?

Но Кальес держался принятого решения. Пожалуй, именно такой человек и нужен на президентском посту сейчас, когда Мексика переживает трудную пору. Пусть он слегка приоткроет клапан, выпустит излишний пар… Дорвавшись до власти, он быстро забудет свои увлечения, ну, а в случае чего разделит судьбу Ортиса Рубио!

Свою благосклонность диктатор простер настолько, что лично принял участие в избирательной кампании, выступал на первых митингах вместе с Карденасом. Отечески улыбаясь, он слушал, как тот превозносит заслуги «верховного вождя» и обещает во всем следовать его предначертаниям. Одобрительно покачивал головой, когда Карденас восклицал: «Я вручу крестьянам маузер, с помощью которого они совершили революцию. С его помощью они защитят революцию, общину и школу!» Сколько раз и дон Плутарко давал подобные клятвы!

Удалившись затем в поместье, он следил за ходом кампании, посмеиваясь над чрезмерным рвением своего кандидата, который словно задался целью объехать всю Мексику, побывать в самых глухих углах, потолковать чуть ли не с каждым избирателем, как будто его победа не была и без того заранее обеспечена! Немало позабавил старого циника рассказ о том, как в одной индейской деревушке к Карденасу после митинга подошел оборванный крестьянин и, озираясь, проговорил: «Все, что ты хочешь сделать, брат наш, очень хорошо. Берегись только, как бы в городе не пронюхали о твоих намерениях. Ведь если о них узнают важные господа, тебе никогда не быть президентом».

На выборах, состоявшихся 1 июля 1934 года, мексиканский народ, за малым исключением, отдал свои голоса генералу Карденасу.

II

— Пора! — говорит себе один из друзей будущего президента, художник Диего Ривера. Настало время, которого он дожидался пять лет. Он скликает помощников, является с ними в Национальный дворец и как ни в чем не бывало принимается за оставленную работу. На боковой стене, образующей прямой угол с центральной частью росписи, — на стене, косо срезанной лестничным маршем внизу, а сверху охваченной полукругом арки, начинают проступать очертания многофигурной фрески «Мексика сегодня и завтра».

То, что Ривера собирается делать здесь, еще более дерзко, чем сделанное на соседней стене. Изображая современную действительность, он намерен не только добраться, как учит марксизм, до ее классовой сути, но и воплотить средствами живописи эту самую суть — именно суть, а не производные! Бросая вызов философам и социологам, он, художник, берется охарактеризовать общественный строй сегодняшней Мексики — ее движущие силы, ее перспективы с помощью своего рода изобразительных формул, которые, как он надеется, не уступят словесным в точности и превзойдут их доступностью.

Он воскрешает, делает наглядной и заставляет служить своей, цели изначальную, корневую образность, дремлющую в отвлеченном понятии. Общественный строй у него на фреске и в самом деле строится, вырастает, словно некое здание, что покоится на согбенных спинах крестьян, на могучих плечах рабочих, которые таскают и укладывают кирпичи, сваривают автогеном стальные конструкции. Однако это отнюдь не прямое уподобление — скорее зрительная метафора, становящаяся все условнее, по мере того как она развертывается и как распространяется ввысь и вширь основанная на ней картина политической жизни.

Громоздятся этажи, распахивают нутро конторы, церкви, ночные клубы, где комфортабельно устроились господа, где они делают деньги, молятся и блудят. А тем, чьими усилиями воздвигнуто это здание, нет в нем места. Револьверные дула уперлись в грудь подступивших к нему бедняков. Полицейскими дубинками, саблями, слезоточивыми газами пытаются богачи сдержать надвигающихся забастовщиков, остановить руку, уже взметнувшую булыжник. Тела казненных — у одного на груди дощечка с надписью: «За то, что был коммунистом» — свисают с дерева над головами звероподобных стражников.

Художник высказывается откровенно. Дворцовая администрация скандализована, но президент Абелярдо Родригес, проводящий здесь последние дни, только машет рукой: пусть уже сам дон Ласаро унимает своего приятеля!

1 декабря Карденас вступает на президентский пост. Обращаясь к народу, он заявляет: «Вы меня избрали президентом, и я буду вашим президентом». Присутствующий на торжественной церемонии посол Соединенных Штатов настораживается. Уж не означают ли эти слова предупреждение, что власти «верховного вождя» приходит конец? Впрочем, все сначала так говорят, а после шагу не делают без команды из Куэрнаваки. Тем более что Кальес позаботился провести своих людей в кабинет министров — найдется кому присмотреть за доном Ласаро!

Однако первые же акты нового президента заставляют насторожиться и Кальеса. Закрыты игорные дома, служившие, как всем известно, постоянным источником доходов доверенным лицам дона Плутарко. Дальше — больше: Карденас отменяет последние ограничения, тормозившие аграрную реформу. Батраки самовольно запахивают пустующие земли латифундистов, забастовочное движение нарастает — положим, это бывало и раньше, но теперь правительство словно бы и не думает вступаться за помещиков и предпринимателей…

А тем временем кисть Риверы взбирается все выше, опережая события, происходящие за стенами Национального дворца. Недостроенное здание буржуазного общества приобретает сходство с осажденной крепостью, с тонущим судном, захлестнутым разбушевавшимися человеческими волнами. Обитатели его и защитники, отчаявшись расколоть нападающих, запутать их в сети ложных учений и фашистских заговоров, хватаются за последнее средство — превращают крестьян и рабочих в солдат и бросают в пасть войны, видение которой вырастает на горизонте. Но над хаосом империалистической бойни встает пролетарий, призывает обманутых братьев повернуть штыки против хозяев.

По вкусу ли эта роспись дону Ласаро? Во всяком случае, Диего работает без помех. Да, правду сказать, президенту и не до фресок: опасная игра, которую ведет он с Кальесом, вступает в решающую фазу. В июне 1935 года «верховный вождь» показывает зубы. В заявлении, опубликованном многими газетами, он настаивает на расправе с забастовщиками, осуждает «марафон радикализма» и угрожает, что, если «левые» пойдут на раскол Национально-революционной партии, Мексика окажется ввергнутой в гражданскую войну. От нападок на Карденаса он пока что воздерживается, давая тому возможность одуматься.

Ликованием встречают его слова все, кто мечтает о возвращении прежних порядков. Зато в рабочих районах — взрыв возмущения. Карденас публично солидаризируется с бастующими и, в свою очередь, бросает приверженцам Кальеса обвинение в саботаже и предательстве интересов родины.

Когда в декабре Кальес, вернувшись в столицу, предпринимает последнюю попытку вернуть себе власть, Карденас отвечает целой серией решительных мер. Сторонники экс-диктатора исключаются из сената, лишаются губернаторских постов, увольняются из армии. Стотысячная демонстрация перед Национальным дворцом требует дальнейшего развертывания революционной борьбы. «Куда идет Мексика?» — вопрошает североамериканская пресса.

Что до Риверы, то он уже дал ответ на этот вопрос, увенчав свою фреску титанической фигурой Карла Маркса. Над разваливающейся пирамидой старого мира вздымается мощный торс, развевается львиная грива пророка и вождя пролетарских революций. Вдохновенное лицо обращено к подступившим вплотную мексиканцам — рабочему, крестьянину, солдату. Одна рука указывает на панораму коммунистического будущего, вырисовывающуюся вдали, в другой — развернутый свиток с текстом, начальная фраза которого гласит: «История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов».

Легко представить себе, какой скандал поднялся бы вокруг этой росписи в любое другое время. Но Ривера расчетливо выбрал момент для ее завершения. В обстановке революционного подъема защитники старых порядков не посмели открыто выступить против коммунистической фрески.

Однако у прежних его соратников работа Диего не находила признания. Еще в 1934 году Давид Альфаро Сикейрос опубликовал в американском журнале «Нью Мэссис» статью, где подвергнул уничтожаюощей критике не только политическую позицию Риверы, но и все его творчество, утверждая, что оппортунистическое поведение художника наложило неизгладимый отпечаток на выполненные им росписи. Он обвинял Диего в спекуляции на революционной тематике, в буржуазном гедонизме, в дешевой экзотичности, презрительно именуя его фрески «живописью для туристов». Даже в приверженности художника к традиционной технике росписи, не изменившейся со времен Джотто, Сикейрос видел приз-пак безнадежной консервативности его мышления. Сам он считал теперь, что современная эпоха требует принципиально новых приемов и новых материалов.

Возвратившись на родину в 1935 году, Сикейрос выступил во Дворце изящных искусств с докладом «Текущий момент и задачи искусства». Диего сидел в первом ряду, настроенный самым воинственным образом. Как только докладчик обрушился с нападками на Риверу, тот вскочил и, яростно чертыхаясь, полез на сцену.

Так началась нашумевшая дискуссия. Целых три дня публика, заполнявшая зал Дворца изящных искусств, с увлечением следила за словесным поединком двух живописцев. Противники не стеснялись в выражениях; эстетические доводы подкреплялись отборной руганью. Диего предъявил Сикейросу встречное обвинение в бесплодном экспериментаторстве, в разрыве с национальными традициями. Он требовал судить каждого из них не по декларациям, а по конкретным достижениям, которые сами говорят за себя, напоминал о своих заслугах. Кто, как не он, проложил дорогу монументальному искусству в Мексике, да и вообще в современном мире? Кто покрыл революционными фресками десятки стен в Министерстве просвещения, в Чапинго, в Куэрнаваке, в Национальном дворце? Чистоплюи, шокированные уловками, на которые он пускался, чтобы получить возможность работать, — пусть-ка они попробуют противопоставить что-нибудь этим росписям, уже сделавшимся достоянием мексиканского народа!.. «Пока Сикейрос разглагольствует, я пишу!» — воскликнул он насмешливо и победоносно.

Но эта эффектная фраза не удостоилась рукоплесканий. Диего чувствовал, что симпатии аудитории не на его стороне. Собравшиеся здесь художники, в большинстве своем молодые, пылкие, изголодавшиеся по работе, не желали бесстрастно взвешивать результаты. Для них Диего был прежде всего изворотливым и преуспевающим мастером, который ухитрился пользоваться милостями самых различных президентов от Обрегона до Карденаса, сумел, растолкав локтями товарищей, занять почти мо нопольное положение в настенной живописи, наконец, запятнал себя политическим отступничеством, — и они дружно, мстительно аплодировали, когда Сикейрос в полемическом запале отказывался признавать какие-либо достоинства даже за теми фресками Риверы, которыми ранее восхищался.

Достигнув точки максимального накала, дискуссия закончилась, вернее оборвалась вполне по-мексикански — событием, которое впоследствии поэт Пабло Неруда описывал так:

«…Исчерпав все аргументы, Диего Ривера и Давид Альфаро Сикейрос выхватили пистолеты и почти одновременно выстрелили, но не друг в друга, а в крылья гипсовых ангелов, которые украшали потолок. На головы зрителей посыпались тяжелые гипсовые перья; оба художника покинули помещение. В опустевшем зале стоял сильный запах пороха».

III

Начало 1936 года принесло весть о победе Народного фронта в Испании. По многим признакам и в Мексике дело шло к тому же. В апреле Карденас одним ударом обезглавил реакцию и упрочил свою власть — по его приказу Кальес вместе с Моронесом и другими приспешниками был посажен на самолет и отправлен в Соединенные Штаты. Очутившись за границей, «верховный вождь» немедленно заявил, что Мексика попала под власть коммунизма и что ее нынешнее правительство руководствуется «доктриной Маркса и Ленина».

Казалось, сбывается пророчество, начертанное художником на стенах Национального дворца. А между тем его собственное положение становилось все более неустойчивым. В борьбе, кипящей вокруг, ему не находилось места. Объединившая левую творческую интеллигенцию «Лига революционных писателей и художников» закрыла свои двери перед Риверой. Одиночеством и бездействием расплачивался он за тактику, которой придерживался последние годы.

Хуже всего было то, что ему больше не предлагали стен. Не состоялась запланированная поездка в Женеву для написания фрески во дворце Лиги наций. Рухнул и проект росписей в новом здании медицинского института в Мехико, где Диего собирался изобразить всю историю науки о человеке. У правительства, испытывавшего финансовые затруднения, — ведь крупная буржуазия и иностранные вкладчики уже начали изымать свои капиталы из банков и переправлять их за границу! — не оказалось денег даже на то, чтобы довести до конца росписи в Национальном дворце. Положим, тут мог бы помочь сам президент: менее щепетильный человек на его место уж как-нибудь изыскал бы средства, чтобы выручить приятеля. Но к фанатически честному дону Ласаро не стоило и обращаться с подобной просьбой.

И кто же протянул Ривере руку помощи? Да все тот же старый знакомый, сеньор Альберто Пани, вовремя оставивший государственное поприще и целиком посвятивший себя свободному предпринимательству. Изрядный капиталец, сколоченный благодаря пребыванию на ответственных постах, дон Альберто вкладывал в наиболее перспективные отрасли. К примеру, он выстроил на Пасео де Реформа шикарный отель, предназначенный для американских туристов, и хотел бы теперь украсить его монументальными росписями. Итак, не возьмется ли Диего за тысячу долларов написать на стенах банкетного зала четыре фрески, размером по шесть с половиной квадратных метров каждая, на общую тему «Карнавал в Мексике»?

В такое время расписывать стены для услаждения взоров праздношатающихся янки — о том ли он мечтал? Вдобавок заказчик явно вознамерился поприжать его: ассигнованной суммы едва хватало на материалы и оплату труда подручных, художнику пришлось бы работать почти задаром. Отказаться? Поторговаться? Злость подсказала Диего иное решение. Карнавал, говорите? Хорошо же, будет вам карнавал! Он ответил согласием, поставив единственное условие: фрески должны быть написаны не прямо на стенах, а на специально изготовленных щитах, которые можно вешать и снимать наподобие станковых картин. Разумеется, он не сказал, что такие передвижные фрески окажется легче спасти от уничтожения в том случае, если они обманут ожидания сеньора Пани.

Тот заподозрил неладное — с чего бы художнику брать на себя дополнительные расходы? Впрочем, он мог присматривать за работой Диего и, беззастенчиво пользуясь этой возможностью, постепенно успокаивался: Ривера писал именно то, чего хотелось дону Альберто.

На одной из фресок он изобразил бога войны Уичилобоса, окруженного танцующими индейцами в диковинных пернатых уборах. Еще причудливей и красочней была другая фреска, посвященная традиционному персонажу ежегодной карнавальной церемонии в местечке Уэотсинго, — знаменитому разбойнику Августину Лоренсо, который когда-то наводил ужас на французов и даже чуть не похитил императрицу Карлотту. На фоне сказочно полыхающего неба, словно возникая из адского пламени, несся во весь опор прямо на зрителя, навстречу ружейным залпам, вихреподобный всадник в широкополой шляпе, скрывшей лицо, с тяжелым кинжалом в занесенной руке.

Бдительность сеньора Пани была усыплена, а тут еще дела потребовали его отъезда. Диего только того и ждал. Теперь он не выходил из банкетного зала, здесь же и ночевал. Возвратившись, заказчик обнаружил, что его провели.

Третья фреска изображала городской карнавал со всеми его непременными аксессуарами — крутящимися каруселями, ряжеными в маскарадных костюмах, пресловутыми скелетами и черепами. Ирония ощущалась уже в нарочитом подборе заезженных деталей, как бы увиденных глазами туристов, падких на дешевую экзотику. А сами эти туристы были представлены здесь в виде двух джентльменов с ослиными головами (один из них, в очках и при галстуке, заносил в дневник свои впечатления) и долговязой, костлявой, плоскогрудой мисс, на кукольном личике которой застыло выражение бесконечного превосходства над окружающими.

Но это все еще можно было расценить на худой конец как шутку прославленного художника. Последняя фреска не оставляла и такой возможности. Тут уж в бешеном хороводе кружились карнавальные маски мексиканской политики: толстомордый епископ в митре, длинноухий «золоторубашечник» с карабином наперевес, продажный рабочий лидер, готовый ваксить штиблеты хозяевам. Щелкал бичом, подгоняя пляшущих, сеньор Кальес в наряде циркового укротителя; генерал со свиным рылом, одною рукой ведя в танце крестьянку, другою таскал бананы из корзинки у нее за спиной.

Над пестрой толпою масок нависал уродливый великан. В его запрокинутой ухмыляющейся физиономии соединились знакомые черты нескольких руководителей империалистических держав — тяжелая нижняя челюсть дуче, гитлеровские усики и так далее. В руке он держал флаг, составленный из государственных флагов Германии, Италии, Японии и Соединенных Штатов, которые скреплялись посередине паучьим знаком свастики.

Альберто Пани был опытным дипломатом, к тому же он слишком хорошо знал Диего, чтобы возмущаться и требовать переделок. Ничем не выдав своих чувств, он сдержанно поблагодарил художника, расплатился с ним. Приготовившийся к схватке Ривера забеспокоился. Несколько дней он провел в тревожном ожидании и, лишь убедившись, что расписанные щиты укреплены на стенах банкетного зала, облегченно вздохнул: кажется, сошло! Однако еще через несколько дней к нему в мастерскую прибежал кто-то из помощников и с порога закричал:

— Вы знаете, мастер, что они сделали с вашей фреской?!

Диего кинулся на Пасео де Реформа, ворвался в отель, опрокидывая служителей… Три фрески остались невредимыми. Зато по четвертой прошлась чья-то наглая кисть, переправившая некоторые места. Размахивающий бичом диктатор утратил сходство с Кальесом. Генерал, танцующий с мексиканской крестьянкой, стал несколько благообразнее и уже не воровал у нее бананы. А на флаге, который держал великан, олицетворявший империализм, были замазаны государственные цвета Соединенных Штатов.

Пошатываясь от ярости, Диего обернулся — невозмутимый дон Альберто стоял в дверях.

— Ах ты, сукин сын!.. — заорал художник, выхватывая пистолет. Пани выхватил свой. Явилась полиция. Диего провел ночь в участке. Выпущенный, он отправился в суд и возбудил дело против Альберто Пани, обвинив его в нарушении старинного закона, защищавшего цеховые права и гласившего, что заказчик, приняв работу от ремесленника, не смеет переделывать ее по своему вкусу.

Но, пожалуй, сильнее, чем этот закон, повлияла на исход дела забастовка в защиту художника, объявленная по предложению помогавших ему штукатуров, строительными рабочими столицы. Суд вынес решение в пользу Риверы, обязав ответчика возместить причиненный ему ущерб, который был оценен приблизительно в пятьсот долларов. Сеньору Пани было предложено также покрыть убытки, нанесенные забастовкой, что составляло еще более солидную сумму.

Подчинившись приговору, дон Альберто тем не менее заявил, что никто не заставит его держать в отеле картины, оскорбляющие религиозные и патриотические чувства иностранных гостей. И действительно, убрав из банкетного зала расписанные щиты, он вскоре продал их богатому коллекционеру Мизраки с прибылью, значительно превышавшей, как сам он впоследствии похвалялся, понесенные расходы. Таким образом, и он сумел извлечь пользу из того обстоятельства, что фрески были написаны не на стене…

Одержанная победа не утешала Диего. Его фрески, одна из которых так и осталась изуродованной, покоились в хранилище сеньора Мизраки, недоступные публике. После разыгравшегося скандала он как монументалист лишился и частных заказов — кому из состоятельных людей вздумалось бы теперь поручить росписи художнику, так обманувшему доверие дона Альберто!.. Что с того, что станковые его картины пользовались возрастающим спросом, что американские кинозвезды платили ему неслыханные деньги за свои портреты! Он с радостью отдал бы все это за одну-единственную стену. А стен не было.

IV

Шестое десятилетие жизни Диего Риверы… Сколько событий всемирной истории вместило в себя это грозное десятилетие: 1936–1946! Борьба Испанской республики против фашизма… Японская интервенция в Китае… Мюнхенский договор и последовавший за ним захват Чехословакии немцами… Вторжение германских войск в Польшу… Капитуляция Франции… Нападение Германии на Советский Союз… Сражение под Москвой… Пирл-Харбор… Сталинградская битва… Высадка союзников в Нормандии… Освобождение Европы… Падение Берлина… Разгром Японии… Бомбардировка Хиросимы и Нагасаки, возвестившая начало нового, атомного века…

И для Мексики это было время больших перемен. Правительство Карденаса отняло у иностранных собственников железные дороги, провело национализацию нефтяной промышленности, распределило между крестьянами вдвое больше земли, чем получили они за двадцать предшествующих лет. Удвоилось число школ, развернулась массовая кампания по ликвидации неграмотности.

Однако Народный фронт так и не был создан. Правительственная партия, преобразованная в 1938 году и называвшаяся отныне Партией мексиканской революции, твердо удерживала власть и не собиралась ни с кем ее делить. Провозгласив своей конечной целью установление социалистического строя, она на практике не выходила за рамки буржуазно-демократических преобразований.

Мало-помалу революционный разлив возвращался в гранитные берега государственности. Правительство Авила Камачо, сменившего Карденаса на посту президента в 1940 году, отказалось от социалистических лозунгов. Одни за другим, сыграв свою роль, сходили с авансцены радикальные деятели, уступая место «реалистически мыслящим» политикам.

В годы мировой войны Мексика вступила в антифашистскую коалицию, восстановила дипломатические отношения с Советским Союзом. Вместе с тем господствующие классы под флагом «национального единения» сумели ограничить права рабочих на забастовки, снова затормозили раздачу земли крестьянам. Сближение Мексики с Соединенными Штатами привело к усилению ее зависимости от северного соседа.

Росла, набирая силы, мексиканская промышленность, умножались торговые связи. Современного типа заводы, плотины гидроэлектростанций, автострады начали изменять провинциальный облик страны. Над плоскими крышами и зелеными двориками столицы, прорезанной новыми, широкими проспектами, вставали первые небоскребы…

Непохоже складывались в это десятилетие судьбы мексиканских монументалистов. Самозабвенно работал Хосе Клементе Ороско. Правительство его родного штата Халиско предоставило ему стены в Гвадалахаре. Здесь, а после в Мичоакане и, наконец, в Мехико «тощий однорукий титан», как назвал его Пабло Неруда, дал полную волю владевшей им ярости, разразившись гротескными и трагическими образами сокрушительной мощи. Торжество мексиканской буржуазии, еще раз укравшей победу у бедняков, кровавое шутовство фашистских режимов, военное безумие, захлестнувшее земной шар, рождали в нем гнев и отчаяние. Весь мир представлялся ему чудовищным балаганом, где на грудах трупов кривляются омерзительные паяцы. Но тем исступленней сражался он своей кистью против сил мирового зла, тем беспощадней творил над ними суд и расправу единственным доступным ему способом. Изможденный, постоянно недосыпающий, пошатываясь от головокружения, писал он фреску за фреской, в которых криком кричала неизбывная боль за человека, пылала ненависть к палачам, клокотало презрение к тупому мещанскому стаду, — фрески, программой которых могли бы служить слова русского поэта: «Пускай грядущего не видя, — дням настоящим молвив: нет!»

Давид Альфаро Сикейрос почти три года провел на фронте в Испании, командовал бригадой, сражавшейся против фашистов. Вернувшись на родину, он выполнил в здании профсоюза электриков монументальную роспись «Портрет буржуазии», применив здесь новую технику — синтетические красители, распылитель-аэрограф вместо кисти, — используя достижения фотографии в области ракурса и крупного плана. За свою политическую деятельность он поплатился тюремным заключением, а выйдя на свободу, отправился в Чили. Там, а после на Кубе, он создавал антифашистские фрески, объединяя вокруг себя молодых художников. Конец мировой войны Сикейрос встретил в Мексике, работая над огромной росписью «Новая демократия», в которой аллегорическая фигура женщины, нечеловеческими усилиями разрывающей цепи, воплощает грядущее освобождение народа.

Все уверенней заявляло о себе второе поколение художников мексиканской революции. Мастерская народной графики, созданная в 1937 году Леопольдо Мендесом, Луисом Ареналем и Пабло О'Хиггинсом — учеником Риверы, продолжала — в новых условиях в ином материале — дело Синдиката монументалистов. Развивая традиции Хосе Гваделупе Посады, традиции рисовальщиков «Мачете», сотрудники мастерской засыпали страну тысячами плакатов, гравюр, сатирических листовок, выразительно и доступно призывавших к борьбе с международным фашизмом и внутренней реакцией…

А в жизни Диего Риверы эти годы были, пожалуй, самыми тусклыми и глухими. Не он ли повторял: «Чтобы быть художником, нужно быть в центре социальной борьбы»? 11 вот теперь он оказался отрезанным от всего, что столько лет составляло смысл его творчества. Он не шагал, как Сикейрос, в ногу со временем и не противостоял своему времени, как Ороско, — он отстал от времени, словно солдат от эшелона, и уже не пытался догнать его.

Внешне все обстояло благополучно. Он по-прежнему оставался знаменитым, высокооплачиваемым живописцем, героем шумных сенсаций и рискованных авантюр. «К тому времени он столько написал и так перессорился со всеми, — вспоминает Пабло Неруда, — что уже стал как бы персонажем из сказки. Когда я смотрел на Диего, мне казалось странным, почему я не вижу у него чешуйчатого хвоста или когтистых лап».

Вкус к творчеству не покидал Диего; крепла живописная сила его полотен. Он писал пейзажи, портреты, натюрморты, создал целую галерею портретов мексиканских детей, и все это были отличные вещи. Зарабатывал он столько, что смог даже начать строительство — по собственному проекту — дома-пирамиды в ацтекском стиле, где задумал разместить свое собрание мексиканских древностей.

Возраст пока что не мешал ему предаваться земным усладам. Фрида, безмерно любившая мужа, долго смотрела сквозь пальцы на его многочисленные увлечения, но, наконец, и она возроптала, потребовав развода. Диего перепугался — ведь Фрида была его единственным другом! — вымолил прощение у жены, а впрочем, все осталось по-старому.

В конце концов получил он и стены. В 1940 году Ривера выполнил большую роспись для международной выставки в Сан-Франциско, посвятив ее грядущей, единой цивилизации Нового Света, которая возникнет, когда промышленный гений Соединенных Штатов оплодотворит коренную индейскую культуру Америки. Устроители выставки высоко оценили мастерство художника и еще выше то, что на сей раз он сумел воздержаться от критики североамериканского империализма. Столь же безобидный характер имели фрески, созданные им три года спустя в здании Мексиканского кардиологического института и обстоятельно изображавшие лечение сердечных болезней в старину и в наше время.

Теперь уж и президент Авила Камачо мог без опаски вернуть Риверу в Национальный дворец, тем более что последняя фреска, которую предстояло написать здесь над парадной лестницей, должна была рассказывать о доиспанской Мексике и, таким образом, сделаться первою по порядку частью монументального триптиха. За несколько месяцев до окончания мировой войны Диего поднялся на леса, установленные направо от входа. Вот где ему пришлось мобилизовать археологические познания! Тщательно и любовно, во всех подробностях воссоздавал он жизнь древнего Теночтитлана — строительство пирамид, обряды, сражения, промыслы, — работал с увлечением, упиваясь своим могуществом…

Лишь иногда, обернувшись ненароком, он мрачнел, откладывал кисть. С противоположной стены сурово и требовательно смотрели им же написанные фигуры — рабочий, крестьянин, солдат, идущие штурмовать небеса.

V

Отец Риверы умер семидесяти двух лет от роду, мать — шестидесяти двух, оба от рака. Диего верит в наследственность и не рассчитывает на долголетие. Все чаще подумывает он о том, что пора, пожалуй, подводить итоги.

Уж не приняться ли за мемуары? Вон и Хосе Клементе Ороско опубликовал «Автобиографию»… Правда, Диего слабо владеет пером, зато он мастер рассказывать — многие литераторы вызываются записать его воспоминания. Но разве не вправе живописец и в этом случае обойтись собственными средствами? И почему бы не рассказать свою жизнь на том самом языке, на котором он объясняется свободней всего?

Посреди этих размышлений застает его новый заказ. В 1947 году заканчивается строительство еще одного столичного отеля — на Прадо. Ривере предложено расписать в нем большую — пятнадцать метров в длину и около пяти в высоту — стену обеденного зала. Окна в противоположной стене выходят на центральную Аламеду — на тот бульвар, по которому разгуливал Диего еще мальчишкой.

Местоположение будущей фрески само подсказывает тему. Пусть напротив реальной, сегодняшней Аламеды, виднеющейся сквозь окна, возникнет ее прошлое в лицах и сценах. Пусть встанет перед зрителями четырехвековая история, прошумевшая в тенистых аллеях старинного бульвара.

И все же кристаллизации замысла не происходит.

Разрозненные образы блуждают в сознании, не срастаясь воедино, — не хватает какого-то общего организующего взгляда. Диего набрасывает фигуры известных людей, связанных в его памяти с Аламедой, компонует их так и эдак, комкает лист за листом… Не групповой же портрет собирается он писать! Затем обнаруживается, что воображаемая встреча деятелей разных эпох мексиканской истории не где-нибудь, а именно на бульваре, выглядит очень уж наивно. Оттенок явно непредусмотренный, но Диего настораживается, словно охотничья собака, почуявшая след. Может быть, здесь и скрывается искомая точка зрения — невидимый центр, к которому тяготеет весь этот неподатливый материал?

Так продолжается, до того воскресного вечера, когда, проходя по Аламеде, Диего вдруг замечает остатки фундамента, выступающие из-под травяного покрова. Позвольте, да ведь здесь же стоял павильон, в котором по воскресеньям играл, бывало, духовой оркестр! Ну, так и есть, а вот под тем платаном дон Диего рассказывал сыну о Кубе, о дяде Панчо и о Хосе Марти… Воспоминания детства, теснясь, обступают художника, спешат навстречу ему по аллеям, выглядывают из кустов.

И почти мгновенно вся роспись выстраивается в его воображении, располагаясь вокруг десятилетнего, вступающего в жизнь человечка.

…Спустя несколько месяцев готовая фреска — Ривера так и назвал ее: «Сон, привидевшийся воскресным вечером на центральной Аламеде», — открывается для обозрения. Во всю длину стены распростерлась панорама бульвара — коричневые стволы, густая листва, тронутая желтизной и багрянцем, вечереющее темно-синее небо. Передний план запружен гуляющей публикой в костюмах и платьях конца прошлого века. И кого только здесь нет! Респектабельные сеньоры в цилиндрах и котелках толкуют о политике, не замечая карманного воришки, подкравшегося сзади. Разряженные щеголихи с негодованием отворачиваются от вызывающе подбоченившейся девицы легкого поведения, которая, по-видимому, забрела сюда из переулка Табакерос, а то и с берегов пруда Ла Олья. Ковыляет на костылях увешанный регалиями ветеран войны за Реформу. Полицейский прогоняет индейскую семью, осмелившуюся зайти на бульвар.

Но все это лишь первый ряд, за которым, непринужденно соседствуя как со стоящими впереди, так и друг с другом, толпятся люди иных времен. Слева — предшественники: конкистадор с обагренными кровью руками; дюжий монах, сующий распятие в лицо приговоренному к сожжению еретику; великая и печальная поэтесса — «десятая муза», Хуана Инес де ла Крус. Напыщенный и бесстыжий авантюрист Санта-Ана, не выпуская из объятий красотку, передает ключи от Техаса американскому генералу. Над головами злосчастной императорской четы — Максимилиана и Карлотты — возвышается Бенито Хуарес, окруженный сподвижниками, один из которых, Игнасио Рамирес, держит в руке листок со своей знаменитой речью, начинающейся словами: «Бога нет. Вселенная управляется собственными законами».

Справа — гости из двадцатого века, еще не наставшего для гуляющей публики. В ореоле пожаров, на взмыленном коне врывается на Аламеду повстанец в сомбреро, вспыхивают пистолетные выстрелы, движутся в бой батраки под знаменем с надписью «Земля и свобода». Салютуя согражданам, поднимается на гребне народной волны сеньор Франсиско Мадеро, а за его спиною уже теснятся ухмыляющиеся дельцы…

Посередине толпа редеет, и здесь-то стоит пучеглазый мальчуган в соломенной шляпе кастрюлечкой, в коротких штанах и кургузом сюртучке, из кармана которого высовываются ужи и лягушки. За ним, положив ему руку на плечо, — Фрида Кало в расцвете юности, такая, какой войдет она в жизнь Диего лет через тридцать. А в обе стороны от него — в прошлое и в грядущее — простирается многоликая Мексика, которую предстоит ему запечатлеть на полотнах и стенах.

И все-таки главный персонаж росписи — не Диего-мальчик, а та безносая и безглазая госпожа, в чьи костлявые пальцы доверчиво вложил он ладошку. Старомодное чопорное платье едва прикрывает скелет, из-под шляпы с перьями весело скалится череп — сеньора Смерть принимает парад своих подданных.

Символ прогнившего, обреченного режима Порфирио Диаса? Но почему же тогда именно эту сеньору дал художник в наставницы своему лирическому герою?.. Нет, символика центральной фигуры куда глубже, сложнее. С детства знакомый каждому мексиканцу карнавальный образ смеющейся смерти олицетворяет в конечном счете всемогущее время, которое вечно приносит миру гибель и обновление. Образ, раскрывающий самую суть народного жизнеощущения, — не он ли положил начало увлечению Диего народным искусством? Недаром череп в кокетливой шляпке повторяет одну из лучших «калавер» Хосе Гваделупе Посады. Недаром и сам дон Хосе изображен тут же — по-праздничному одетый, с белоснежным платочком, выглядывающим из кармашка черного сюртука, выступает он по левую сторону сеньоры Смерти, благосклонно взявшей его под руку.

Цвета увядающей листвы господствуют в росписи, перекликаются с винно-красными и золотистыми пятнами женских платьев, придают всему зрелищу осенний, элегический колорит. История в этой фреске уже не несется вскачь, как бывало, — она неспешно развертывается в пределах замкнутого цикла. Людей и событий здесь не больше, чем вобрала в себя память одного человека. Ривера теперь не пытается заглядывать в завтрашний день. Похоже, что он и впрямь подводит итоги, прощальным взором окидывая пестрый карнавал жизни, которая будет продолжаться и без него.

Прощание — да, но отнюдь не прощение, не примирение. Автор не отказывается от своих симпатий и пристрастий; с любовью воскрешая образы патриотов, борцов за свободу, он с прежней, ничуть не остывшей злостью изображает тиранов, предателей родины, «новых богачей», прикарманивших народные завоевания.

Лучшим тому доказательством становится возмущение, с которым встречают новую роспись Диего официальные лица, усматривающие в ней пасквиль на мексиканскую историю. Подумать только: в отеле, принадлежащем государству pi рассчитанном на иностранных туристов, художник позволил себе представить путь, пройденный Мексикой, как сплошной круговорот преступлений, не увидев и в настоящем ничего положительного! А где же плоды победившей революции, где возросшее благосостояние народа?

Дело не только в Диего. Людям, стоящим ныне у власти, достаточно намозолила глаза вся эта настенная живопись, это беспокойное наследие двадцатых годов; они не расположены дальше терпеть анархическое своеволие монументалистов, избалованных Обрегоном и Карденасом. По стечению обстоятельств именно «Сон, привидевшийся воскресным вечером на центральной Аламеде» оказывается последней каплей, переполнившей чашу, — может быть, как раз потому, что от Риверы-то уже не ожидали подобной выходки. Впрочем, инициатива предоставляется общественности. Газеты, словно по команде, открывают кампанию против «осквернителя стен». Его поносят за то, что в своей росписи он наделил привлекательными чертами одних лишь безбожников и экстремистов, обвиняют в надругательстве над католической верой — как же, ведь он осмелился увековечить кощунственные слова Игнасио Рамиреса: «Бога нет…!»

Никакие похвалы не обрадовали бы Диего так, как эти яростные нападки. Значит, его живопись еще может служить оружием?! Чувствуя себя помолодевшим, слушает он, как беснуется толпа клерикалов под окнами мастерской на Сан-Анхель, выкрикивая: «Слава Иисусу Христу! Смерть Диего Ривере!» А когда под звон разлетевшегося стекла падает в мастерскую увесистый булыжник, Диего с гордостью поднимает его и ставит на почетное место среди своих каменных идолов.

Известие о том, что архиепископ Мексики отказался освящать здание отеля на Прадо до тех пор, пока в нем находится богопротивная фреска, подливает масла в огонь. Несколько студентов, принадлежащих к тайному католическому братству, пробираются в обеденный зал и повреждают роспись, выскоблив до штукатурки то место, где красуется ненавистная фраза.

Автор узнает о случившемся в разгар банкета, устроенного художниками столицы в честь приезжей исследовательницы мексиканского искусства. Среди присутствующих — Ороско и Сикейрос, с которыми у Риверы за последнее время установились более мирные отношения. Распечатав конверт, поданный лакеем, Диего багровеет, рывком освобождается от галстука и начинает стучать ножом по бокалу, требуя слова. Воцаряется тишина. Он оглашает содержание полученной записки, тяжело поднимается, отшвыривает стул ногой. Уже у дверей его догоняет знакомый скрипучий голос:

— Погоди, Пузан, и я с тобой!

Он оглядывается. Так и есть — Хосе Клементе: седоватый ежик волос воинственно топорщится, очки сверкают, кулаки сжаты.

— Я тоже! — кричит Давид, выбираясь из-за стола. Тут и все остальные срываются с мест, окружают Риверу и вместе с ним вываливаются на улицу.

Беспорядочное шествие направляется в сторону Прадо, привлекая всеобщее внимание и увеличиваясь на ходу. Отель взят штурмом. Толпа врывается в обеденный зал. Перед искалеченной росписью вспыхивает импровизированный митинг. Кто-то раздобывает кисть, кто-то приносит краски, и, покуда Диего восстанавливает уничтоженный кусок, Сикейрос, Ороско и другие художники, по очереди взбираясь на стул, произносят гневные речи. Они требуют, чтобы власти наказали преступников, требуют обеспечить неприкосновенность произведению своего товарища… Ты слышишь, Диего, они вновь называют тебя своим товарищем!

Тем не менее через несколько дней покушение повторяется. На этот раз не только соскоблена пресловутая цитата, но и поцарапано лицо маленького Диего. Снова митинг, снова Ривера переписывает поврежденные места. Правительственные чиновники обеспокоены поднявшимся шумом. Наконец стену с росписью загораживают специально изготовленным экраном, который, впрочем, можно и отодвигать в случае надобности: любопытствующие туристы охотно раскошеливаются, чтобы полюбоваться засекреченным зрелищем, и у служителей отеля появляется, таким образом, дополнительный источник дохода.

Диего не унывает. Не вечно же его фреска будет спрятана за перегородкой! Зато рушится иная, невидимая, куда более страшная перегородка, столько лет отделявшая его от товарищей. Зато возвращается счастливое ощущение причастности к общему делу. Неужели это ему казалось недавно, будто жизнь подходит к концу? Ну нет, он еще повоюет!

Еще одна сцена, свидетелем и косвенным участником которой становится Диего, прибавляет ему бодрости. Как-то дождливым утром он приезжает в Национальный дворец, где кинорежиссер Эмилио Фернандес по прозвищу «Индеец» и оператор Габриель Фигероа снимают начальный эпизод фильма «Рио Эскондидо». Героиня фильма — молоденькая сельская учительница, одна из тех подвижниц, которые самоотверженно трудятся в мексиканской глуши, обучая крестьян. Отправившись в заброшенную индейскую деревушку Рио Эскондидо, она будет одиноко сражаться против невежества, суеверия, произвола, не отступит, не сдастся, и потрясенные ее гибелью крестьяне обрушат праведную месть на головы угнетателей.

Согласно замыслу авторов фильм начинается с того, что девушка — ее роль исполняет знаменитая мексиканская актриса Мария Феликс — является за назначением к самому президенту в Национальный дворец. По команде Фернандеса зажигаются юпитеры. Маленькая учительница поднимается но ступеням парадной лестницы. В скромном платье, окутанная черной шалью, плавно движется она вдоль стен, с которых десятками лиц глядит на нее родина. Мученики, бунтари, полководцы — вся Мексика сопровождает свою отважную дочь, благословляет ее на подвиг. И сердце художника, написавшего эту Мексику, готово выпрыгнуть из груди.

С жадным интересом следит он за всем, что творится в послевоенном мире. Не утихают бои в Греции, в Индонезии, во Вьетнаме. Народно-освободительная армия Китая идет в наступление. Генеральные штабы западных стран заканчивают разработку Атлантического пакта. Перед человечеством вырастает опасность новой войны, угрожающей его существованию. В апреле 1949 года в Париже собирается Всемирный конгресс сторонников мира. Манифест, с которым обращается он ко всем народам земного шара, заканчивается словами: «Мы выражаем свою готовность выиграть битву за мир — битву за жизнь».

Коммунистическая партия Мексики призывает народ подняться на борьбу с американским империализмом. Чего бы не отдал Ривера за то, чтобы вернуться в партию! Но это пока невозможно — необходимо делами вновь заслужить доверие Центрального Комитета. И Диего со страстью отдается общественной деятельности. Он предоставляет свои силы и средства в распоряжение мексиканских сторонников мира, участвует в работе Мексикано-Русского института.

Его творчеству это отнюдь не мешает — напротив, давно уж Ривера не трудился так интенсивно. Новые замыслы теснятся в его мозгу — еще один цикл росписей в Национальном дворце, оформление водохранилища Лерма, фреска, посвященная борьбе за мир…

Теперь он часто встречается с Сикейросом, реже — с домоседом Ореско. Совсем редко, но все же случается собраться втроем. Как встарь, во времена Синдиката, сидят они в ресторанчике за бутылкой вина — делятся планами, спорят, вышучивают друг друга. Хосе Клементе посмеивается над общественной активностью коллег, Диего упрекает его в аполитичности, а тот язвительно вспоминает былые прегрешения Риверы, и тут уж Давиду едва не приходится разнимать их. Всласть поругавшись, принимаются деловито обсуждать неслыханной дерзости проект: поехать всем вместе в Италию и там, на родине величайших созданий монументального искусства, заняться росписью стен — показать старушке Европе, чего добилась молодая Америка!

Ороско первым встает из-за стола, пожаловавшись на недомогание. Выглядит он и в самом деле прескверно. Давид и Диего с беспокойством глядят ему вслед.

А рано утром 7 сентября 1949 года во внутренний дворик, где прохаживается Диего, выбегает гостящая у них приятельница, и, увидев ее помертвевшее лицо, хозяин бледнеет:

— С Фридой что-нибудь?

— Нет, Диего, с Фридой все в порядке… Только что позвонили: Хосе Клементе…

…se petateo! — доканчивает за нее Диего грубоватым народным словцом, звучащим примерно как «протянул ноги», а то и «накрылся». Соломенная рогожка — петате — единственное достояние бедняка; на ней он спит, и в нее же заворачивают его труп. — Хосе Клементе se petateo! — с отчаянием повторяет он.

Назавтра, упрямо выпятив подбородок, Диего шагает во главе похоронного шествия. Над зияющей ямой, куда будет опущен гроб, он произносит длинную речь, торжественно и размеренно перечисляет заслуги покойного. Но в последний момент голос его срывается. Только стоящим рядом удается расслышать, как он бормочет:

— Ты снова опередил нас, Хосе Клементе…

VI

Начало пятидесятых годов сулило небывалый расцвет монументальному искусству Мексики. По всей стране много и быстро строили. В городах, и прежде всего в столице, вырастали целые кварталы многоэтажных домов, здания контор, крытых рынков, театров, аэропортов, больниц, учебных заведений… В окрестностях Мехико, на холмистой равнине, покрытой застывшими волнами лавы, сооружался грандиозный комплекс Университетского городка.

Возникала новая — по-настоящему национальная архитектура, смело сочетающая ультрасовременные конструкции с формами древнего зодчества. Органическим элементом этой архитектуры становилась настенная живопись, которая не только украшала внутренние помещения, но и придавала удивительное своеобразие внешнему облику зданий. Казалось, перед художниками, изголодавшимися по стенам, открывается необъятное поле деятельности.

Оно и открылось, но под одним условием: никакой политики, не допускать в росписях ничего, что может быть воспринято как подрывная пропаганда. Разумеется, условие это не формулировалось столь откровенно. Однако система предоставления заказов, порядок прохождения эскизов через многочисленные инстанции, наконец, бдительный надзор за работой монументалистов делали практически невозможным осуществление той программы, которая почти тридцать лет вдохновляла мексиканскую настенную живопись. Ушли в прошлое патриархальные времена, когда революционный художник мог еще надеяться отстоять свое творчество, заручившись личным расположением президента, министра, губернатора, а то и попросту перехитрив их, — теперь он имел дело с безликой государственной машиной, автоматически пресекавшей любую попытку крамолы. Нетрудно представить себе, каково приходилось молодым живописцам, если даже Давид Альфаро Сикейрос, с авторитетом которого вынуждены были считаться и власти, публично обращался к коллегам:

«Не следует ли нам, художникам и друзьям мексиканской живописи, опять поступить так же, как поступили мы в 1925 году, когда, отстраненные от росписи общественных зданий, мы сделали своими «стенами» страницы газеты «Мачете»? Ведь это и сегодня означало бы отказ лишь от одной формы социального искусства ради другой его формы — единственно возможной в условиях нынешнего режима».

Перед лицом препятствий, выросших на пути настенной живописи, обострился и ее внутренний, исподволь назревавший кризис. Неузнаваемо изменился окружающий мир, да и аудитория, к которой она обращалась, была уже во многом не та, что тридцать лет назад.

Распространение грамотности, феноменально усилившееся влияние печати, радио, кино заставляли художников все чаще задаваться вопросом: а способно ли вообще монументальное искусство занять в жизни современного общества такое же место, какое принадлежало ему в былые времена? Должны ли росписи на стенах служить, как мечтали основатели Синдиката монументалистов, наглядным учебником социальных знаний, художественной энциклопедией для народа, если подобная задача может быть решена куда успешнее с помощью массовых средств информации, с помощью новых общедоступных видов искусства?

Под воздействием всех этих обстоятельств монументальное искусство Мексики, развивающееся со второй половины двадцатого века в невиданных ранее масштабах, начало вместе с тем существенно изменяться. Сохраняя национальный колорит, не чуждаясь тем отечественной истории, широко используя мифологические мотивы, оно в то же время утрачивало свою прежнюю роль учителя и пропагандиста, уступало ее другим видам изобразительного искусства, более оперативным, менее подверженным официальному контролю, — плакату, газетной графике. Росписи, мозаики, каменные рельефы приобретали зрелищно-декоративный характер; они щедро радовали глаз, но все реже будили мысль.

Только некоторые художники не сдавали позиций. Мало кто решился бы упрекнуть в эстетическом консерватизме Давида Альфаро Сикейроса. Ведь именно он первым осознал необходимость синтеза живописи с архитектурой, принялся расписывать наружные стены, пришел к открытию динамических принципов композиции, произвел настоящий переворот в живописной технике, да и поныне оставался неутомимым экспериментатором. Но, как и в молодости, единственной его целью была грядущая социалистическая революция, а главным оружием — монументальное искусство, в действенности которого он не позволял себе усомниться. Ни правительственные запреты, ни судебные преследования, ни уничтожение его работ так и не заставили Сикейроса отказаться от стен. Опираясь на поддержку профсоюзных организаций, со скандалами вырывая заказы у государства, доводя чиновников до инфаркта, он создавал свои взрывчатые росписи, и каждая из них становилась политическим событием.

Диего Ривера, предоставляя желающим спорить о судьбе монументального искусства в современном мире, твердо знал одно: только в этом искусстве он может по-настоящему выразить себя, свою Мексику, свою ненасытную любовь к жизни, свою веру в те идеалы, без которых его работа потеряла бы смысл. Он охотно пошел навстречу требованиям, которые предъявила художникам новая архитектура — модернизировал арсенал технических средств, стал чаще, чем раньше, прибегать к декоративным решениям. На стенах стадиона в Университетском городке он выложил огромные мозаичные барельефы из естественного камня: перед расписанным им павильоном водораспределительной станции Лерма поставил среди искусственного озера стилизованную скульптуру индейского бога Тлалока… Однако параллельно с этим Диего не переставал работать в прежней манере — вернее, если можно так выразиться, во всех своих прежних манерах, от повествовательной до плакатной.

Прижизненный классик, он не испытывал недостатка в заказах и пользовался относительной независимостью. К тому же он действовал осмотрительней, чем Сикейрос, — там, где Давид шел напролом, Диего нередко пускался в обход, усыплял подозрения заказчика, а после ставил его перед совершившимся фактом.

Немало шума наделала очередная роспись на втором этаже Национального дворца. Обратившись еще раз к истории завоевания Мексики, Ривера вопреки традиции изобразил Эрнандо Кортеса не статным рыцарем, а омерзительным колченогим уродом. К ропоту мексиканских католиков присоединилась печать франкистской Испании, оскорбленная надругательством над хрестоматийным героем иберийской расы. Диего ответил пространным заявлением, в котором, ссылаясь на последние работы археологов, исследовавших останки конкистадора, доказывал, что тому действительно были присущи все физические дефекты, отмеченные на фреске.

Для выставки мексиканского искусства, открывающейся в Париже, Ривере было поручено написать большое панно. Тема, предложенная художником, — «Кошмар войны и мечта о мире» — не вызвала особого энтузиазма у устроителей выставки, но то, что они увидели вскоре, превзошло самые мрачные их ожидания. В глубине картины вставал грибообразный атомный взрыв, бушевали пожарища, развертывались сцены зверств американских солдат в Корее, выписанные с устрашающими подробностями. На переднем плане стояли, сидели и расхаживали известные деятели мексиканского движения сторонников мира, собирающие на улицах столицы — как это и было в действительности — подписи под Стокгольмским воззванием. А надо всем этим высились монументальные фигуры руководителей социалистических держав, которые протягивали Пакт Мира комической троице, олицетворяющей правителей Соединенных Штатов, Великобритании, Франции, — Дяде Сэму, Джону Булю и Прекрасной Марианне.

Возмущение официальных лиц усугублялось тем, что автор, едва закончив работу, постарался привлечь к ней всеобщее внимание. Жители столицы повалили во Дворец изящных искусств, где находилось панно. Тысячи людей проходили перед картиной, громко заявляя о солидарности с чувствами, выраженными художником. Американский посол довел до сведения правительства свое неудовольствие. Наконец, Риверу уведомили, что его роспись не только не будет допущена на выставку, но и должна быть немедленно убрана из дворца.

Диего заартачился. Тогда власти прибегли к испытанному средству. «Неизвестные злоумышленники» похитили ночью громадное полотно. Лишь через несколько дней оно было якобы разыскано полицией и доставлено в дом художника в обмен на возвращенный им аванс.

Нет, он не остался в накладе. Еще ни одно его произведение не пользовалось такой известностью, какую завоевала эта отвергнутая картина. В репродукциях она разошлась по всему свету и была признана выдающимся вкладом в дело борьбы за мир. Особенно радовало художника то, что Коммунистическая партия Мексики снова оказывала ему доверие.

В 1952 году Ривера выступил с публичным признанием политических ошибок, совершенных им в минувшие годы. «Я признаю полнейшую справедливость критики, которой подвергала меня коммунистическая партия, — заявил он, — и принимаю эту критику как благородный и братский дар, как протянутую мне руку помощи. Я считаю наибольшим успехом за все время своей творческой деятельности то одобрение, которое заслужила у партии моя роспись «Кошмар войны и мечта о мире». Я выражаю твердую решимость следовать линии партии и надеюсь, что партия еще сочтет возможным восстановить меня в своих рядах».

В конце этого года Диего принял участие в Конгрессе народов в Вене. Оттуда направился в Чили, где произнес большую речь на континентальной конференции деятелей культуры. А в свободные от заседаний часы он написал портрет Матильды Уррутиа, возлюбленной своего старого друга Пабло Неруды. Этому портрету чилийский поэт посвятил один из «Ста сонетов о любви».

Диего Ривера, медведь терпеливый,

в красках искал изумруда лесного,

киноварь — крови внезапную вспышку,

свет всего мира в портрете твоем собирая.

Он написал эту властную линию носа,

искры зрачков твоих, ярко и дерзко раскрытых,

ногти, которым завидует на небе месяц,

летнюю кожу твою и арбузовый рот.

Он написал тебе две головы, две вершины,

два зажженных огнем и любовью арауканских вулкана;

два золотые лица из светящейся глины

он увенчал торжествующим шлемом пожара,

башней державной. И тайно от всех заплутался

профиль мой крошечный в этой пылающей гриве[6]

По возвращении в Мехико Ривера завершил еще одну работу — огромную многофигурную композицию на фасаде только что выстроенного театра «Инсурхентес». «Пластическая проблема, которую предстояло здесь решить, оказалась в высшей степени сложной, — признавался художник. — Поверхность, предназначенная для росписи, была выгнутой; к тому же большинству зрителей придется глядеть на нее из проносящихся мимо автобусов и машин».

Нужно признать, что Диего блестяще справился и с этой задачей. Соединив мозаику с фреской, он создал красочное и увлекательное зрелище, в котором воскресил всю историю сценических искусств в своей стране.

Центральную часть росписи — около трети ее пространства — занимает изображение женских рук, придерживающих перед глазами театральную маску. Вправо, влево и вверх развертывается многоцветная панорама, сверкающая всеми красками радуги.

Три эпохи — древняя, колониальная, современная — представлены здесь своими музыкантами, певцами, танцорами и лицедеями, разыгрывающими эпизоды извечной человеческой драмы: жизнь против смерти, добро против зла, угнетенные против угнетателей. Из пестрой толпы театральных персонажей вырастают фигуры реальных людей, воплотивших в себе народные чаяния, — Идальго, Морелоса, Хуареса, Сапаты. А посередине, как олицетворенное размышление о парадоксальной судьбе искусства в сегодняшней Мексике, стоит знаменитый Кантинфлас — популярнейший актер театра и кино, «мексиканский Чаплин», над похождениями которого ежевечерне хохочет и печалится вся страна. В мятой шляпенке, в сваливающихся штанах, с дырявой накидкой, перекинутой через плечо, стоит он, одной рукой принимая от богачей деньги, а другой — раздавая милостыню беднякам.

VII

«Никто никогда не поймет, как я люблю Диего, — записала однажды в своем дневнике Фрида Кало. — Я хочу одного: чтобы никто не ранил его и не беспокоил, не лишал энергии, которая необходима ему, чтобы жить. Жить так, как ему нравится, — писать, глядеть, любить, есть, спать, уединяться, встречаться с друзьями, но только не падать духом. Если бы я обладала здоровьем, я хотела бы целиком отдать его Диего…»

Увы, здоровье давно уже покинуло ее. Жестокая болезнь — результат полученной в юности травмы — неуклонно развивалась.

«В августе 1953 года, — вспоминает Диего, — ее снова положили в больницу, чтобы до колена отнять ногу, уже пораженную гангреной. Врачи заявили, что, если она не согласится на эту операцию, заражение распространится дальше. С присущим ей мужеством Фрида потребовала произвести ампутацию как можно скорее. Это была ее четырнадцатая операция за шестнадцать лет.

Лишившись ноги, Фрида впала в глубокую депрессию. Ее не могли развлечь даже мои рассказы о похождениях Диего Риверы, которые так забавляли ее раньше. Воля к жизни ее оставила.

Часто в период ее выздоровления мне звонила няня, которая за ней ухаживала: Фрида рыдает и говорит, что хочет умереть. Я немедленно бросал работу и мчался домой, чтобы утешить ее. Как только Фрида несколько успокаивалась, я возвращался к моей росписи и работал дольше обычного, чтобы наверстать потерянные часы. Иногда я так уставал, что засыпал прямо на стуле, установленном на лесах.

В конце концов пришлось организовать круглосуточное дежурство возле постели Фриды. Оплата дежурных сестер, расходы на лекарство настолько превысили сумму, которую я зарабатывал настенными росписями, что я оказался вынужден прирабатывать, наспех делая акварели — иногда даже по две большие акварели в день.

К маю 1954 года Фрида, казалось бы, пришла в себя. Как-то дождливым июньским вечером она даже настояла на том, чтобы принять участие в демонстрации… и сразу же заболела воспалением легких. Еще на три недели ее уложили в постель. Едва оправившись, она поднялась и вопреки запрещению врачей приняла ванну.

Через три дня последовало резкое ухудшение. Я просидел около Фриды до половины третьего ночи. Часа в четыре утра ей стало совсем плохо. Доктор, явившийся на рассвете, констатировал внезапную смерть от эмболии легких.

Разбуженный, я ворвался в комнату Фриды. Лицо ее было спокойным и выглядело красивее, чем когда-либо. Как раз накануне вечером она преподнесла мне в подарок кольцо, купленное к двадцатипятилетию нашей свадьбы. Я спросил, почему она делает этот подарок так рано — за семнадцать дней до срока, и она ответила:

— Потому, что я чувствую, что скоро покину тебя.

И все же, хоть она знала, что скоро умрет, она в этот раз была полна решимости бороться за свою жизнь. Иначе зачем бы понадобилось смерти тайком унести последнее дыхание Фриды, застигнув ее во время сна?

Согласно завещанию Фриды гроб с ее телом был покрыт знаменем Коммунистической партии Мексики и установлен во Дворце изящных искусств. Правительственные чиновники-реакционеры разразились истошными воплями по поводу такой революционной демонстрации, и наш добрый друг Андрес Идуарте, директор Института изящных искусств, был уволен со своего поста за то, что допустил ее. Газеты подхватили скандал и разнесли весть о нем по всему миру.

Но меня все это уже не трогало. 13 июля 1954 года стало самым скорбным днем моей жизни. Я навсегда потерял мою Фриду, мою возлюбленную.

Наш дом в Койокане со всеми моими картинами, принадлежавшими Фриде, я передал государству, чтобы его превратили в музей. Я поставил единственное условие: в доме должен быть оставлен укромный уголок для меня, чтобы всякий раз, когда мне это станет необходимо, я мог бы снова побыть в атмосфере, создающей хотя бы иллюзию присутствия Фриды».

Диего погрузился в отчаяние. Он опустился, зарос, избегал знакомых, не брался за кисть — даже работа стала ему ненавистна. Пробовал напиваться, но и вино на него не действовало.





Дата публикования: 2015-03-29; Прочитано: 177 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.041 с)...