Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Глава пятая. Ангелина-а! Распахнув дверь ударом ноги, Диего внес в мастерскую и бережно опустил на пол увесистую корзину



I

Ангелина-а! Распахнув дверь ударом ноги, Диего внес в мастерскую и бережно опустил на пол увесистую корзину, доверху наполненную крупными спелыми персиками.

— Хороши? — торжествующе выдохнул он, не сводя восхищенного взгляда с корзины. — Понимаешь, выхожу из галереи Леона Розенберга и тут же натыкаюсь на тележку с фруктами… Нет, не могу тебе передать, что я вдруг почувствовал, увидав эти персики! Как будто все разом — фактура, форма, цвет — ворвалось в меня… Черт возьми, теперь я, кажется, знаю, что делать!

Ангелина с трудом подавила вздох. Незачем было спрашивать, сколько уплатил Диего за персики, хорошо еще, если хватило денег, полученных у Розенберга. Разумеется, он не подумал, на что они будут жить до конца месяца, не вспомнил, что Ангелина ждет ребенка…

А Диего уже раскладывал персики по столу, устанавливал мольберт, лихорадочно перебирал тюбики красок, охваченный острым, неудержимым желанием воссоздать на холсте эти плоды во всей их чувственной прелести. Веселая ярость плясала в нем. Довольно с него умозрений, довольно всей этой паутины, которая столько времени опутывала его, не давая попросту радоваться жизни! Паутина разорвалась, наконец, и зримый, осязаемый, вещественный мир вновь наступал на Диего со всех сторон. Вот уже и орудия его ремесла начинали, как встарь, разговаривать с ним — ах, давно не испытывал он такого чисто физического наслаждения, проводя крошащимся углем по шероховатой поверхности холста, выдавливая на палитру густые краски!

И все же, как ни бурно возвращалась к Диего сила ощущений бытия, реализовать эту силу на полотне ему не удавалось. Напрасно старался он позабыть уроки кубизма, писать лишь то, что видит, бездумно подчиняясь природе, — он не мог подавить в себе работу мысли, упрямо стремящейся разъять на части любой предмет, обнажить его внутреннюю структуру. Невозможно было вернуться вспять. Но не оставаться же в теперешнем состоянии, разрываясь между чувством и мыслью, тянущими его в противоположные стороны! Так как же примирить оба эти начала? Как прорваться к той высшей, окончательной цельности, которой требовало все его существо?

В поисках решения он то хватался за кисть, то часами ревниво всматривался в картины современников, бросаясь от одного к другому, — только бы нащупать выход из тупика! Быть может, Ренуар ему что-то подскажет? Или Пикассо, который в последнее время тоже ведь явно тяготеет к предметности?

Опять чужие влияния стали отчетливо проступать в его натюрмортах, пейзажах, портретах. Коллеги-кубисты во всеуслышание поносили его за отступничество. Леон Розенберг выходил из себя: художник со сложившейся манерой, добившийся, что картины его начали пользоваться устойчивым спросом, и так безрассудно сворачивает с надежного пути, ударяется в эпигонство, подрывает свою репутацию ученической мазней! Возмущение торговца картинами имело отнюдь не бескорыстный характер — в разгар успехов кубизма он заключил с Риверой долгосрочный контракт и теперь не желал терять верный доход. В конце концов он будет вынужден принять меры! «Ну и черт с ним, — отмахивался Диего, — пусть разрывает контракт!»

Он работал до изнеможения, однако даже работа не могла полностью утолить неистовую жажду жизни, овладевшую им. Ангелина, усталая, подурневшая, по целым вечерам оставалась одна. Ему было с ней скучно, и он не находил нужным скрывать это. Словно выздоровевший после затяжной болезни, каждой клеткой тела ощущая животную радость существования, разгуливал он по улицам, искал развлечений, жадно заглядывался на женщин. Вот так однажды загляделся он на Моревну и вдруг обнаружил, что и та как будто впервые видит его…

Понимала ли Ангелина, что с ним творится? Во всяком случае, она ничем не стесняла его свободы. Не остепенился Диего и с рождением сына — маленький Диегито, которому суждено было прожить всего полтора года, не пробудил в нем отцовских чувств. Отношения его с Моревной развивались стремительно, и наступил день, когда Диего с непривычной жестокостью объявил Ангелине, что уходит. Не пытаясь его удерживать, вся помертвев, следила она за тем, как он мечется по мастерской, собирая вещи. Уже на пороге его догнал ломкий голос: «Все равно ты вернешься, Диего. Я буду ждать…»

Как скоро припомнил он эти слова! У Моревны оказался точь-в-точь такой же характер, как у него самого. По-детски эгоцентричная, капризная, своевольная, она не склонна была ничем поступаться ради Диего. С первых дней совместной жизни начались ссоры, не дававшие ему спокойно работать, и это, пожалуй, в наибольшей степени способствовало его отрезвлению. Через несколько месяцев, полный стыда и раскаяния, он возвратился к Ангелине.

Последняя военная зима была особенно суровой. Они жили впроголодь; вода в умывальном тазу к утру покрывалась корочкой льда. Кружок друзей распался. Волошин и Эренбург еще летом уехали на родину, а с Пикассо сам Диего перестал встречаться, обозленный втройне — на толки, которые приписывали все перемены в его творчестве исключительно влиянию испанца, на Пикассо, который не находил нужным опровергать эти толки, и на себя, за то, что дал к ним повод. Из Мексики приходили неутешительные вести: президент Карранса посылает войска против крестьян, подавляет рабочее движение. Что происходит в России, трудно было понять. Диего не хотел верить газетам, сообщавшим о голоде и разрухе, о том, что власть большевиков доживает последние дни, а иные сведения в печать не просачивались.

Картины его никто не покупал. Розенберг привел в исполнение свою угрозу, да и другие торговцы закрыли двери перед Диего. Критики Не замечали его работ и лишь изредка вспоминали о бывшем кубисте, скатившемся падучей звездой с парижского небосклона, о неудачнике, не сумевшем закрепить свой успех.

Изо дня в день, по-медвежьи переминаясь с ноги на ногу, согревая дыханием зябнущие пальцы, стоял Диего перед мольбертом. Его вера в себя крепла наперекор всему. Время вынужденного отступления, время ученичества, на которое он добровольно себя обрек, не прошло даром. Он чувствовал: что-то накапливается в нем. Самые разнородные влечения, раздиравшие его эти годы, — тяга к воплощению реального мира, и неумирающее стремление постигнуть сокровенную сущность вещей, и воля к действию, к непосредственному участию в жизни, и ненависть к прогнившей Европе, и тоска по родине, и жажда Общей идеи — переплетались, стягивались в один узел, сливались в единую силу. Движимый этой силой, шел он к своему решающему, еще невидимому рубежу.

II

В 1919 году в Париж приезжает Давид Альфаро Си-кейрос. Самый младший из зачинщиков студенческой забастовки в Сан-Карлосе стал к этому времени молодцеватым капитаном мексиканской армии; у него за плечами подпольная деятельность, сражения и походы, в которых он участвовал как солдат и как художник, — сотрудничал в революционных газетах, рисовал плакаты. Президент Карранса послал его в Европу вместе с другими художниками, проделавшими такой же путь, сохранив за ними офицерское содержание и обязав прослушать курс лекций в военных академиях.

Сеньор Карранса не прочь избавиться от беспокойных молодых людей, не скрывающих намерения продолжать борьбу за полное осуществление требований революции. Впрочем, и молодые люди не растроганы щедростью президента — предоставленную командировку они собираются использовать в собственных целях. За годы гражданской войны они породнились с бедняками, познакомились с жизнью индейских племен, по-настоящему узнали Мексику. Так что же теперь — опять разбрестись по своим мастерским, заниматься пленерной живописью, угождать меценатам?.. Ну нет! Они хотят и дальше служить родине, хотят построить такое искусство, которое будет подымать на борьбу народные массы.

Но как создать это искусство? Из чего исходить? На что опираться? Ответов на эти вопросы у них еще нет. А тут как раз представляется возможность поехать за океан — туда, где что ни месяц вспыхивают новые очаги пожара, разожженного большевистской Россией… Уличные бои в Берлине… Революция в Венгрии… В Баварии провозглашена советская республика… Искусство Европы прошло через испытания четырехлетней войны, оно не могло остаться в стороне от революционных потрясений. Кто же, как не европейские художники, должен указать путь мексиканским собратьям?

Очутившись в Париже, Сикейрос почти не вспоминает о военных занятиях — он посещает выставки картин, завязывает знакомство с Браком и Леже, ходит по мастерским кубистов, фовистов, дадаистов… Он обескуражен: никаких признаков поворота к большим общественным проблемам! На некоторое время и его захватывает стихия экспериментаторства. Но недовольство собой не дает ему покоя. Разве за этим отправился он сюда? И с чем возвратится он в Мексику?

С Диего Риверой, работами которого он восхищался еще в Сан-Карлосе, Сикейрос не спешит увидеться. О чем ему говорить с этим офранцузившимся мэтром, покинувшим родину при первых раскатах революционной грозы?

Диего заявляется к нему сам, заключает в объятия, тащит к себе. Поначалу Сикейрос держится холодно. Да и внешность Диего не внушает особой симпатии: грузная фигура, непропорционально маленькие руки, цепкий, как бы всасывающий взгляд выпуклых лягушачьих глаз на лунообразном лице, окаймленном редкой бороденкой… Но шумное радушие Диего, но его детское чистосердечие понемногу обезоруживают гостя. Попробуй-ка устоять перед земляком, который так бурно радуется встрече с тобой, так жадно и сочувственно расспрашивает о Мексике, приходит в такую неподдельную ярость, слушая твой рассказ о том, как предатели погубили крестьянского вождя Эмилиано Сапату! Попробуй-ка остаться равнодушным к уменьшительным мексиканским словечкам, которыми он уснащает речь! И до чего же легко — легче, чем с иными сверстниками, — находишь с ним общий язык, о чем бы ни зашла речь — о революции, об искусстве, о будущем родной страны…

Нет, Сикейросу положительно начинает нравиться этот человек — необузданный и добродушный, чувствительный и лукавый. Какой он, к чертям, парижанин! — мексиканец из мексиканцев, по чистой случайности оказавшийся на бульваре Монпарнас, вместо того чтобы носиться по равнинам Морелоса или Чиуауа. Дать бы ему в руку винтовку, перекрестить грудь пулеметной лентой, посадить на лошадку — то-то пошатнется она под этакой тушей! — и пиши с него хоть самого Панчо Вилью.

Несколько бутылок вина окончательно укрепляют взаимное расположение. Далеко за полночь Диего провожает Давида, и безлюдные улицы оглашаются звуками «Аделиты», которую горланят они, обнимая друг друга.

Отныне они проводят вместе целые дни. Все чаще говорят о современном состоянии живописи, которое оба находят плачевным. Но в чем же выход?.. И тут обнаруживается, насколько близки Ривере взгляды его молодых соотечественников. Ибо выход, единственный путь спасения живописи и вообще искусства, Диего видит теперь как раз в том, что они провозгласили долгом искусства.

Оказывается, он уже слыхал про ту прошлогоднюю встречу в Гвадалахаре, которую ее участники торжественно окрестили «Конгрессом солдат-художников». Достав из бумажника газетную вырезку, присланную отцом, Диего перечитывает, скандируя, текст декларации:

— «Мы поможем нашим рабочим и крестьянам в преобразовании родины. Своим искусством мы должны бороться за независимость Мексики, наши произведения должны быть исполнены высокого агитационного пафоса, должны подымать народные массы на освободительную борьбу». Итак, мы хотим сделать искусство средством выражения идей? — поднимает он глаза на собеседника.

И Сикейрос, которого уже ничуть не коробит это «мы», яростно ударяет по столу кулаком, сокрушая невидимых оппонентов: да, именно этого мы хотим! Разве мифологическое искусство античности не выражало вполне определенных идей? Больше того, разве не служило оно открыто интересам государства? А искусство средних веков и Возрождения? А искусство доколумбовой Америки, и прежде всего у нас, в древней Мексике? Так почему же греки и римляне, майя и ацтеки могли распространять свою мифологию посредством искусства? Почему христиане могли использовать художественное творчество для пропаганды своих идей, а мы не можем? И почему мы обязаны соблюдать нелепый запрет, который установили европейские художники, объявившие в середине прошлого века, что искусство перестает быть средством выражения идей?!

Диего останавливает расходившегося приятеля. Он полностью разделяет его энтузиазм, и все же в том, что случилось с искусством, наивно усматривать роковое заблуждение или результат произвола европейских художников. К этому с неизбежностью вел весь процесс исторического развития. Великое искусство, о котором так горячо говорил Давид, было поистине всенародным — ведь мифология и религия в течение многих столетий оставались единственно приемлемыми для народа, общераспространенными формами миропонимания. Проникнутое таким миропониманием, искусство находило в нем свою опору, свою плодотворную почву. Служебная роль не навязывалась искусству, но, напротив, являлась условием его существования, давала ему смысл и цель. Скульптор, вырубавший из камня пернатого змея Кецалькоатля, художник, писавший страшный суд на церковной стене, чувствовали себя служителями общезначимой идеи, и это сообщало их творениям ту силу, которая потрясает нас и поныне.

Положение искусства изменялось по мере того, как религиозное понимание мира изживало себя, а в жизни общества утверждались буржуазные отношения. Высвобождаясь из-под влияния церкви, искусство оказывалось в плену у новых господ, отнимавших у него всенародную аудиторию. Живопись уходила из храмов во дворцы, в частные дома, становилась достоянием обеспеченного меньшинства. Она не могла уже обращаться к массам, и это в корне переиначило ее собственную природу. На смену настенным росписям, создание которых было когда-то важнейшим общественным делом, пришли станковые формы, рассчитанные самое большее на то, чтобы приводить в восхищение посетителей музеев и выставок. Оторванное от народа, искусство утратило прежнюю цельность и непосредственность. И в то же время деградировал художественный вкус народных масс, отлученных от большого искусства.

Разумеется, нельзя видеть в этом только упадок. Искусство сумело извлечь пользу даже из обособленного существования. Углубившись в решение частных задач, оно усовершенствовало свои приемы, обогатилось художественными открытиями. Во все времена, вплоть до наших дней, появлялись мастера, не уступающие по силе таланта титанам древности. Притом развитие шло не по прямой — мы помним и зигзаги, и подъемы, и могучие прозрения одиночек. И все-таки генеральная тенденция состояла в том, что аудитория художника неуклонно сокращалась, а сам он все реже соотносил свое творчество с каким-либо общественным идеалом.

Не все еще было потеряно, покуда в нем сохранялась хотя бы смутная тоска по этому идеалу. Но вот и она выветрилась, и ослепленные мастера провозгласили служение искусству своей единственной целью. Впрочем, нашлись, и такие, усмехается Диего не без горечи, кто попытался найти опору в самой отверженности и возомнили, что с помощью одного искусства смогут познать и даже пересоздать мир… Расплата наступила стремительно. Отчуждение от людей повлекло за собой разрыв последних связей с действительностью, сосредоточение на анализе привело к распаду формы, и, наконец, художник очутился в тупике, куда завел его необратимый процесс.

— Необратимый? — настораживается Сикейрос.

— Вот именно! — решительно подтверждает Диего. — Не в прошлое, а в будущее должен смотреть художник, жаждущий выхода!.. Но нам посчастливилось. Мы живем как раз в то время, когда будущее вырастает из настоящего, когда буквально у нас на глазах осуществляется пророчество Маркса. Теперь уже с уверенностью можно сказать, что русская революция стала тем знаменем, вокруг которого объединяются пролетарии целой планеты, подымающиеся на последнюю битву с капитализмом. А за ними встают еще миллионы трудящихся, народы колоний, угнетенные расы… Освободительное движение ширится, приобретает размах, какого не знает история человечества. И пусть сегодня лишь авангарду движения ясна его неизбежная конечная цель — завтра идея коммунизма овладеет несметными массами и сплотит их для созидания разумного и справедливого общества, где свободное развитие каждого станет залогом развития всех.

Вот она, та великая идея, приобщившись к которой искусство обретет истинную цель, завоюет миллионную аудиторию, породнится с людьми и войдет в их жизнь! Это будет новое, небывалое искусство, однако оно не отречется ни от одного из по-настоящему ценных достижений европейской художественной культуры и сплавит их с пластическими традициями народов Америки, Азии, Африки, пробуждающихся от векового сна. Оно поселится в общественных зданиях и дворцах, которые воздвигнут для себя свободные и равноправные граждане, выйдет на улицы и площади, станет сопутствовать каждому человеку с момента рождения. Ясность, свежесть и мощь будут его отличительными чертами.

Все более воодушевляясь, Диего рассказывает о первых шагах нового искусства, уже прокладывающего себе путь. Знает ли Сикейрос о том, какая изумительная работа ведется в России, голодной, полуразрушенной, окруженной кольцом фронтов? Правительство Советской республики издало декрет, подписанный Лениным: в Петрограде, в Москве и в других городах будут отныне сооружаться монументы в честь выдающихся революционных событий и общественных деятелей. Как можно понять, речь идет о целой программе развития монументального искусства, призванного воспитывать граждан в социалистическом духе. К осуществлению этой программы привлечены лучшие художники России, все расходы берет на себя государство, а открытие каждого монумента превращается в настоящее народное торжество, как бывало когда-то во Флоренции времен Возрождения… Достаточно сказать, что в первую годовщину Октябрьской революции Ленин сам выступал с речами на многолюдных митингах в Москве, открывая памятник Марксу и Энгельсу и грандиозный мемориальный барельеф на стене Кремля, посвященный тем, кто пал в боях за власть Советов.

Сикейрос только вздыхает завистливо. Хорошо русским художникам! А что делать нам, мексиканцам? Не рассчитывает же Ривера, что правительство Каррансы согласится оказывать поддержку искусству, проповедующему социалистический идеал?!

Нет, Ривера отнюдь не рассчитывает на это. Но сеньор Карранса так же не вечен, как и сеньор… Керренский. Всего за полгода до Октября русские художники едва ли предвидели, какой оборот вскоре примут дела у них в стране. А ведь и мексиканская революция не сказала еще своего последнего слова. Если верить дону Альберто…

— Какому дону Альберто?

Диего колеблется. Ну да ладно, он все равно собирался рассказать Сикейросу о том, как неожиданно приобрел друга и покровителя в лице Альберто Пани. Да, да, того самого мексиканского посла во Франции… Давно уж не балуемый вниманием высокопоставленных соотечественников, он порядком удивился, когда несколько месяцев назад сеньор Пани пожелал заказать ему свой портрет. Оказалось, что этот энергичный, жизнелюбивый и, по всему видать, оборотистый человек недурно разбирается в живописи, знаком с творчеством Риверы, одобряет его отход от кубизма. Но еще удивительней было то, что политические симпатии посла никак не вязались с его официальным положением. Во время сеансов он развлекал художника ядовитыми анекдотами о правительстве, которое имеет честь представлять, и с откровенным удовольствием выслушивал бунтарские речи Диего.

Все это явно выходило за рамки обычного фрондерства. И действительно, уверившись в надежности собеседника, дон Альберто не стал более скрывать, что сотрудничает с теми силами в Мексике, которые намерены покончить с режимом Каррансы и двинуть вперед застоявшуюся революцию.

Эти силы, сказал он, объединяются вокруг генерала Альваро Обрегона. Бывший военный министр, Обрегон вышел из правительства, как только понял, что оно враждебно интересам народа. В Учредительном собрании он был одним из тех, что добился внесения в конституцию 1917 года знаменитых статей, выразивших народные чаяния. Теперь он выступает за безотлагательное проведение в жизнь этих статей — за полное избавление Мексики от империалистической кабалы, за осуществление аграрной реформы и прогрессивного трудового законодательства. Но Обрегон не отрицает необходимости и других, более глубоких социальных преобразований. Неслучаен его сочувственный интерес к Советской России. И недаром не только радикальная интеллигенция, но и рабочий класс с возрастающей надеждой смотрят на Обрегона. Национальная федерация профсоюзов поддерживает его кандидатуру на пост президента…

Срок президентства Каррансы истекает в будущем году. Разумеется, старая лиса не уйдет добровольно. Что ж, если понадобится, народ еще раз возьмется за оружие и уж не выпустит его из рук, пока не передаст власть правительству, способному удовлетворить все требования трудящихся. Несомненно, в программе такого правительства займет достойное место культурная деятельность, и можно себе представить, какие перспективы откроются тогда перед революционным искусством!

Ну, а что думает об этом Сикейрос? Многое из того, что рассказывает Диего со слов дона Альберто, для него не новость. Генерала Обрегона он хорошо знает, воевал под его начальством: талантливый полководец, но его революционные возможности Давид не склонен переоценивать. Не внушают ему большого доверия и ближайшие сподвижники Обрегона — политиканы вроде Кальеса и Адольфо де ла Уэрты. Да и сеньор Альберто Пани, говоря по совести, не пользуется репутацией бескорыстного деятеля. Обещания их куда как заманчивы, но ведь, чтобы дорваться до власти, подобные люди не брезгуют демагогией…

Пусть даже так! — не сдается Диего. Главное ведь не в этих людях, а в массах, которые идут за ними, не находя пока что иных вождей. Важно, что Обрегон сегодня уже не может обойтись без поддержки рабочих, и если он рассчитывает использовать их в своих интересах, то и они, возможно, сумеют пойти дальше, чем хотелось бы генералу. И в прежние времена случалось, что восставший народ оставлял позади первоначальные цели движения. Тем более ныне, когда ход истории убыстряется с каждым днем и лозунги русских большевиков становятся путеводным маяком для народов всех частей света… Решится ли кто-нибудь утверждать, что развитие революции не поставит завтра и Мексику перед своим Октябрем?

И снова их мысли обращаются к искусству — к тому искусству, которого, быть может, в ближайшее время потребует у них родина. Чем ответят они тогда?

Рассматривая последние работы Диего, Сикейрос находит, что тот движется в нужном направлении. Реальные человеческие образы вернулись в его живопись. Тяготение к новому стилю ощутимо в портретах — в их лаконизме, в четкости и выразительности силуэтов, в стремлении внятно, без недомолвок и лишних подробностей передать характер. Нравится Давиду и незаконченная картина «Хирургическая операция»: обобщенные фигуры в белых халатах, склонившиеся над распростертым телом, как бы притягивающим их к себе… Однако Риверу все это уже не удовлетворяет. Для той живописи, о которой они мечтают, ему недостает культуры монументальных решений. Здесь, в Париже, он не продвинется далее ни на шаг. Ах, если бы побывать в Италии! Но где взять денег на поездку?

Выручает его все тот же сеньор Пани. В январе 1920 года он приобретает несколько полотен Диего. Сам посол готовится к отъезду на родину — надвигающиеся события требуют его присутствия. Пусть Диего ждет от него вестей в Италии. Протягивая руку на прощанье, дон Альберто подмигивает.

— До встречи в Мексике!

Не так-то просто в тридцать четыре года вновь становиться прилежным учеником. Но за этим ведь и приехал Диего в Италию! Чтобы пробыть здесь подольше, он посадил себя на полуголодный паек. Чтобы не тратиться на гостиницы и сберечь драгоценное время, он научился проводить ночи в переездах с места на место, прикорнув на жесткой лавке общего вагона.

Италия обрушила на него сразу все эпохи своей истории, запечатленные в камне, в бронзе, в красках, покорила неброской красотой своих заснеженных гор и чашеобразных долин, наполнила его слух своим певучим говором, поразила накалом политических страстей — бастующие рабочие захватывали заводы, но уже вооружались фашисты, на улицах раздавались первые выстрелы… Как хотелось Диего окунуться поглубже в бурную жизнь, этой страны! Но он не мог; все его время было отдано монументальной живописи.

Довольно скоро он почувствовал необходимость более точно определить цель. Подлинные тайны мастерства отнюдь не являлись общим достоянием всех художников от Чимабуэ до Тинторетто — тайны были свои у каждого мастера, а пути мастеров расходились гораздо сильнее, чем казалось Диего на расстоянии. Живопись итальянского Возрождения до сих пор представлялась ему чем-то вроде океана, необъятного, но сплошного. Теперь же, увидав эту живопись своими глазами, он сравнил бы ее скорее с целой сетью могучих рек, которые берут начало из одного источника, сообщаются между собою, а текут далеко не всегда в одном направлении, порою и в прямо противоположные стороны. Прославленные творцы не только наследовали один другому, не только сотрудничали, но и вели друг с другом неутихающий спор — кто через века, а кто и впрямую, как спорили Микеланджело с Рафаэлем на стенах Ватикана. За различием художественных методов, за разнообразием живописных приемов вставало неодинаковое отношение к миру. Штудируя фреску за фреской, мысленно восстанавливая ход их создания, закрепляя понятое в набросках, Диего невольно чувствовал себя вовлеченным в этот спор.

Он не торопился принять чью-либо сторону — сопоставлял, взвешивал, выбирал, исходя из собственных задач. Стоя перед «Тайной вечерей» Леонардо да Винчи, рассматривая фрески Рафаэля в Станца делла Сеньятура, он уже знал, что не изберет себе в учителя ни одного из этих мастеров, зашедших, на его взгляд, чересчур далеко в своем преклонении перед автономной личностью. В самой монументальности, которую приобретал в их творчестве образ отдельного человека, чудилось Диего нечто опасное, чреватое роковым разрывом с традициями монументального искусства предыдущей эпохи, порожденного коллективным мироощущением. Еретическая мысль закралась в его сознание: не слишком ли дорогую цену заплатила живопись за гениальные достижения Леонардо и Рафаэля, не отсюда ли начался ее упадок?

По-настоящему потряс его «Страшный суд» Микеланджело — лавина человеческих тел, возносящихся в холодное небо и низвергаемых в бездну неумолимым Христом. Вот здесь, пожалуй, опять возникал монументальный образ человеческой массы… И все же этот катастрофический образ скорее отпугивал Диего, чем привлекал. Следуя за создателем «Страшного суда», он рисковал бы прийти к трагическому неприятию мира, а не к той гармонии, которой доискивался.

В поисках этой гармонии Диего забирался все глубже, к раннему Возрождению. У Луки Синьорелли учился он строить композицию из фигур, запечатленных в момент движения, вместе с Паоло Учелло заново открывал для себя законы линейной перспективы. Но решающим оказался тот день, когда на окраине хмурой Падуи он вступил под голубой, усеянный золотыми звездами свод Капеллы де ла Арена, и в ровном свете, льющемся через высокие окна, предстали перед ним росписи Джотто.

Картины следовали одна за другой, бесхитростно рассказывая историю о деве Марии, о земном пути ее сына. Диего разглядывал их со все возрастающим чувством личной причастности к людям, которых изобразил художник, к тому, что происходит между ними. Во сколько же раз сильнее должны были чувствовать это современники Джотто, жители Падуи и крестьяне из ближних деревень, приходившие в церковь шесть веков назад! Фрески не иллюстрировали проповедь — они сами были проповедью, внушавшей зрителям сознание их общности, придававшей высокий смысл их будничному существованию.

В этих росписях Диего впервые увидел смутный прообраз того искусства, которое мечтал создавать. Немало часов провел он в Капелле де ла Арена, постигая язык Джотто, учась тому, как передавать драматическое действие расположением фигур в пространстве, как связывать каждую фигуру и композицию в целом с плоскостью стены.

Творчество Джотто, завладевшее воображением Диего, стало для него отправным пунктом дальнейших исканий. Теперь у Него открылись глаза на красоту византийских мозаик, преемственная связь с которыми ощущалась во фресках Капеллы де ла Арена. На родине Джотто, в Этрурии, разглядывая рельефные изображения на древних этрусских сосудах, Диего убеждался, что и они повлияли на формирование стиля великого мастера. Бродя в окрестностях Флоренции, он смотрел, как по зеленым склонам медленно перемещаются стада овец — издали они казались сплошными белыми пятнами, непрерывно меняющими очертания, — и думал, что вот так же все это выглядело в те времена, когда Джотто двенадцатилетним пастушком ходил здесь за отцовским стадом. Не сама ли природа давала тогда первые уроки будущему художнику, развертывая перед ним бесчисленные комбинации своих форм?

«Тогда я начал по-настоящему понимать, — вспоминал Диего много лет спустя, — что искусство может приобрести всеобщее, мировое значение лишь в том случае, если оно глубоко уходит корнями в породившую его почву».

Все чаще он мысленно обращался к собственной родине — к суровым пейзажам Гуанахуато, к творениям индейских мастеров, к гравюрам Хосе Гваделупе Посады, к тому бесценному наследству, от которого безрассудно отказывался столько лет… Ну ладно же! Отныне Диего знал, что ему нужно.

По газетам трудно было составить себе представление о том, что происходит в Мексике, но письма от родных свидетельствовали, что оптимистические предсказания сеньора Пани сбываются. В апреле 1920 года в штате Сонора началось восстание. Армия под командованием генералов Кальеса и де ла Уэрты двинулась на столицу, привлекая на свою сторону крестьян и рабочих. Безуспешно пытался Карранса организовать сопротивление — правительственные части одна за другой переходили на сторону повстанцев. Не прошло и месяца, как Карранса, покинутый всеми сторонниками, бежал на север, но по дороге был убит, а революционное войско триумфально вступило в Мехико.

В июле состоялись президентские выборы, принесшие победу генералу Альваро Обрегону, который приступил к исполнению обязанностей 1 декабря. В свое правительство он пригласил наряду с Кальесом и де ла Уэртой сеньора Альберто Пани, занявшего пост министра иностранных дел. Однако еще до этого Диего получил весьма приятное доказательство перемен, совершающихся в Мексике. Вновь назначенный ректор Национального университета и руководитель Департамента изящных искусств Хосе Васконселос — Диего помнил его по событиям 1910 года как одного из лидеров студенческого движения — прислал Ривере в Рим две тысячи песо в качестве государственного пособия. Из сопроводительного письма явствовало, что Васконселос посвящен сеньором Пани в планы Диего, принимает их близко к сердцу и надеется в скором времени предоставить художнику обширное поле деятельности на родине.

Деньги пришлись как нельзя кстати — с их помощью Диего смог пробыть в Италии еще несколько месяцев. Число выполненных им здесь этюдов, копий и зарисовок перевалило за третью сотню. А весной 1921 года он вернулся в Париж и сразу же начал собираться в далекий путь. Решено было, что Ангелина останется пока во Франции: обосновавшись в Мехико, Диего вызовет ее к себе…

И вот, распрощавшись с женой и друзьями в Гаврскому порту», стоит он у борта, помахивая платком. Ширится полоса взбаламученной винтами воды, уплывает назад причал, на котором, поодаль от толпы провожающих, виднеется хрупкая фигура Ангелины.

Диего не подозревает, что расстается с ней навсегда. А Ангелина? Догадывается ли она, что в последний раз обняла мужа? Едва ли… Она будет ждать. Письма из Мексики будут приходить всё реже, будут становиться все холоднее, но пройдет еще много месяцев, прежде чем надежда окончательно оставит ее.

А много лет спустя она скажет:

«Если бы мне позволили прожить свою жизнь еще раз, я снова бы выбрала Диего, даже зная заранее, сколько горя это мне принесет. Потому что годы, которые я провела рядом с ним, были самыми насыщенными, самыми счастливыми годами всей моей жизни».

III

Как будто не было этих десяти лет!

Тропическое солнце свирепствует за вагонным окном. В ослепительном небе кружат траурно-черные ястребы. Вспыхивая белым пламенем среди зелени, уносятся друг за другом последние дома Веракруса. Отец, встречавший накануне Диего в порту, покачивается напротив, без умолку говорит, изливая накопившуюся желчь.

Послушать его, так не стоило и возвращаться: революция потерпела крах, народ во всем изверился, завоевания, записанные в конституции, остались на бумаге. Гражданская война выродилась в междоусобную грызню генералов, которые в последнее время дрались уже только за власть, за то, чтобы урвать кусок пожирнее, посылая на смерть сбитых с толку, одичавших солдат. Вожди, оставшиеся неподкупными, либо убиты, либо изгнаны. Торжествующие мародеры грабят Мексику, сколачивают миллионные состояния. А страна разорена, в стране хаос, человеческая жизнь не ценится ни во что…

(В окне песчаные дюны сменились заболоченной равниной. Мелькают папоротники, каких не увидишь в Европе, — иные ростом с дерево. Местами разлившаяся вода подступает к железнодорожному полотну, и кажется, что поезд идет по озеру. С полузатопленных мангровых кустов разноцветными фейерверками взвиваются стаи птиц, только серые цапли стоят неподвижно, любуясь своим отражением. А где же банановые рощи?.. Да вот и они — еще раскидистей, еще краше, чем в воспоминаниях. Его земля… его родина… десяти жизней не хватит, чтобы написать все это!..)

Но ведь, кажется, за Обрегона, — нерешительно возражает Диего, — стоит большинство народа. Он собирается двинуть аграрную реформу, не идет на уступки американцам, да и лично как будто честен…

Это Однорукий-то? — прищурился отец. — А кто по приказу Каррансы разгромил Северную дивизию Панчо Вильи? Кто ухитрился прибрать к рукам весь экспорт турецкого гороха и нажился, диктуя поставщикам свои цены? Генерал, политикан, делец — именно такой правитель, который нужен народившейся касте новых богачей. Знаешь, как он сам говорит — в своем кругу, разумеется? «Мы тут все понемногу воруем, но у меня лишь одна рука, а у моих соперников по две, вот народ и предпочитает меня хотя бы за то, что я все-таки загребаю вдвое меньше». Ну вот и ты смеешься — у нас в Мексике все кончается смехом!

(Паровоз, астматически дыша, одолевает подъем. По крутым откосам, тесня друг друга, карабкаются широколистые дубы и длиннохвойные сосны. Время от времени проплывает барак, наскоро сооруженный возле развалин сгоревшего станционного здания. К останавливающимся вагонам сбегаются женщины, предлагая нехитрую снедь; на них густо-синие юбки, ярко-голубые платки, а скуластые лица, руки, босые ноги цвета потускневшего золота. И вот уж в окне только небо: нужно высунуться, чтобы увидеть внизу долину Мальтрата, расчерченную, словно шахматная доска, на квадратики полей.)

— Ну, а рабочие? — спохватывается Диего. — В европейских газетах столько пишут об организованности мексиканского пролетариата… Не станешь же ты отрицать, что он действительно стал серьезной политической силой. Ведь без него Обрегону не видать бы президентского кресла!

Отец досадливо отмахивается.

— Обрегон всех одурачил! С крестьянами он защитник крестьян, с рабочими — первый друг рабочих, а сам знай натравливает тех на других… Что же до организованного пролетариата, то ты, верно, имеешь в виду Национальную конфедерацию профсоюзов — КРОМ? А знаешь, кто ею руководит? Шайка отъявленных прохвостов во главе с любителем бриллиантов Луисом Моронесом, который не стесняется запускать руку в профсоюзную кассу, как в собственный кошелек. И ты думаешь, что с такими лидерами рабочий класс может чего-то добиться?

Диего не отвечает. Его внимание приковал какой-то странный нарост на приближающемся телеграфном столбе. Различая очертания человеческого тела, он еще надеется, что это просто монтер, исправляющий линию. Но столб неумолимо надвигается, и распухшие синеватые ступни повешенного — судя по одежде крестьянина — проносятся мимо окна. Отец горестно покачивает головой: на эти картины ты еще наглядишься!

Поезд ныряет в туннель и выбегает из тьмы на пересохшее желто-серое плато. До самого горизонта правильными рядами, словно полки на смотру, стоят магеи, угрожающе наклонив зеленые мечи. А впереди, за пылевыми вихрями, уже угадываются приземистые громады Теотиуакана, и радостное возбуждение снова охватывает Диего. Что бы там ни было, он дома, богема, молодые чиновники послереволюционной формации, офицеры, обвешанные маузерами и кольтами, коммерсанты, предпочитающие карманные браунинги, красотки сомнительной нравственности, босяки — пеладос… Из оркестровой ямы по временам раздавался переливчатый звон маримбы, взвизгивали скрипки, рыдала труба. По сцене, обмениваясь репликами с партнерами, а иногда и со зрителями, расхаживала знаменитая Лупе Ривас Качо — женственная, вульгарная, неотразимо естественная. Собственно говоря, играла она одна, остальные лишь подыгрывали, появляясь и исчезая вместе с убогой бутафорией, обозначавшей то деревенскую хижину, то железнодорожный разъезд, то военный штаб.

В начале представления она была крестьянкой — молчаливой, покорной, поглощенной домашними заботами: напоить коня, задать корму птицам, приглядеть за посевом… Но вот приходили люди в военной форме. Произнося речи о конституции и свободе, они забирали коня, резали кур, вытаптывали поле. Семья, остолбенев, взирала на разорение; наконец крестьянин, посоветовавшись с женой, обращался к командиру: «Вы отняли все, что у нас было, так давайте же мне ружье, и мы пойдем вместе с вами».

И крестьянка становилась солдадерой — одной из тех, кто беспорядочными толпами сопровождали воюющие армии, а порою и первыми врывались в селения, чтобы раздобыть и сготовить еду к подходу голодных солдат. Привычно, словно всю жизнь этим занималась, она подносила патроны в бою, перевязывала раны, а на привале, дочиста выскоблив котелок, затягивала песню низким надтреснутым голосом, и зал всякий раз с воодушевлением ей подтягивал.

Был там такой эпизод: опередив свою часть на марше, солдадера вдруг сталкивалась с другой, во всем ей подобной солдаткой из неприятельской армии. Играя обеих одновременно, Ривас Качо прямо-таки раздваивалась — каждый зритель мог бы поклясться, что видит и слышит двух женщин, осыпающих друг друга отборными ругательствами. Перебранка превращалась в потасовку, но ни той, ни другой не удавалось одержать верх. Отдышавшись, первая вспоминала о насущной задаче: как же все-таки накормить мужа? Солдадеры противной стороны успели обчистить всю округу, так, может, хоть эта негодяйка уступит ей немного маисовой муки и фасоли?

Что ж, та соглашалась поделиться — не задаром, конечно, и не за деньги: чего они стоят, эти бумажки! Вот патроны она взяла бы; у них в армии, признаться, плохо с боеприпасами.

Ну что тут прикажете делать? «Ведь вы же не любите воевать на пустой желудок!» — с отчаянием бросала женщина в зал, отвечавший Сочувственным хохотом. Махнув рукой, она отсыпала из мешка часть мужниных патронов. Обмен совершался. Солдат получал свой обед. Затем в завязавшейся перестрелке его настигала смертоносная пуля — возможно, одна из тех, что пошли в уплату за трапезу. Солдадера хоронила мужа, оплакивала, а потом — такова жизнь! — переходила к другому солдату и делила с ним тяготы и опасности.

А в следующем эпизоде, в сумятице и неразберихе войны, она доставалась вражескому солдату, становилась его подругой, безропотно шла за ним, добывала еду, выносила раненых из огня… Менялись знамена и песни, сменялись люди вокруг, она одна оставалась все та же, терпеливая, вечная, как сама Мексика.

Когда представление кончилось, Диего отправился за кулисы. В уборной Ривас Качо было полно народу. Актриса, усталая и раздраженная, сидела перед зеркалом спиною ко всем, стирая грим. Имя Диего не произвело на нее никакого впечатления. Не смутившись, он уселся так, чтобы видеть ее отражение, раскрыл на коленях карманный альбом, вынул карандаш и стал рисовать.

Зычный голос заставил его повернуть голову. Посреди уборной стоял великолепный полковник, явившийся с поручением от самого президента. Дон Альваро Обрегон изъявил желание, чтобы Лупе Ривас Качо приехала показать свое прославленное искусство его гостям.

Актриса резко обернулась. Глаза ее сузились, ноздри раздулись.

— Передайте вашему генералу, — с расстановкой проговорила она, — что те, кто хочет видеть мое искусство, приходят сюда, в театр. А те, кому это не по вкусу, могут идти к…

Скандализованный посланец пробовал возражать, но женщина вскочила и воинственно двинулась на него, упершись руками в бока и выставив грудь. Полковник был вынужден пятиться до тех пор, пока не отворил дверь спиною.

Все еще кипя, Ривас Качо огляделась вокруг себя и словно впервые заметила Диего.

— А этот что тут мажет? — спросила она сварливо. — Дай-ка сюда!

Шагнув к Диего, растерянно поднявшемуся навстречу, она выхватила у него альбом и принялась рассматривать набросок, кривя губы.

— Это я? Вот уж не сказала бы… То ли шлюха, то ли пресвятая дева…

От возмущения Диего чуть не задохнулся.

— Что ты в этом понимаешь! — рявкнул он, отнимая альбом. — Конечно, это не ты! Это больше, чем ты! Это все, что ты делала там, на сцене!

— Вы слышите, он кричит на меня! — изумилась актриса. Округлившимися глазами она смерила Диего с ног до головы и вдруг рассмеялась. — А ты мне нравишься!.. Не сердись, толстяк, может быть, ты и прав…

Привстав на цыпочки, она чмокнула его прямо в губы.

И Диего стал проводить в «Театро Лирико» все вечера.

Как долгожданного гостя, встретил его ректор Национального университета лисенсиат Хосе Васконселос, окруженный сотрудниками и учениками, ловившими каждое слово своего энергичного и красноречивого шефа. В подчеркнутой деловитости Васконселоса, в его безупречных манерах и размеренной профессорской речи, даже в чопорном его сюртуке ощущался некий вызов мексиканскому беспорядку, царящему кругом. Обняв Диего, правда без традиционного похлопывания по спине, он с удовольствием припомнил, как десять лет назад стояли они бок о бок в толпе демонстрантов на площади Сокало я как вместе удирали потом от конной полиции. И сразу же перешел к расспросам: что нового в Италии, во Франции, в России?

Особенно в России. Католик и либерал, Васконселое не разделял, разумеется, большевистских идей, однако практическая деятельность большевиков в области культуры вызывала у него живейшее восхищение. Ликвидация неграмотности, издание дешевых книг для народа, рабочие клубы, государственный план монументальной пропаганды — обо всем этом он, оказывается, знал почти не меньше, чем Диего.

Это не было простой любознательностью; по мнению Васконселоса, многое из опыта русских заслуживало перенесения в Мексику. Уже давно, разрабатывая программу деятельности будущего Министерства просвещения, готовился он к тому, что полагал главным делом своей жизни. И вот наконец-то декрет о создании министерства подписан президентом. В ближайшие дни Васконселосу предстояло занять пост министра с весьма широкими полномочиями.

Он не скрыл от Диего, что надеется сделать министерство штабом великих преобразований, призванных вырвать мексиканский народ из плена векового невежества, приобщить его к достижениям культуры и ввести в семью цивилизованных наций. Все более воодушевляясь, перечислял он пункт за пунктом: кардинальная перестройка системы образования; подготовка целой армии учителей, значительное расширение сети сельских школ, каждая из которых должна стать настоящим культурным очагом; массовое издание литературы, в первую очередь классической; пропаганда элементарных знаний с применением всевозможных средств, вплоть до агитационных поездов, как в России; организация общедоступных библиотек, забота о развитии искусства…

Нет, он не тешил себя иллюзиями. Он предвидел, сколько препятствий встретит осуществление подобной программы в нищей стране, изнуренной многолетней междоусобицей, разъедаемой многочисленными язвами, — злейшей из них Васконселос считал засилье военщины во всех сферах государственной жизни. И все же он не простил бы себе, если б не попытался использовать благоприятный момент. Президент Обрегон сочувственно отнесся к его предначертаниям, обещал поддержку в финансовых вопросах, гарантировал самостоятельность. Только на этих условиях решился он пожертвовать своими философскими занятиями, согласился войти в кабинет министров, сесть за один стол с профессиональными военными и профессиональными политиками, в одинаковой степени ему антипатичными.

Как ни противно его натуре играть на тщеславии Обрегона, который не прочь прослыть Просветителем Мексики, он пошел и на это. Дело стоило и не таких жертв — лишь бы в конечном счете увлечь подрастающее поколение с пагубного пути насильственных потрясений и кровавых переворотов на единственно верный путь мирного прогресса. Лишь бы приблизить то время, когда мексиканский народ перестанет зависеть от капризов очередного диктатора — каудильо и научится вверять свою судьбу людям, думающим о его благе!

— …Таким, как дон Хосе Васконселос! — не утерпел кто-то из помощников.

— Перестаньте, юноша! — запротестовал лисенсиат. — Избави бог Мексику от правителей-философов!

Протест его показался Диего наигранным, и Васконселос, по-видимому, это почувствовал. Отослав сотрудников, он заговорил о деле. Диего должен немедленно включиться в деятельность рождающегося министерства. Прежде всего принять на себя ответственность за художественное оформление книг, которые готовятся к выпуску Департаментом изданий, — уже набраны сочинения Аристотеля, Платона, Сервантеса… Предстоят также большие работы по росписи зданий, переданных министерству. Роберто Монтенегро начал расписывать Зал свободных дискуссий в помещении бывшего монастыря Петра и Павла. Наверное, Диего успел там побывать?

Да, он там побывал и успел даже вдребезги разругаться с Монтенегро. Орнаменты, которыми тот украшает зал, — это дешевая экзотика для туристов. Расписной поднос из Уруапана сам по себе прекрасен, но увеличивать его до размера стены еще не значит создавать настенную роспись.

Васконселос порозовел. Он должен сознаться, что это он подсказал Монтенегро идею росписи и, откровенно говоря, не видит в ней ничего дурного. Конечно, в глазах знаменитого художника, прошедшего искусы новейших европейских течений, наши бесхитростные орнаменты выглядят наивно, но следует помнить, что в росписи общественных зданий нужно идти навстречу запросам публики… Кстати, он слышал, что Диего порвал со своими кубистическими увлечениями, и, признаться, порадовался: живопись, основанная на разложении природных форм, никогда не находила и не найдет в нем сторонника. Однако, как явствует из нескольких интервью, которые дал Диего по возвращении, радость была преждевременной — не так ли?

Вопрос прозвучал предостережением, и в Диего заговорил голос благоразумия: черт с ним, не спорь с министром, сперва заполучи стены! Но совсем промолчать он не мог. Достаточно и того, что пропустил мимо ушей все эти прекраснодушные разглагольствования о пагубности насильственных переворотов!

Стараясь выражаться как можно доступнее, что, кажется, не укрылось от Васконселоса, он пояснил: преодоление кубизма отнюдь не равнозначно отказу от бесспорных его завоеваний. Лично он благодаря кубистической школе окончательно разделался с традициями живописного натурализма, научился извлекать из зрелища видимого мира основные элементы формы, по-новому строить композицию. Кубизму в значительной степени он обязан своим обращением к первоначальным ценностям, в том числе к сокровищам мексиканской архаики. Через кубизм, наконец, пришел он к новому синтетическому искусству, к революционной живописи, которую намерен теперь создавать.

Еще не докончив, он понял, что говорит впустую. Васконселос слушал вежливо, безучастно, вот только при словах «революционная живопись» поднял брови на миг. Но возражать не стал и закончил беседу в прежнем сердечном тоне. Итак, с завтрашнего же дня Диего приступает к работе в Департаменте изданий. Кроме того, ему придется заняться организацией выставки народного искусства, приуроченной к сентябрьским торжествам…

Диего вышел из кабинета, обремененный множеством поручений. Однако о стенных росписях между ними ни слова больше не было сказано.

Едва Диего расположился за отведенным ему столом в Департаменте изданий, как чей-то пинок распахнул дверь и вошел Хосе Клементе Ороско. Он заметно постарел, круглые стекла очков казались огромными на исхудавшем лице, пустой рукав плачевно болтался.

— А-а, и ты здесь, Пузан! — злорадно проворчал он вместо приветствия. — И ты, значит, угодил в эту дыру! Ну-ну, полюбуйся, каким дерьмом мы тут занимаемся…

Усевшись в углу за свой стол, он зарылся в бумаги и не подымал головы до конца дня, когда Диего окликнул его и предложил прогуляться вместе. Хосе Клементе поморщился, пожал плечами: «Что ж, проводи меня до дому, если хочешь…»

Вышли на улицу. Рядом с бедно одетым, сутулым, угрюмо отмалчивающимся художником Диего испытывал неловкость за свой благополучный вид, за свою европейскую славу. Стараясь не выдать жалости, которую внушал этот озлобленный неудачник, он приложил все усилия, чтобы вызвать Ороско на разговор, и мало-помалу тот стал оттаивать.

Диего помнит, наверно, школу пленерной живописи «Санта-Анита», которую основала в одиннадцатом году группа студентов Сан-Карлоса, взбунтовавшихся против академической рутины? Ороско был среди них, но вскоре ему опротивело подражать импрессионистам, писать безмятежные пейзажики. Он попробовал найти себя в графике — недаром же в детстве и он торчал под окнами мастерской Хосе Гваделупе Посады! — принялся рисовать обитателей столичных трущоб — проституток, босяков… Когда узурпатор Уэрта превратил Мексику в сплошной застенок, доктор Атль, Ороско и еще несколько художников пошли за Венустиано Каррансой, который им представлялся истинным вождем революции. Атль стал издавать в штате Веракрус газету «Авангард», Ороско делал для нее рисунки. Тогда же он впервые взялся за монументальную роспись на стене крепости-тюрьмы Сан-Хуан де Улуа, увековечив в ней мучеников диасовского режима.

Отрывисто, словно выкашливая короткие фразы, говорил он Диего о том, чему был свидетелем в эти годы. Он вспоминал поезда, уносившие в бой беспечно горланящих солдат, и обратные поезда, доверху груженные истерзанным и вопящим пушечным мясом. Полевые госпитали без врачей и лекарств, операции без хлороформа. Церковную паперть, заваленную трупами пеонов из армии Сапаты, взятых в плен и расстрелянных карранси-стами. Пепелища на месте селений, покинутых жителями. Подвиги и предательства, кровь и грязь, трагедию вперемешку с фарсом — все это попытался он запечатлеть в большой серии акварелей и рисунков тушью под общим названием «Мексика в революции».

К семнадцатому году Ороско полностью разочаровался в Каррансе, да и вообще был сыт по горло гражданской войной. По совету друзей он решил поискать счастья в Соединенных Штатах. Но на границе, в Ларедо, американские таможенники отняли и уничтожили большую часть его работ, ссылаясь на закон, воспрещающий ввоз «аморальных изображений». Да понимает ли Диего, каково это — видеть, как жирные техасские гринго, ухмыляясь, рвут на клочки твои листы?!

Последние слова Ороско выкрикнул уже на пороге своей полутемной, запущенной мастерской. Повернув выключатель, он подвинул Диего единственный стул, а сам опустился на кровать и, устало откинувшись к стене, досказал остальное — как с десятком песо в кармане добрался до Сан-Франциско, как бедствовал, подрядился писать портреты по фотографиям, малевал рекламы, афиши для кино. Понемногу выкарабкался, начал прилично зарабатывать, занимался по вечерам в Школе изящных искусств. Но тоска по Мексике его донимала. Узнав, что с Каррансой покончено, он сорвался с места и поспешил на родину… чтобы увидеть ее во власти продажных генералов и крикливых политиканов!.. И в довершение всего сеньор Васконселос, самовлюбленный индюк, полагающий, что смыслит в искусстве, не нашел ничего лучшего, как засадить его, Ороско, рисовать дерьмовые виньеточки для своих изданий!

Не вставая, он запустил руку под кровать, вытащил папку, подрытую пылью, и протянул Диего:

— Посмотри, вот все, что у меня осталось!

Он еще что-то говорил, но Диего ничего больше не слышал. Закусив до боли губу, глядел он на этих крестьян со свечами в руках, скорбно застывших перед входом в дом, где ждет их черное горе. На эту мать, сидящую у дороги с мертвым ребенком на коленях. На этих солдат, издевающихся над раздетыми донага пленными. На эту пьяную, гогочущую ораву… На эту Мексику, которая жила в лаконичных, жестоких, гротескных рисунках Хосе Клементе Ороско. Здесь она истекала кровью и оплакивала своих сыновей, здесь бесшабашно отплясывала и смеялась над собою так, как только она умеет смеяться.

И этого человека он мысленно называл неудачником!

— Хосе Клементе, — пробормотал он, откладывая последний лист, — да ты же всех нас опередил!

Ороско лишь фыркнул и еще яростней закричал, что никому это все равно не нужно, что мошенники и бюрократы, именующие себя революционерами, не нуждаются в настоящем искусстве и не потратят на него ни сентаво, что напрасно Диего надеется добиться чего-то в здешнем болоте и зря они вообще возвратились сюда…

Все же, когда гость поднялся, Ороско захотел, в свою очередь, проводить его. Было уже совсем темно. Они молча шли вдоль канала. На противоположном берегу пылал огонь в очаге, причудливо освещая каких-то людей, неподвижно сидящих вокруг. Художники остановились, залюбовавшись. Вдруг — верно, сняли с огня сковороду — пламя рванулось ввысь, рассыпая искры, длинные тени заметались по земле. Словно подстегнутый этим зрелищем, Диего резко повернулся к спутнику:

— И все-таки ты не прав, Хосе Клементе! Нельзя сдаваться! Нужно перехитрить тех, от кого зависит наша работа! Они называют себя революционерами? Так поймаем же их на слове… Погоди, мы их еще околпачим!

Кажется, Ороско усмехнулся — впервые за день.

— Околпачим, говоришь? — повторил он. — А что, Пузан, может, и в самом деле?

И с неожиданной силой сжал руку Диего.

День уходит за днем, а Диего по-прежнему занимается оформлением книг, отбирает экспонаты для выставки народного искусства, все же остальное время делит между Лупе Ривас Качо и старым другом — Рамоном дель Валье Инкланом, приехавшим в качестве почетного гостя на празднование годовщины Независимости. Но где же те стены, из-за которых он, собственно говоря, и вернулся в Мексику?.. Наконец в октябре становится известно, что правительство отпустило необходимые суммы на роспись здания Национальной подготовительной школы — Препаратории. Ничто, однако, не свидетельствует о намерении Васконселоса поручить Диего хотя бы часть этой работы.

Довольно медлить!.. Альберто Пани — вот кто должен помочь ему! И правда, выслушав Диего, дон Альберто мгновенно принимает решение.

— Тут нужно действовать через самого Обрегона. Кстати, Васконселоса он недолюбливает… Знаешь что? Я устрою тебе свидание с ним, а уж дальнейшее будет зависеть от тебя.

Он исполняет обещанное. Через несколько дней сеньор президент выражает желание поужинать наедине с сеньором Риверой.

И вот Диего сидит за накрытым столом в одной из комнат уютного особняка на авениде Халиско. Напротив него — коренастый, полнеющий человек, как будто сошедший с портрета, выставленного во всех витринах: короткая шея на широких плечах, закрученные кверху усы, проницательные кабаньи глазки.

Генерал одет по-домашнему, он расстегнул жилет, держится этаким провинциалом-ранчеро, который доволен, что подвернулся случай отдохнуть от опостылевших дел с приятным собеседником, повидавшим свет. Диего охотно принимает предложенный тон. Разговор начинается легкий, ни к чему не обязывающий, пересыпанный анекдотами и небылицами.

Ординарец, неслышно ступая, приносит лепешки-тортильяс, вареную фасоль, перец чиле и прочие национальные блюда, любимые хозяином. Ловко орудуя единственной рукой, Обрегон тщательно приготовляет жгучую начинку, укладывает ее посередине лепешки, скатывает лепешку в трубку и протягивает через стол, приговаривая: «Небось в Европе вы отвыкли от нашей еды!»

Веселая жадность, с какою Диего расправляется с угощением, явно по душе Обрегону. Да и гостю, признаться, чем-то симпатичен генерал — колоритный мошенник, мексиканец до мозга костей, не то что иные постные проповедники. С таким, пожалуй, легче поладить, чем с Васконселосом… А тут еще разговор заходит о Валье Инклане, с которым президент, оказывается, успел подружиться. Он в восторге от этого величественного фантазера и сумасброда, вдобавок тоже однорукого. Покатываясь со смеху, Обрегон вспоминает, как после изрядного возлияния заявились они с доном Районом в галантерейный магазин, чтобы купить пару перчаток — одну на двоих!

В свою очередь, Диего пересказывает ему самую последнюю историю Валье Инклана, которую теперь уже, наверное, повторяет весь Мадрид. В торжественную ночь на 16 сентября, стоя на балконе Национального дворца рядом с президентом, собирающимся по традиции ударить в колокол, дон Рамон — по крайней мере так он уверял — увидел, что внизу, в толпе, какой-то недобитый каррансист целится в Обрегона из револьвера. Быстрее молнии дон Рамон заслонил президента своею грудью — и что же? Злоумышленник выронил револьвер и скрылся — без сомнения, не осмелившись поднять руку на великого писателя!

Так они балагурят, все более проникаясь взаимным расположением и в то же время зорко приглядываясь друг к другу. Уже за кофе генерал как бы невзначай роняет:

— Ну-с, так что же наш лисенсиат? Говорят, ему уже мало министерского поста?

Как ни зол Диего на Васконселоса, подобный оборот разговора не входит в его намерения. Вежливо, но твердо он отвечает, что не стоит верить наветам завистников или тех, кому не по вкусу размах просветительской деятельности министра.

— Н-да-а, — неопределенно тянет Обрегон, — размаха у дона Хосе не отнимешь. Взять хоть эту его затею с изданием античных мыслителей для широких народных масс… — Хохотнув, он прищуривается. — Хотите еще историю?.. Возвращались мы как-то недавно с лисенсиатом в столицу, и не то чтобы очень издалека. Шофер сбился с дороги; заехали мы в индейскую деревушку, не обозначенную на карте. Ну, натурально — глушь, запустение; жители то ли повымерли, то ли просто попрятались, завидев автомобиль. Наконец вылезает крестьянин; по-испански — ни слова, но и на собственном его наречии ничего не удается добиться. Он не может понять, с кем имеет дело, не знает, в какой стороне Мехико и, кажется, вообще не подозревает о существовании такого города! — еле припоминает название собственной деревушки… Тут я и обращаюсь к лисенсиату: «Дон Хосе, запишите, пожалуйста, адрес этого сеньора, чтобы прислать ему вашего Платона».

Диего невольно смеется, а генерал проводит рукой по лицу, словно стирая с него прежнее выражение. Уже не шутник, не благодушный хлебосол — озабоченный политик, глава государства сидит напротив Диего, доверительно размышляя вслух. Что и говорить, грандиозная программа сеньора Васконселоса заслуживает всяческого восхищения. Беда лишь в том, что плодов ее предстоит дожидаться долгие годы. А как же нам быть сегодня, сейчас, с миллионами безграмотных людей, не знающих даже, в какой стране они живут? Как заставить их осознать себя частью мексиканской нации? Где найти средства, чтобы дать этим людям — еще в теперешнем их состоянии — хотя бы простейшее понятие о родине, о ее судьбе, о революции, в которой они ведь участвовали стихийно, о задачах, стоящих ныне перед Мексикой?.. Или таких средств не существует?

Внимание, Диего, настал твой час!

— Одно такое средство я, во всяком случае, знаю, — говорит он, прилагая все усилия, чтобы голос его звучал как можно спокойнее. — Это искусство, и в первую очередь монументальная настенная живопись!

И двигает отмобилизованную армию рассуждений, примерив и доводов против недоверчивой усмешки, встопорщившей усы Обрегона. Он напоминает о том, как в течение многих веков искусство обращалось со стен храмов к толпам людей, не умевших читать, как оно учило и проповедовало, как формировало представления человека о мире. И вот опять наступила эпоха, когда повсюду, от России до Мексики, искусство возрождается вновь, обретая опору в освободительной борьбе народных масс. Так не ясно ли, что пора возвратить живопись на ее законное место, предоставить ей стены государственных и общественных зданий, сделать ее глашатаем идей нашей революции!

Да, он так и говорит: «нашей революции», глядя прямо в глаза генералу, как будто и вправду видит перед собой не лукавого и расчетливого каудильо, а настоящего народного вождя. На какой-то момент он и сам почти готов в это поверить — только бы привлечь Обрегона на свою сторону, добиться его поддержки!

И под его настойчивым, требовательным взглядом Обрегон перестает усмехаться, сдвигает брови, задумывается… Потом поднимается, учтиво благодарит гостя за увлекательную беседу. Мысли Диего о настенной живописи кажутся ему заслуживающими серьезного внимания — жаль, что сеньор Васконселос склонен, по-видимому, тормозить это дело…

И это все? Диего разочарован. Однако проходит еще несколько дней, и сеньор Васконселос вызывает его к себе. Министр собирается в инспекционную поездку на Юкатан и просит художника сопровождать его.

— Там заодно и договоримся насчет росписей в Препаратории, — добавляет он, отводя глаза.

Из поездки на Юкатан Диего возвращается в декабре. Распираемый впечатлениями, спешит он с вокзала домой, готовясь поэффектней рассказать о том, как уломал, наконец, Васконселоса, как бродил по развалинам древних городов — Ушмаля и Чичен-Ицы, воздвигнутых когда-то индейцами майя, но прежде всего о том, как с первых же шагов по юкатанской земле повеяло на него дыханием еще не отбушевавшей революции. В Мериде, столице штата, повсюду висели черно-красные и просто красные флаги, на фасадах домов красовались надписи: «Да здравствует аграрная реформа!», «Смерть помещикам!», «Долой буржуазию!» Сбежавшие из своих имений помещики отсиживались в особняках, не смея высунуть нос на улицу, где кипели митинги и толпа одобрительным ревом встречала призывы немедленно отдать плантации индейским общинам, разделить между бедняками неправедно нажитые богатства.

Живым олицетворением этой мятежной стихии, воплощением силы ее и слабости стал для Диего человек, осуществляющий, как ни странно, верховную власть на территории штата, — Фелипе Каррильо Пуэрто, «красный губернатор» Юкатана. Один из немногих народных вожаков, еще удерживающихся на высоких постах, куда их выдвинула революция, он стремился к решительным социальным преобразованиям, с благоговением говорил о Ленине и даже именовал себя коммунистом. Созданная и руководимая им рабоче-крестьянская «Лига сопротивления» наводила ужас на богачей, не останавливаясь перед беспощадным террором. И в то же время он был предан Обрегону, которого считал защитником интересов трудящихся, преклонялся перед ученостью Васконселоса и искренне недоумевал, почему центральное правительство не оказывает поддержки режиму, установившемуся в Юкатане.

Интересно, что скажет отец обо всем этом…

Вот и дом. Мать, рыдая, бросается навстречу ему: отец при смерти.

Неделю спустя отупевший от горя Диего бредет за гробом.

И все-таки еще до наступления Нового года он принимается за работу.





Дата публикования: 2015-03-29; Прочитано: 121 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.044 с)...