Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Глава четвертая. — когда лет пятнадцать тому назад я впервые попал в Мексику, — неторопливо начинал дон Рамон дель Валье Инклан



I

— Когда лет пятнадцать тому назад я впервые попал в Мексику, — неторопливо начинал дон Рамон дель Валье Инклан, поглаживая единственной рукой свою козлиную бороду и обводя слушателей гипнотизирующим взглядом из-за круглых очков в черепаховой оправе, — в эту умопомрачительную страну нашего друга Риверы, которую, впрочем, и я считаю своей страной не в меньшей, а в большей степени, чем Испанию, ибо здесь я появился на свет по воле моих родителей, а туда явился по собственной воле, — итак, когда я попал в Мексику, президент ее, Порфирио Диас, назначил меня капитаном своей конной жандармерии… Ривера, объясните им, пожалуйста, что представляет собой конная жандармерия дона Порфирио. Диего объяснял. Величественно кивнув, дон Рамон столь же плавно повествовал далее, как он получил от президента приказ покончить со знаменитым разбойником Панчо Кривым, как, настигнув разбойника после долгой погони, он предложил ему сразиться один на один, как рубились они на саблях посреди тропических зарослей и как, наконец, изловчившись, молодецким ударом он снес Панчо Кривому голову с плеч. Лишь тогда победитель обнаружил, что его собственная левая рука отрублена и болтается на лоскутке кожи, — в пылу поединка он даже не почувствовал боли! Так он и бросил ее там, под кактусами, на поживу ястребам-сопилотам…

Ривера, расскажите им, будьте добры, что за мерзкие твари эти сопилоты.

Диего рассказывал и про ястребов, нисколько не удивляясь тому, что в прошлый раз история о потере руки излагалась совсем по-иному. Какое это имело значение по сравнению с тем, что сам дон Рамон, восходящая звезда испанской литературы, признанный вождь мадридской художественной богемы, называл его своим другом и пророчил ему великое будущее! «Помяните мое слово, — говаривал Валье Инклан, простирая худые пальцы над столиком и касаясь плеча Диего жестом Посвящения в рыцари, — этот мексиканец еще произведет в нашей живописи такой же переворот, какой произвел в поэзии другой американский варвар, Рубен Дарио из Никарагуа!»

За окнами кафе «Левант» сердито посвистывал февральский ветер, торопились прохожие, подняв воротники, и от этого еще уютнее было здесь, в уголке, облюбованном компанией дона Района. Откинувшись на спинку плюшевого дивана, Диего прихлебывал горячий шоколад, блаженно жмурился…

А ведь не прошло и года с тех пор, как, высадившись в Ла-Корунье, он впервые ступил на испанскую землю. Каким чужим показалось ему тогда все на этой земле: ледяной туман, пронзительный запах рыбы, узкие оконные щели, а главное, неузнаваемая речь, которая раздавалась кругом, заставляя его стыдиться своего мексиканского произношения! И потом в Мадриде, когда, вздрогнув, не выспавшись, перепачканный сажей, целую ночь валившей из трубы допотопного паровоза, плелся с Северного вокзала в гостиницу, с трудом пробираясь сквозь равнодушную, не замечающую его толпу!

Но на следующее утро он отправился в музей Прадо, и первые же залы — Эль Греко, Тициан, Гойя — вытеснили из памяти все огорчения. Прошло, наверное, часа три, прежде чем он дошел до Веласкеса. Тут уж Диего окончательно потерял представление о времени, лишь перед самым закрытием он спохватился, что не повидал Мурильо. Однако после Веласкеса невозможно было смотреть на деликатных мадонн и кротких болышеглазых детей, и Диего вернулся к «Менинам», чтобы перед этим полотном, наполненным сверкающим светом, еще раз испытать головокружительное чувство, когда стоит, кажется, взяться за кисть — и начнешь писать с такою же великолепной ясностью и простотой.

Счастливый, шагал он к себе в гостиницу, не узнавая города, что так неприветливо принял его накануне. Заходящее солнце празднично пламенело в стеклах верхних этажей; мостовые и стены, нагретые за день, излучали ласковое тепло; каждый встречный рад был показать дорогу мексиканскому гостю, и девушки поглядывали на него с любопытством отнюдь не обидного свойства.

Отныне удача сопутствовала Диего повсюду. За какой-нибудь месяц он приобрел столько друзей, сколько имел на родине. Дон Рамон и еще один Рамон, тоже писатель, — молодой, круглолицый, черноволосый Рамон Гомес де ла Серна, славившийся остротами, причудами и феноменальной продуктивностью.

Среди постоянных посетителей музея Прадо бросалась в глаза маленькая горбунья, прилежно копировавшая Веласкеса. Внешность ее — прелестная головка на уродливом, паучьем туловище, облаченном в бесформенный балахон, — болезненно поразила Диего, но, взглянув на мольберт художницы, он был еще более поражен ее неженской хваткой. Они разговорились, и суждения Марии Гутьеррес Бланшар о живописи оказались настолько самостоятельными и интересными, что, бывая в Прадо, Диего всякий раз старался побеседовать с ней.

Ближайшими же его друзьями стали скульптор Хулио Антонио и художник Мигель Виладрич — оба каталонцы, одних примерно с ним лет. На этом сходство кончалось: первый, весельчак, певун и танцор, сложенный, как греческий бог, посвящал свои досуги овидиевой науке любви; второй был нескладен, близорук и мечтателен. Вместе с Диего они составили неразлучную троицу — снимали сообща мастерскую, кочевали по гостиницам, охотились за приработком и пускались в разнообразные похождения.

Как-то в театре, оглядывая с балкона зрительный зал, неугомонный Хулио обратил внимание друзей на ложу, где сидели женщины, принадлежащие, судя по манерам и платью, к избранному обществу. В ложе находились как раз три дамы: надменная красавица с орлиным профилем («Эта моя!» — сразу заявил Хулио), другая постарше, в трауре («Ну, эта просто создана для Мигеля!»), и с ними пышная матрона лет под сорок («А этой придется заняться тебе, Диего!»). Под руководством скульптора молодые люди принялись делать им знаки по всем правилам любовной азбуки «чулос» — мадридских франтов. Дамы сперва ничего как будто не замечали, потом, переглянувшись друг с другом, начали с возмущением пожимать плечами; наконец старшая скрылась в глубине ложи, и приятели, струхнув, ждали уже появления полицейских. Но, видимо, Хулио все-таки разбирался в женщинах: вместо полицейских к ним в антракте подошел капельдинер с приглашением подойти к ложе после спектакля.

Дальнейшие события развертывались в соответствии с характерами участников. У Мигеля со вдовушкой, в которой он и впрямь встретил родственную натуру, завязался чувствительный роман, и они порядком измучили друг друга возвышенными письмами и платоническими свиданиями, происходившими чаще всего на кладбищах, страсть, охватившая Хулио и его избранницу, оказалась непродолжительной из-за непостоянства скульптора: застигнув его в мастерской наедине с молодой цыганкой, разъяренная красавица схватила со стола ножичек и ткнула в грудь изменника. Рана, неопасная сама по себе роковым образом положила начало туберкулезному процессу, который и свел беднягу в могилу несколько лет спустя.

Благополучней всего обстояли дела у третьей пары, скучающая супруга высокопоставленного чиновника давала знать, как только муж отлучался из Мадрида, и Диего возвращался к себе под утро, довольный, сонный, ютясь только о том, чтобы выдумать достаточно романтические подробности, без которых его связь показалась бы друзьям чересчур банальной.

Но главным в жизни оставалась, конечно, его работа, поначалу маэстро Чичарро настороженно присматривался к этому грузному не по летам, неряшливо одетому и нечисто выбритому детине, который явился к нему из-за океана с рекомендательным письмом от Атля, известного сумасброда. Однако, когда новичок лучше всех остальных учеников выполнил первое же задание, уверенно и сочно написав этюд — пикадора в голубом костюме, расшитом серебром, — художник вскричал:

— Можно подумать, что ты родился в Испании! Черт возьми, да такой этюд не постыдился бы подписать и сеньор Сулоага!

Быть любимцем сеньора Чичарро оказалось утомительно, но интересно. Не довольствуясь занятиями в мастерской, художник водил его по музеям, брал с собою в Толедо, посылал в Эстремадуру, в Валенсию, в Мурсию, учил видеть Испанию так, как сам ее видел, и требовал одного: работать! По настоянию Чичарро он целое лето провел в рыбачьем поселке на берегу Бискайского залива и привез оттуда столько этюдов и зарисовок, что товарищи ахнули. Маэстро собственноручно отбирал те этюды, которые Диего согласно уставу стипендии должен был регулярно отправлять дону Теодоро, губернатору Веракруса. А через полгода занятий Чичарро послал губернатору и формальное свидетельство об успехах его.

«Со дня прибытия по настоящее время, — говорилось в свидетельстве, — мой ученик написал много пейзажей в Мадриде, Толедо и в других местах. В этих пейзажах, как и в этюдах обнаженной натуры, а также в заданиях по композиции, выполненных в моей мастерской, он добился таких достижений, которые я не поколеблюсь назвать выдающимися. Мне доставляет удовольствие заявить, что сеньор Ривера обладает не только блестящими способностями, но и достоинствами неутомимого труженика».

Каждый год Чичарро устраивал выставку работ своих учеников. На очередную выставку пожаловал его старый учитель, дон Хоакин Соролья-и-Бастида. Молодые художники, наслышанные о триумфах дона Хоакина на международных выставках, о баснословных ценах на его картины, о чудачествах его и капризах, сбившись в углу, с любопытством и трепетом глядели на маститого гостя.

Сухонький, подвижный старик прошелся, не останавливаясь, вдоль стен мастерской, превращенной в выставочный зал, и, только дойдя до конца, вернулся к картине, изображающей деревенскую кузницу. Постояв перед ней, он спросил, не оборачиваясь:

— Кто это сделал?

Улыбающийся Чичарро кивком подозвал Диего:

— Вот он, мексиканец.

Старик стремительно повернулся на каблуках — седой хохол встал дыбом, — окинул Диего оценивающим взглядом и буркнул:

— Дай-ка руку.

Польщенный Диего протянул руку, но, вместо того чтобы пожать ее, дон Хоакин двумя пальцами ухватил запястье, дернул вверх и потребовал:

— Растопырь пятерню!

Вспыхнув — так и есть, опять не отмыл краску! — Диего выполнил приказание. Товарищи обступили их, предвкушая одну из тех сцен, о которых долго будут потом рассказывать.

— Знаешь ли, что у тебя здесь? — многозначительно спросил старик, обращаясь не столько к Диего, сколько к окружающим. Ответа, естественно, не последовало. — Здесь у тебя, — начал дон Хоакин, тронув левой рукой указательный палец Диего, — банковский счет в… ну, скажем, во французских франках. Здесь, — коснулся он безымянного, — банковский счет в долларах. Здесь — фунтах стерлингов, здесь — в марках, а здесь — это был мизинец — в песетах. Не пройдет и пяти лет, как тебе будет достаточно пошевелить пальцем, чтобы получить любую сумму в любой валюте!

Сейчас тебе трудно поверить в это, — продолжал он, насладившись произведенным эффектом, — но я знаю, что говорю. Мой отец был кузнецом — вот таким же, как у тебя на картине, а теперь я зарабатываю большие деньги. И ты, чертов мексиканец, если только будешь стараться изо всех сил да не попадешься на удочку этих пачкунов-модернистов, которые беснуются там, в Париже, — да нет, я вижу, что тебе это не грозит! — ты станешь зарабатывать еще больше, ты будешь богатым!

Он пожал наконец-то руку Диего, раскланялся с остальными и направился к выходу. Сияющий Чичарро обнял ученика, наспех шепнул: «Ну что?! Ни одному художнику маэстро еще не говорил ничего подобного!» — и кинулся догонять старика. Товарищи подхватили Диего и, весело горланя, вынесли его на руках из мастерской.

Такое событие необходимо было отпраздновать. Начали с ближайшего ресторанчика, затем перешли в кафе Помбо, где Рамон Гомес де ла Серна встретил друга витиеватым спичем, из которого явствовало, что пророчество дона Хоакина уже пошло гулять по Мадриду. Потом компания, увеличиваясь на ходу, отправилась еще в одно кафе, потом еще в одно…

Потом Диего проснулся — его словно что-то толкнуло изнутри. Голова раскалывалась, нестерпимо хотелось пить, но мучительнее всего было не это.

А что же?

Ворочаясь в темноте, он перебирал минувший вечер: тосты, крики, лица приятелей, у кого радостные, у кого завистливые: нет, и не это!.. И как он выбивал чечетку «сапатеадо» на столе, среди бутылок… Ну, так за разбитую посуду уже заплачено! Ах, может быть, это? В котором-то по счету кафе рядом с Диего очутился совершенно трезвый и весьма деловитый человек, отрекомен-вавшийся ему как сеньор Эррера, специалист по торговле предметами искусства. Он сразу же заявил, что имеет дело только с произведениями старых мастеров, однако вскоре дал понять, что среди картин, проходящиж через его руки, попадаются и, как бы сказать, не совсем настоящие, хотя, честное слово, ничуть не уступающие подлинникам. Американские миллионеры, которые отваливают баснословные суммы за какого-нибудь новонайденного Мурильо или остававшегося в безвестности Фра Анжелико, по сути дела, не оказываются в накладе — их коллекции обогащаются истинными шедеврами… Ведь, чтобы изготовить такую картину, недостаточно владеть множеством технических секретов — тут нужно особое дарование, встречающееся, быть может, реже, чем оригинальный талант, — чудесный дар перевоплощения в чужую индивидуальность!

И так как Диего все не мог уразуметь, чего хочет от него предприимчивый сеньор Эррера, тот взял, наконец, быка за рога. Он повидал уже работы сеньора Риверы и готов поручиться всем своим опытом, что молодой художник обладает как раз тем самым редкостным дарованием, о котором шла речь. Так вот, не согласится ли Диего попробовать свои силы на несколько непривычном, тайном, но в высшей степени доходном поприще? Ему не пришлось бы заботиться ни о старинных досках или холстах, ни о рецептуре красочных смесей — все это возьмет на себя его компаньон….

Но ведь Диего ничего же не пообещал красноречивому мошеннику, как ни настаивал тот, как ни соблазнял, обещая в полгода сделать его богатым!

«Ты будешь богатым», — откликнулся в памяти скрипучий голос дона Хоакина, а перед тем, помнится, были слова о пачкунах модернистах. Знакомое выражение — от кого Диего услышал его впервые?.. Ну как же, от почтеннейшего сеньора Фабреса… И вдруг в этих отрывочных воспоминаниях ему почудилась некая зловещая связь.

Он проворочался до утра, а чуть рассвело — побежал в мастерскую, стены которой еще были увешаны работами учеников маэстро Чичарро. Похолодев, стоял он перед своими картинами.

Вот женщина, идущая в церковь по деревенской улице. Одухотворенное, поднятое кверху лицо, сильно вытянутая, как у Эль Греко, фигура на фоне голубовато-стального неба.

Вот картина, что так понравилась дону Хоакину. В полутемном сарае работают кузнецы, повернутые вполоборота к зрителю, а в глубине через дверной проем видны крестьяне, залитые потоком света. Ну прямо чем не Веласкес?

А под этой кокетливо ударяющей в бубен цыганочкой пестром платье не отказался бы и в самом деле подписаться дон Игнасио Сулоага!

Но где же здесь он, Диего Ривера? Где его глаз, его мысль?

Он ринулся из мастерской, зашагал, не разбирая до-роги. Со всех сторон грохотали железные шторы, поднимающиеся на окнах лавок и кафе; официанты уже вытаскивали столики на тротуар; газетчики выкликали новости, и первые цветочницы, весело щебеча, протяги-вали букетики ранним прохожим. И все это было сплошным притворством и лицемерием, все казалось Диего продолжением заговора против него.

Да, заговора! Для того этот город сперва и встретил него так враждебно, чтобы затем, ошеломив его музеем Прадо, обезоружить своей приветливостью, исподволь взять в плен, подчинить и начать переделывать на собственный манер, как переделал он уже тысячи и тысячи молодых людей, приезжавших сюда из бывших испанских колоний… Бывших? В том-то и дело, что по духу они остаются колониями и поныне. Вот откуда эта проклятая робость сыновей Испанской Америки, попавших в Европу, эта их затаенная неуверенность в себе, их готовность рабски следовать образцам прежних хозяев!

И он не оказался исключением — он, Диего Ривера, в ком дон Рамон напрасно увидел «американского варвара». Хорош варвар! Куда девалась его независимость, злость, бунтарство? Дьяволенок из Гуанахуато — как легко дал он превратить себя в первого ученика, перед которым открывается блестящая карьера: разбогатеть, поолняя коллекции миллионеров эпигонскими полотнами Так, может, и впрямь честнее попросту изготовлять подделки?

Нет, он сам виноват — он размяк, разжирел, сделался благодушен. Приятные собеседования в кафе, безопасная любовная интрижка, благоговейные минуты в музеях и даже упорная, честная работа — вся его жизнь в Испании представилась ему теперь непрерывной цепью ошибок и измен, приведшей к заслуженному краху.

Что же делать? Ответ напрашивался сам собой — медленно бежать, спасаться. Куда бежать, тоже было но: в Париж, к тем самым модернистам, от которых его столь заботливо предостерегают. Но вот где взять на это денег?..

У него осталось двести с чем-то песет — дотянуть бы кое-как до следующей стипендии. Ехать в Париж с такой суммой нечего и думать, а ведь нужно еще покупать билет. А как он объяснит свое бегство губернатору Деэсе, которому так по душе пришлись его испанские работы, и захочет ли тот поддерживать его впредь?

Несколько дней он метался по Мадриду, не показываясь на глаза Чичарро. Но даже те друзья, которых он сумел убедить в правильности своего решения — оба Рамона, Мигель и Хулио (эти двое сами рвались в Париж), — ничем не могли помочь ему.

Однажды вечером в кафе навстречу ему из-за столика поднялся, радостно осклабившись, сеньор Эррера, торговец картинами. Диего хотел отвернуться, потом разозлился на себя — в чем, собственно, виновен перед ним этот сеньор? — и подсел к столику. Они поужинали вдвоем. Эррера оказался достаточно тактичен, чтобы не напоминать о своем предложении, забавлял Диего сплетнями про художников, а когда поднялись, предложил заглянуть в соседнее казино, попытать счастья в баккара. Как, сеньор Ривера никогда не играл в баккара? Но это же прекрасно, новичкам всегда необыкновенно везет!

Компания игроков в полутемном зале воззрилась на них недружелюбно, а взгляд, которым крупье измерил новичка, выражал такое откровенное недоверие к его финансовым возможностям, что Диего, и без того взвинченный, засопев, поставил все, что имел, — двести песет. Зашелестели карты, среди игроков прошло движение. «У вас счастливая рука», — тускло усмехнувшись, молвил крупье, пододвигая Диего выигрыш — две с половиной тысячи песет.

«Ну, что я говорил?» — подмигнул сеньор Эррера, не очень как будто опечаленный собственным проигрышем. «Ты будешь богатым!» — злорадно проговорил в ушах Диего скрипучий старческий голос, и, закусив губу, он уже хотел было поставить на карту весь выигрыш, но тут крупье, сморщившись, стал глядеть куда-то за спину ему. Он обернулся — позади, сверкая очками, стоял дон Рамон дель Валье Инклан.

— Я умоляю простить меня, — с барственной небрежностью проговорил дон Рамон, — за то, что решаюсь потревожить почтеннейших сеньоров, но уже несколько часов я разыскиваю по всей столице моего друга Риверу. Мексиканский посол, наш общий с ним приятель, требует его к себе по делу государственной важности. Автомобиль посла ждет у подъезда.

Легкая судорога пробежала по лицу крупье. Диего чувствовал, что дело нечисто, тем более что никогда не имел чести быть приятелем мексиканского посла… Но кто посмел бы возразить дону Рамону! Пробормотав извинения, он встал и направился к выходу, а дон Рамон, учтиво раскланявшись и не забыв захватить со стола выигранные деньги, которые впопыхах оставил Диего, последовал за ним.

Никакого автомобиля на улице не было. Некоторое время они шли молча.

— Игроки подобного сорта, — наставительно заговорил, наконец, дон Рамон, поворачиваясь к Диего всем корпусом, — имеют обыкновение облапошивать, — он с особенным вкусом выговорил это словцо, — облапоши-вать простака, позволяя ему на первый раз выиграть. В дальнейшем простак уже только проигрывает. Когда у него не остается денег, кто-нибудь из игроков ссужает ему… Скажите, Ривера, среди присутствовавших там не было человека, для которого представило бы особый интерес иметь вас своим должником?

Только в эту минуту дошел до Диего смысл короткого взгляда, которым обменялся крупье с сеньором Эрерой, в то время как он вставал из-за стола. «Сорвалось!» — было в этом взгляде. Да, он уже проглотил наживку вместе с крючком, и если б не дон Рамон…

Он побагровел, потупился. А дон Рамон распахнул плащ, достал из кармана толстую пачку песет и, театральным жестом протянув их Диего, воскликнул:

— Ну, вот вам и Париж!

II

Вожделенный Париж показался Диего тесным и грязным; на бульварах тщедушные деревца за толстыми чугунными решетками, словно животные в зверинце; прославленные здания и монументы в — действительности куда меньше, чем представлялось по фотографиям. Сняв комнату в Латинском квартале, он принялся ходить по музеям и выставкам, целые дни проводил в Лувре, но все это как-то вяло, удивляясь собственному равнодушию. Среди испанских художников, оказавшихся в Париже, у Диего нашлись знакомые, да и незнакомые встретили его с уважительным интересом, — как выяснилось, дон Хоакин Соролья, только что проследовавший в Лондон, успел по пути весьма лестно отозваться о работах молодого мексиканца из мастерской Чичарро. Уладилось дело и со стипендией. В ответ на письмо, посланное из Мадрида перед отъездом, секретарь губернатора штата Веракрус уведомил Диего, что назначенная ему сумма будет отныне переводиться в Париж. Секретарь напоминал также, что срок возвращения Диего на родину — осень 1910 года — совпадает со знаменательной годовщиной — столетием начала борьбы за независимость Мексики. В программу юбилейных празднеств сеньор Деэса намерен включить и выставку своего стипендиата, который за остающееся время сумеет, надо надеяться, к успехам, достигнутым в Испании, присоединить и французские лавры.

Намек был понятен: раз уж ты меняешь Мадрид на Париж, так изволь отличиться. Скажем, попасть в число участников официального Салона… Что ж, Диего начал уже писать собор Нотр-Дам в тумане, каким увидел его в свой первый парижский день. Но работа шла медленно, не доставляя привычной радости. По утрам его стал донимать вкус горечи во рту, а когда к этому прибавились еще и колики в правом боку, Диего понял, что заболел.

Ему и тут повезло. Земляки-врачи, проходящие курс усовершенствования в Париже, устроили ему прием у мэтра Шофара, лучшего в Европе специалиста по болезням печени. Тот поставил диагноз: последствия тропической лихорадки, перенесенной в детстве, и, заинтересовавшись редким случаем, согласился взять Диего к себе в клинику.

Измученный анализами, процедурами, одиночеством и бездельем, Диего тоскливо глазел из окна палаты на улицу, знакомую до мельчайших подробностей, когда дежурная сестра возвестила, что две девушки явились его проведать. Одна из девушек оказалась Марией Гутьеррес Бланшар, его мадридской приятельницей. Другую Диего видел впервые.

— Моя подруга, русская художница из Петербурга, — представила ее Мария и старательно выговорила длинное имя: — Ангелина Петровна Белова. Понимаешь, она ни разу в жизни не встречала мексиканца, хотя просто бредит Мексикой, — вот я и захватила ее с собой.

— А я с детства влюблен в Россию и никогда еще не встречал русских! — обрадовался Диего.

Пока Мария выкладывала мадридские новости: Чичарро, конечно, обижен на ученика за внезапный отъезд, хотя виду не показывает; скульптор Хулио болен по-прежнему, а вообще-то все только и говорят, что о волнеениях в Каталонии, там дело идет к гражданской войне, — Диего украдкой разглядывал Ангелину. Худенькая, стройная, голубые глаза, легкие светлые волосы… Имя очень шло к ней — она и вправду походила на одного из тех ангелов, каких любили изображать средневековые мастера гамбургской школы. Рядом с нею Диего чувствовал себя огромным и неуклюжим, стеснялся своего больничного халата, своей щетины, своего дурного французского языка. И в то же время покой, исходящий от этой девушки, каким-то образом передавался ему. Он всерьез огорчился, узнав, что подруги не смогут больше его навещать, так как отправляются путешествовать по Бельгии и Голландии.

Наконец мэтр Шофар отпустил его, предписав строжайшую диету. Можно было вернуться к работе… Но тут еще один земляк, заявившийся в Париж, молодой художник Энрике Фрейман подбил Диего съездить в Брюгге, соблазнив живописными видами «мертвого города», фантастической дешевизной тамошней жизни, сокровищами фламандских музеев.

Должно же было случиться так, что, едва приехав в Брюгге, они столкнулись на улице с обеими подругами! Мария захлопала в ладоши, бледное лицо Ангелины порозовело, а Диего, расплываясь в улыбке, сознался себе, что никогда бы не поддался на уговоры Энрике, если б не тайная надежда на эту встречу.

Жизнь в Брюгге действительно была необыкновенно дешевой. Поселившись в гостинице, приятели сняли для работы целый зал с балконом, выходящим на рыбный рынок.

По утрам на рынок сходились женщины со всего рода, и сверху казалось, что площадь вымощена белыми чепцами.

Работали до обеда, потом вчетвером осматривали музеи, спорили обо всем на свете, дурачились — последнему занятию Диего и Энрике постарались придать мексиканский размах. Зашел к ним в гостиницу полицейский инспектор, чтобы занести в свою книгу положенные сведения о приезжих. Дойдя до пункта «вероисповедание», инспектор торжественно пояснил, что этот вопрос задается исключительно в интересах статистики — законы Бельгии разрешают отправление любого религиозного культа.

— Любого? — подхватил Диего злорадно. — Видите ли, мы, мексиканцы, поклоняемся Солнцу…

«Солнцепоклонники» — машинально вывел инспектор в соответствующей графе, но тут глаза его округлились и, стремясь изъясняться как можно учтивей, он осведомился, в чем, собственно, состоит исповедание названной религии.

— В кровавых жертвоприношениях! — мрачно проговорил Диего, скрестив руки на груди. Чиновник выронил перо, и Энрике поспешил его успокоить.

— Разумеется, — заверил он, отпуская под столом здоровенный пинок приятелю, — кровавый обряд мы исполняем лишь у себя на родине. За границей приходится довольствоваться скромной церемонией, которой мы каждое утро встречаем солнечный восход на балконе.

Диего скорчил гримасу — ему вовсе не улыбалось вставать так рано! — но отступать было некуда. Назавтра же весь рыбный рынок, позабыв о торговле, глядел на балкон, где два иностранца, полуголые и размалеванные, обернув полотенцами головы с натыканными в них перьями, простирая руки в сторону восходящего солнца, испускали неистовые вопли.

Довольный, что обошлось без жертвоприношений, полицейский инспектор давал популярные разъяснения чиновникам магистрата; Мария с Ангелиной умирали со смеху.

По вечерам они прогуливались вдоль каналов, любуясь ленивыми лебедями, повторенными в черной неподвижной воде. Увлеченные разговором, Диего и Ангелина замедляли шаг; первое время Энрике окликал их, потом перестал.

Просто чудо какое-то — в чужом краю, за тысячи километров от родины, найти человека, которому так интересен ты сам и все, что тебя занимает, который так тебя слушает, схватывая с полуслова! Только теперь Диего понял, как одинок он был до сих пор. Торопясь выговориться, перескакивая с одного на другое, он рассказывал о Гуанахуато, об отце, о няне Антонии, о доне Сантьяго Ребулле, и эта хрупкая девушка одним своим присутствием, своим внимательным, материнским взглядом помогала ему разобраться в прошлом, отделить существенное от суеты, вновь увериться в своем призвании.

Спохватившись — что ж он: все о себе да о себе! — Диего принимался расспрашивать спутницу. В его воображении возникали призрачные, светлые ночи северной русской столицы, белоколонный зал, в котором поэт Константин Бальмонт, возвратившись из дальнего путешествия, чаровал слушателей рассказами о загадочной стране ацтеков и майя, статуи сфинксов из Фив перед Академией художеств, откуда Ангелина была исключена за участие в студенческой стачке. Оказалось, что она на несколько лет старше его, недавно похоронила отца и мать и не имела, в сущности, никого в целом свете. Говорила она об этом спокойно, не жалуясь, а у Диего горло сжималось от никогда еще не испытанного чувства: помочь; защитить, уберечь!

Из Брюгге всей компанией двинулись дальше. В Брюсселе их потряс Питер Брейгель. Старший, прозванный Мужицким. Придавленный сознанием собственного ничтожества, стоял Диего перед «Падением Икара», этой великанской насмешкой над тщетностью человеческих усилий. Теплые тонкие пальцы коснулись его руки: Ангелина читала все его мысли, она верила в него, несмотря ни на что!

Неугомонный Энрике выдвинул новый проект. Капитан торгового суденышка, идущего в Англию, согласен провезти четырех пассажиров почти задаром. Энрике свободно владеет английским, время у них еще есть — почему бы не поглядеть заодно и эту страну?

Туманная Англия так и осталась в памяти Диего сплошным туманом — розовым, перламутровым, но преимущественно голубым, как глаза Ангелины. Кое-где из тумана выступали разрозненные островки — например, мастера: старик Ганс Гольбейн; Тернер, предвосхитивший импрессионистов; пророк и страстотерпец Уильям Блейк, которого Диего открыл для себя только здесь. Или надменная британская готика, бесчисленные вертикали, уходящие в небеса, а дальше тянутся закопченные фабричные стены, и вдруг мусорная свалка, и на ней копошатся благовоспитанные англичане: джентльмены в лохмотьях церемонно уступают лучшие места таким же оборванным леди. Еще Британский музей с его богатейшим собранием древней мексиканской скульптуры, ошеломивший Диего, словно внезапное свидание с родиной. Однако ярче всего запомнилась ему лужайка в Гайд-парке, где они с Ангелиной впервые поцеловались, и тут же отпрянули друг от друга: величественный и невозмутимый, как Будда, возник перед ними лондонский полисмен. Диего сжал кулаки, полисмен же, поощрительно подмигнув, показал дубинкой через плечо в сторону самой глухой части парка, где никто не помешает влюбленным.

Было, впрочем, еще одно впечатление. Рано утром Диего видел, как из пролетарских кварталов по мосту через Темзу идут рабочие на фабрики, в доки. Заполняя все пространство моста и прилегающих улиц, они шли в одинаковых черных, тщательно выутюженных костюмах, в начищенных башмаках, в шляпах, двигались молча, размеренно, — многотысячная армия, выступающая на свою ежедневную битву за хлеб. Людская река текла, пересекая неторопливое течение Темзы, и зрелище это дышало такой грозной силой, что у Диего сердце захолонуло от восторга, от поднявшихся воспоминаний, от жгучего желания зашагать вместе со всеми. За время, проведенное в Англии, это было, пожалуй, единственный раз, когда он не думал об Ангелине.

В Париж возвратились осенью. Диего снял мастерскую на Монпарнасе, в ней же поселился и начал разбирать этюды, сделанные в Бельгии. Ангелина жила неподалеку, занималась графикой. Они встречались каждый день, и скоро настал момент, когда Диего без обиняков предложил ей перебраться к нему и отныне жить вместе.

Девушка покачала головой. Она любит Диего — он же знает об этом, — но не хотела бы торопиться. Хорошо, что ему придется поехать домой, — вдали от нее он сумеет проверить свое чувство, и если поймет, что не может жить без нее, тогда…

Проверять свое чувство — это у них в России так заведено? Но спорить с Ангелиной он не мог. С удвоенной энергией накинулся он на работу. К концу зимы, пролетевшей как один день, готово было несколько полотен. Особые надежды друзья Диего возлагали на картину «Дом на мосту», начатую еще в Брюгге, да и ему самому казалось порой, что здесь удалось, наконец, нащупать что-то свое. Однако былая самоуверенность его покинула.

Временами картина так вопила каждым мазком о слабости, о подражательности, что Диего, как в детстве, топал ногами, кусал пальцы и, если б не Ангелина, искромсал бы в куски злосчастный холст.

А вдруг жюри отвергнет картину — какая будет ему пощечина! И поделом: чего, собственно, он добивается — попасть в Салон, в официальное прибежище именитых посредственностей? Стоило ради этого порывать с Чичарро, удирать из Мадрида!.. Но стипендия, но сеньор Деэса, но семья, ожидающая его победы…

Ладно, он добыл им победу. Жюри приняло «Дом на мосту». Сообщая об этом родителям, Диего добавил с сорвавшейся откровенностью: «Само по себе решение жюри не имеет для меня никакого значения, потому что никто не знает лучше, чем я, как мало достиг я в своем искусстве и сколько еще мне не хватает».

Он несколько утешился, выставившись и в салоне независимых, — утешился не тем, что попал в число участников, проникнуть сюда было нетрудно, — но тем, его картины его были замечены среди шести тысяч выставленных полотен. «В двух критических обзорах, — писал он домой, — обо мне отозвались благожелательно, ни в одном не выругали… Здесь художникам за одну такую строку, за одно похвальное слово приходится раскошеливаться или по крайней мере сгибать спину. Мне же и короткие отзывы обошлись, только в пять сантимов, траченных мною на покупку газет, чтобы послать вам прилагаемые вырезки».

Пора было отправляться в Мексику, откуда он то ли снова вернется в Париж, к Ангелине, то ли вызовет ее к себе…

Незадолго до отъезда, проходя утром по улице Лафитт, Диего остановился у магазина Амброза Воллара, известного торговца картинами. В витрине был выставлен натюрморт — не требовалось смотреть на подпись, его мог сделать один Сезанн. Корзина с фруктами, стоящая на кухонном столе, явным образом покоилась не на том уровне, на каком следовало; левая часть стола, если мысленно продолжить ее под скатертью, свисавшей посередине, не совпадала с правой. Однако этот искривленный стол, эти груши и яблоки, как бы ощупанные глазами с разных сторон, были в тысячу раз категоричнее настоящих, заключали в себе какую-то колдовскую, сатанинскую силу. Казалось, сама материя, вконец развеществленная последними импрессионистами, растворенная ими в солнечном свете, материя с ее тяжестью, плотностью, объемом, возродилась на этом холсте, повинуясь художнику, распознавшему тайны ее строения.

Мосье Воллар, видневшийся в глубине магазина, поднял от конторки свою бульдожью голову. Диего слыхал о его скверном характере, о том, как бесцеремонно выпроваживает он посетителей, которые заходят полюбоваться картинами, не имея возможности их приобрести. Ну и черт с ним — Диего не собирался входить, а снаружи стоять никому не воспрещено!

Натюрморт вдруг дрогнул, пополз вверх — это хозяин потащил его из витрины. «Что за жадина!» — возмутился Диего, но Воллар, отлучившись куда-то в заднее помещение, вскоре вернулся с новым полотном в руках, установил его в витрине. Это был тоже Сезанн! Примерно через полчаса он повторил ту же операцию, потом еще раз, и все это молча, не глядя на Диего, наливаясь краской и в то же время, по-видимому, забавляясь своей игрой.

Наступил священный для парижан час обеда. Диего узнал это лишь по тому, что Воллар, поставив перед ним знаменитых «Картежников», вышел на улицу, повернул ключ в замке и удалился. Когда он возвратился, Диего торчал на прежнем месте, въедаясь глазами в холст, укладывая в памяти на всю жизнь: желтый стол на красном фоне, слева игрок в сине-фиолетовой куртке, справа — в желтой с холодными голубоватыми тенями…

Так прошел день. Постепенно слабея от голода, Диего стоял перед витриной, изредка перенося тяжесть тела с одной ноги на другую. Воллар же занимался делами, принимал покупателей, а время от времени исчезал и появлялся с новой картиной Сезанна. Уже смеркалось, когда он распахнул дверь и, впервые обратившись к Диего, заорал, потрясая кулаками:

— Довольно! У меня нет больше Сезаннов. Поняли вы это? Нет!..

III

И вот он опять на родине. Но что случилось с его глазами? Да нет, со зрением все как будто в порядке, он прекрасно различает каждую мелочь — по-видимому, переменилось что-то вокруг него.

Он осматривается, вглядывается, не обнаруживает существенных перемен. Знакомые улицы Веракруса, продутые океанским ветром, знакомый конус вулкана в вышине, ночная дорога наверх, через ущелья и горы, сквозь буйные заросли, лезущие, чуть остановится поезд, прямо в окно вагона. Столица украсилась новыми зданиями, роскошными и безвкусными. Тотота не дождалась племянника — умерла незадолго до его приезда. Отец совсем постарел; у матери бесконечно усталый вид; сестренка из невзрачного подростка превратилась во взрослую барышню… А в остальном все выглядело так же, как три года тому назад.

И вдруг он понял: лица и руки, их соотношение с окружающим — вот что бросалось в глаза! Там, в Европе лица, как правило, выделялись своею светлостью на более или менее темном фоне. Здесь же все было наоборот, словно у фотографа на негативе: на фоне белых стен, светлых одежд, ослепительного синего неба темнели смуглые лица, руки, тела.

Проверить бы это открытие на холсте, посмотреть, какими возможностями оно чревато… Но не хвататься же за кисть, едва войдя в родительский дом! А наутро необычайное ощущение уже утратило свою остроту, кануло в глубину памяти, чтобы лишь много лет спустя напомнить о себе.

Заранее приготовившийся терпеливо удовлетворять любопытство родных, Диего был несколько обескуражен, да в первый же вечер отец, дав матери выплакаться, спросил:

— Ну, что говорят в Париже о здешних событиях? Он чуть было не ответил прямо, что не особенно интересовался суждениями французов о мексиканских делах, да, честно говоря, и самими этими делами, но вовремя осекся и пробормотал только, что последнее время был слишком занят работой…

— Но ты хотя бы знаешь о выборах? — нахмурился отец, комкая парадную скатерть. Мать с Марией переглянулись, вздохнули, поднялись из-за стола.

Об очередных выборах, которые состоялись в июле? («двадцать шестого июня!» — сердито поправил дон Диего.) Что, собственно, следует о них знать? Как всегда единодушно, в обстановке народного ликования избрали Порфирио Диаса президентом и кого он там велел — вице-президентом, так?

Отец сощурился. Так, да не так! Диего слыхал что-нибудь о Франсиско Мадеро? О доне Франсиско из Коауилы, который впервые за много лет отважился бросить открытый вызов диктатору, создав оппозиционную партию? Съезд этой партии, собравшись весной, потребовал восстановить конституцию, дополнить ее статьей, воспрещающей переизбрание президента на новый срок, провести избирательную реформу. Говорилось и об улучшении жизни трудящихся, о развитии народного образования… Кандидатом в президенты съезд выдвинул Мадеро.

Интересней всего, что Щетинистая башка не решился сразу расправиться с соперником — не те времена! В мае либералы устроили такую демонстрацию, какой давно не видала столица. Больше тридцати тысяч людей собрались перед Национальным дворцом; правительственных ораторов освистали. А Мадеро принялся разъезжать по штатам, произнося речи. Встречали его повсюду восторженно. Наконец за месяц до выборов Диас распорядился арестовать его, обвинив в подготовке вооруженного мятежа.

Выборы, конечно, прошли по-старому, хотя никто не знает, сколько голосов на самом деле было подано против диктатора. Сторонники Мадеро представили конгрессу длинный список всевозможных подлогов и нарушений закона, требуя объявить выборы недействительными. Ну, конгресс — известно, кто там сидит, — подтвердил законность избрания Диаса.

Однако либералы не думают складывать оружие — напротив! На прошлой неделе по Пасео шла новая демонстрация, уже не мирная: швыряли камнями в окна президентского дома, полиция еле справилась. А тут как раз подоспело столетие независимости, понаехали иностранные гости — скандал! Холуи Щетинистой башки просто из кожи лезли, стараясь показать, что в Мексике царит спокойствие. Торжества закатили неслыханные; одного шампанского на банкете было выпито, говорят, двадцать вагонов… И кстати, то ли в пику неблагодарным соотечественникам, то ли просто по недомыслию додумались в честь годовщины свержения испанского владычества устроить выставку… испанских художников!

Тут уж возроптали мексиканские живописцы. От их имени доктор Атль обратился с петицией к дону Хусто Сьерре, министру просвещения, и тот в конце концов разрешил ему организовать выставку современного искусства Мексики. Кажется, она и сейчас еще открыта в Сан-Карлосе.

Из всего рассказанного отцом ничто, пожалуй, так не задело Диего, как последнее. А его даже не пригласили! Положим, он был далеко, не успел бы, и все-таки…

У него несколько отлегло от сердца, когда он осмотрел эту выставку. Невелика честь ему, участнику парижских салонов, быть представленным здесь, в пестрой мешанине, где банальные академические полотна чередуются с ученическими подражаниями импрессионистам. Как видно, для мексиканцев импрессионизм остался последним словом европейской живописи. Некоторые художники, руководствуясь патриотическими побуждениями, пытались изображать национальные типы, но и разряженные креолки Сатурнино Эррана и античные тела Хорхе Энсисо, загримированные под индейцев, оставили у Диего впечатление искусственности. Запомнились ему только рисунки Хосе Клементе Ороско: сцены из жизни городской бедноты — лаконичные, острые, исполненные злости и одновременно какой-то мучительной нежности.

Он твердо решил щадить самолюбие старых друзей. Но те как будто не очень-то интересовались его мнением… Нет, они встретили Диего радостно, поздравляли с успехом, расспрашивали о Париже, однако как-то так случалось, что разговор вскоре переходил на мексиканские дела и друзья начинали яростно спорить между собой, словно забыв о его присутствии.

Да и сам он при всем желании не мог заставить себя отнестись серьезно к тому, чем полны были головы его коллег. Одни заявляли, что настало время покончить с академией и основать свободную школу живописи на открытом воздухе. Другие кричали, что теперь, когда Франсиско Мадеро, бежавший в Техас, призвал мексиканский народ к восстанию, все должны поломать мольберты и пойти в революцию. Третьи уточняли: лучшим сигналом к началу восстания послужило бы убийство диктатора, и кому же, как не художникам, вхожим в самые высшие круги, взять на себя организацию покушения! А доктор Атль соглашался с первыми, со вторыми и в особенности с третьими, что, впрочем, не мешало ему страстно агитировать за монументальную живопись. Послушать его, так выходило, что в истории Мексики не было более подходящего момента, чтобы вырвать у государства заказ на роспись общественных зданий. Да, да, напрасно Диего усмехается: министр Хусто Сьерра уже согласился предоставить для этой цели стены Подготовительной школы!

Между тем собственные дела Диего обстояли как нельзя лучше. Губернатор Деэса получил разрешение устроить в столице персональную выставку молодого художника, стяжавшего европейские лавры. Академия Сан-Карлос предоставила помещение своему бывшему питомцу. В довершение всего сам президент дон Порфирио изъявил согласие лично присутствовать на открытии выставки, назначенном на 20 ноября.

Придя в Сан-Карлос рано утром 20 ноября, Диего застал там генерального инспектора полиции с целым отрядом чинов секретной службы. Рассыпавшись по залам, они деловито простукивали стены, отдирали и водворяли на место расшатавшиеся дощечки паркета, заглядывали за развешанные картины. Не обнаружив ничего подозрительного, полицейские удалились. Лишь несколько личностей в штатских костюмах с оттопыренными карманами, став по углам, сверлили входящих бдительными взорами.

В назначенный час, однако, вместо дона Порфирио прибыла его супруга, покровительница искусств донья Кармен, окруженная пышной свитой. «Кармелита» милостиво поздоровалась с художником; к сожалению, сеньор президент занят государственными делами… Диего держался независимо, что, по-видимому, не понравилось донье Кармен, — сухо кивнув ему, она двинулась осматривать выставку, а на лице сопровождавшего ее секретаря Министерства просвещения выразилось отчаяние: угораздило же дона Хусто Сьерру заболеть, изволь теперь за него отдуваться!

Перед картиной, написанной еще в Испании, в рыбачьем поселке Лекейтио, знатная посетительница задержалась. Плечи ее поднялись, послышался удивленный возглас:

— Соролья?!.

Диего закусил губу. Оказывается, «Кармелита» кое-что смыслила в живописи — залитый солнцем пейзаж и вправду напоминал манеру его мадридского благовестителя. Секретарь министерства, по-своему истолковав интонацию патронессы, изогнулся в полупоклоне:

— Убрать?

Донья Кармен обернулась, смерила его насмешливым взглядом и процедила:

— Нет, зачем же? Прелестный пейзаж… Я хотела бы приобрести его.

Как только супруга президента покинула выставку, секретарь сообщил Диего, что Министерство просвещения решило купить шесть его полотен. Пример «Кармелиты» подействовал заразительно и на других: к середине дня почти на всех рамах красовались визитные карточки лиц, пожелавших приобрести картины художника, удостоенного высочайшего благоволения.

Окруженный друзьями, Диего пошучивал над своим триумфом, скрывая внутреннее смятение. Что бы там ни было, а заработанных денег хватит на возвращение в Париж, который, как известно, стоит и не такой обедни!

Явились учителя. Дон Хосе Веласко был вежлив, официален; ледок в отношениях между ними возрос. Куда сердечней вел себя Феликс Парра. Он подолгу стоял перед каждой картиной, стараясь унять старческую дрожь головы, а после отвел Диего в сторону и забормотал утешающе:

— Ничего, Пузан, ты серьезно продвинулся в технике. Некоторые вещи очень сильны. Но в твоих работах еще не чувствую, как бы сказать, внутренней пружины, что ли, которая всем этим движет…

Диего ждал, что дон Феликс разовьет свою мысль, а тот лишь вздохнул, погладил его по плечу сухонькой ручкой и побрел к выходу.

Заметив среди посетителей фигуру Хосе Клементе Ороско, возмужавшего, все так же тщательно одетого и причёсанного, в очках и с галстуком бабочкой, Диего насторожился. Чего бы он не дал за то, чтоб услышать хоть слово одобрения от этого безвестного рисовальщика! А однорукий прошелся вдоль стен и, даже не подойдя к Диего, исчез.

Уже вечерело, когда в зал ворвался доктор Атль.

— Началось! — завопил он, не стесняясь присутствием посторонних. — В Пуэбле восстание, в Орисабе восстание!

С этого момента все позабыли о выставке, да Диего сам забыл о ней, захваченный общим возбуждением, правда, следующие дни принесли неутешительные известия: революционные выступления повсеместно подавлены; в Пуэбле полиция осадила дом, в котором забаррикадировался руководитель восстания Акилес Сердан со своей семьей и несколькими соратниками, — они отстреливались до последнего патрона и геройски погибли…

Но тут пошли слухи о народных волнениях на севере, в степях Чиуауа, где Паскуаль Ороско и Панчо Вилья создали конные партизанские отряды из пастухов-ваке-рос. В конце ноября эти отряды нанесли первое поражение федеральным войскам.

Зима промелькнула стремительно. Напряжение нарастало. Никто не верил успокоительным сообщениям официальных газет, ежедневно молва разносила по столице вести об успехах повстанцев. В начале нового, 1911 года партизаны Ороско и Вильи распространили действия на Дуранго и Коауилу; Мадеро перешел границу и присоединился к ним. Вспыхивали очаг за очагом — в Соноре, в Куэрнаваке, в Федеральном округе… А на юге, в штате Морелос, крестьянский вождь Эмилиано Сапата поднял индейцев, батрачивших на плантациях сахарного тростника, и повел свою армию к столице.

К весне стало ясно: дни Щетинистой башки сочтены. Министры подумывали об отстранении старого упрямца, могущественный северный сосед отказал ему в доверии и на всякий случай сосредоточил двадцатитысячную армию на мексиканской границе.

Вместе с друзьями Диего был 24 мая на площади Сокало в многотысячной толпе, требовавшей немедленной отставки Диаса. Вместе со всеми бежал он, плача от бессильной ярости, когда пулеметы начали косить демонстрантов из окон Национального дворца и с башен собора. А ночью те, кто еще мог спать, проснулись от грохота — это мальчишки на улицах неистово колотили в пустые бидоны, извещая жителей, что Щетинистая башка наконец-то согласился убраться подобру-поздорову. Еще через день низложенный диктатор отправился в Веракрус, откуда вскоре отплыл в Европу. И 7 июня ликующая столица встречала дона Франсиско Мадеро — Апостола, Освободителя, который, стоя в открытом автомобиле, раскланивался во все стороны и пожимал сотни протянутых к нему ладоней.

РЕВОЛЮЦИЯ ПОБЕДИЛА! — трубили те самые газеты, которые за две недели до этого восхваляли Порфирио Диаса и порочили бунтовщиков. Но кто же, собственно говоря, победил?.. Временным президентом республики стал Франсиско де ла Барра, занимавший в последнем кабинете Диаса пост министра иностранных дел. Большинство мест в новом правительстве досталось помещикамм-порфиристам. Государственный аппарат сохранился в неприкосновенности. Армия была двинута на разоружение повстанцев. В Пуэбле генерал Бланкет расстрелял революционеров, не желавших складывать оружие. Части генерала Уэрты отправились в Морелос усмирять крестьян. Повторялась старая история: пожертвовав диктатором, его ставленники переменили вывеску, а власть осталась по-прежнему в их руках.

Доктор Атль яростно спорил с Диего. Революция не кончилась — завершился лишь первый, начальный ее этап! Или Диего не знает, что происходит в стране? Бедняки захватывают и делят помещичьи земли, рабочие бросают станки, покидают шахты, целые общины отказывааются платить налоги. Сапата и Вилья не склоняются на посулы и уговоры. Крестьянское движение не затухает — не за горами новый подъем, который с неизбежностью приведет к торжеству идей социальной революции.

Диего не соглашался. За последние месяцы он прочитал немало серьезных книг — начал даже штудировать Маркса — и теперь побивал Атля теоретическими доводами. О какой социальной революции может идти речь в Мексике — в отсталой стране, где буржуазия слаба и труслива, пресмыкается перед помещиками и всецело зависит от иностранного капитала? В стране, где пролетарит раздроблен, неорганизован, не имеет своей сколько-нибудь влиятельной политической партии? Чего в этих условиях может добиться крестьянство? Революция кончится — если уже не кончилась — реставрацией прежнего режима, слегка перелицованного, чтобы обмануть народ.

Они рассорились, и с этой ссорой оборвалась последняя нить, связывавшая Диего с прежними коллегами, с возрастающим раздражением наблюдал он за их кипучей деятельностью. Забастовка студентов Сан-Карлоса, начавшаяся еще в апреле, продолжалась; в стачечный комитет среди прочих входили Хосе Клементе Ороско и пятнадцатилетний Сикейрос, ученик вечернего отделения, — и бог ты мой, каким безнадежным донкихотством веяло от манифестов, в которых наряду с требованиями искоренить академическую рутину в преподавании и обе-[ечить студентов бесплатными завтраками фигурировало также требование… национализации железных дорог! «Нет, вы посмотрите-ка, что эти желторотые анархистики забрали себе в голову! — издевалась газета «Эль Пайс». — Да какое отношение, черт подери, имеет искусство к национализации железных дорог? Отцам этих мальчишек следовало бы хорошенько их выпороть, а полиции не мешало бы посадить их за решетку».

Пожалуй, даже в Европе Диего не чувствовал себя таким одиноким. Писать он почти не мог, тосковал по Ангелине отчаянно… По ночам ему снились картины Сезанна, которые он видел на улице Лафитт, и другие картины, еще не созданные, в которых он догонял неистового провансальца, превосходил его, находил собственные неопровержимые решения. Наутро все рассыпалось — оставалось единственное желание: в Париж, в Париж!

Помощь пришла с неожиданной стороны. В конце лета директор академии сеньор Антонио Ривас Меркадо пригласил Диего к себе и объявил, улыбаясь, что по ходатайству сеньора министра правительство предоставляет ему возможность окончательно завершить свое художественное образование в Европе. Обновленная Мексика умеет ценить таланты своих сыновей — верных сыновей, а не демагогов и крикунов!

«С худой овцы хоть шерсти клок» — вспомнил Диего русскую поговорку, слышанную от Ангелины. Он стал лихорадочно собираться. Отец помалкивал, только в последний день, обнимая Диего, вздохнул: «Значит, будешь и дальше искать себя? Что ж, ищи, сынок…» А донья Мария, доведавшаяся у сына о невесте, ждущей в Париже, вручила ему на прощанье два обручальных кольца.

Мечта сбылась — отчего же он поднимался на пароход с камнем на сердце? Не полегчало ему и здесь, среди оживленной публики, предвкушавшей приятное плавание. Мысль о том, что эти сытые бездельники, удирающие в Европу пересидеть беспокойное время, могут посчитать его одним из своих, приводила Диего в бешенство. Запершись в каюте, он перебирал в памяти события, встречи, разговоры, ощущая растущее недовольство собой.

Одно воспоминание его мучило почему-то сильнее всего. Примерно за месяц до отъезда он отворил дверь незнакомому старичку, опиравшемуся на толстую изукрашенную палку. На темном морщинистом лице под шапкой белых волос голубели необычайно ясные, молодые глаза — помнится, Диего подумал, что хорошо бы его написать. Старичок спросил дона Диего и был проведен отцовскую комнату, откуда вслед за приветственными возгласами послышался дребезжащий голос:

— Командир, я прямо из Гуанахуато, хоть и стар, как видишь, еле держусь в седле. Проклятый ревматизм совсем меня донял. И все-таки я решил повидаться с тобой, спросить, что будем делать. Я могу собрать надежных парней — конечно, далеко им до наших прежних молодцов, да ничего, научим…

Застонали пружины — отец с трудом выбирался из кресла.

— Ах, если б это случилось лет на десять раньше! — заговорил он глухо. — Ты же видишь, Феликс, я еще хуже тебя. Какой уж из меня командир!..

Только тут Диего сообразил, что старичок с палкой был Феликс Браво, солдат из отцовского отряда, затем главарь разбойничьей шайки, а после друг и помощник дона Диего — тот самый Феликс Браво, с именем которого была связана одна из любимых семейных легенд… когда несколько часов спустя он провожал старика к выходу, тот не переставал бормотать:

— Сколько лет, ай, сколько лет мы ждали этой поры, чтобы снова подняться за землю и за свободу! Как при Хуаресе, да, как при Хуаресе!..

Уже на пороге дон Феликс обернулся и, видимо путая сына с отцом, настойчиво попросил:

— Но если ты все-таки надумаешь — дай только знать… Я тебе говорю: из этих парней можно сделать добрых вояк!

Он неожиданно сунул свою палку в руки Диего, протестующе замотал головой и стал спускаться по лестнице, осторожно переставляя ноги.

Старик был трогателен и смешон… А может, смешным был не старик, и не отец, и не друзья-художники?!. Смешон был он сам со своею расчетливой трезвостью — он, который остался всего лишь свидетелем бури, пронесшейся над Мексикой!

Нет, и сейчас в глубине души Диего не сожалел о том, что возвращается в Париж — к живописи, к Ангелине… Но не так — ох, не так, как надо бы! — провел этот год на родине!

А как надо бы?.. Вертя в руках изукрашенную палку Феликса Браво, он покачивался на койке, и захватывающие эпизоды проходили перед его глазами.

Вот он сам вызывается организовать покушение на Порфирио Диаса — ведь открытие выставки давало такую возможность! Правда, появление «Кармелиты» вместо диктатора сорвало бы этот план — ну так что же?..

Вот он, набив патронами ящик для красок, отправляется в районы, охваченные восстанием. Там, среди партизан, в перерывах между боями он рисует плакаты, призывающие к разделу земли…

Да и отъезд из Мексики — если уж ехать! — мог бы выглядеть совсем иначе. Например, друзья предупредили Диего, что полиция напала на его след и он был вынужден покинуть родину под угрозой расстрела…

Воображение разыгрывалось, и, как случалось уже не раз, ему начинало казаться, что так оно все и было.

IV

Лето 1914 года.

Багровый солнечный диск погружается в море. Волна лениво похлюпывает у самых ног Диего, который, прыгая с камня на камень, пробирается по скалистому берегу бухты Сан-Висенте. Навстречу ему из домика, где Ангелина с хозяйкой готовят ужин, плывет вкусный запах жареной рыбы. Тишина, спокойствие… Не верится, что где-то за этим ласковым морем, не так уж далеко от благословенного острова Майорка, рявкают пушки и люди в шинелях, прижавшись к земле, ждут команды идти на смерть.

А ведь всего месяц назад, когда они отправлялись сюда, многие из парижских друзей посмеивались над тревожными предчувствиями Диего. Называли его дикарем: это, мол, у вас в Мексике привыкли, чуть что, хвататься за оружие, а цивилизованные европейские нации научились, слава богу, разрешать свои споры мирными средствами. Двенадцать миллионов организованных рабочих — в одной только Германии четыре миллиона социалистов! — представляют собой достаточную силу, чтобы помешать правительствам развязать братоубийственную бойню. Если потребуется, Интернационал объявит всеобщую забастовку и генералов отправят на пенсию.

«Ну, что вы теперь скажете? — мысленно вопрошает Диего. — Теперь, когда ваша цивилизованная Европа охвачена военным безумием!»

Впрочем, к кому, собственно, он обращается? Где сейчас друзья, с которыми проводил он вечера в кафе «Роща» на бульваре Монпарнас?.. И не безумец ли сам он, продолжающий предаваться своему бесполезному ремеслу в то время, как мир рушится в тартарары?! За ужином на терраске, увитой виноградом, собирается вся компания. Кроме Диего и Ангелины, здесь английкий художник Карделль с подружкой-француженкой, двое русских — поэт Петр Потемкин с балериной Лидией Лопуховой, скульптор Липшиц. Хозяин привез из Пальмы испанские газеты. Война углубляется: германские корпуса перешли границу Бельгии и наступают на Льеж.

— Они растоптали бельгийский нейтралитет! — бормочет Потемкин, заикаясь от волнения. — Теперь уж и тупому ребенку ясно, кто настоящий захватчик. Довольно возвращаюсь домой, а не удастся — во Францию; пойду добровольцем.

Карделль кивает, он тоже решил ехать — в такие дни каждый человек должен разделять судьбу своей родины.

Тарелки подпрыгивают. Это Тони, хозяин, рыбак и контратрабандист, хлопнул по столу ладонью, покрытой незаживающими шрамами от сетей.

— Да полно вам нести чепуху! — восклицает он гневно. — «Разделять судьбу своей родины»… Скажите лучше лезть головой в мясорубку! Оставайтесь-ка здесь и живите хоть год, хоть два… Рыбы в море хватит на всех, огород расширим, а на хлеб, табак и вино я всегда заработаю. Надоест же когда-нибудь этим идиотам на континенте стрелять друг в друга!

Приезжие переглядываются; женщины с благодарностью смотрят на хозяина, вздыхают. Может, и вправду переждать здесь кровавую чуму подобно веселым отшельникам в «Декамероне»? А Тони, остыв так же быстро, как вспыхнул, смущенно улыбается, тянется за гитарой. При первых же звуках в дверях показывается его жена. Маленькая, невзрачная, она становится выше ростом, хорошеет, вскидывает руки над головой, полузакрыв глаза, рождается медленный танец, уводящий куда-то в незапамятные времена, к маврам, а то еще древнее — так, наверное, плясали карфагенские девы… Ритм убыстряется, гости пристукивают каблуками, и вот уже балерина Лидия поднимается с места и начинает перенимать движения хозяйки.

А наутро Диего, взвалив на плечо мольберт, опять пробирается по берегу в облюбованный уголок и, расположившись там, берется за кисть. Он обрабатывает начатый холст, урча от наслаждения: дело идет на лад. Все словно в сговоре с ним — и солнце и легкий ветер с моря. Даже песок, невзначай приставший к непросохшей краске, прямо-таки влипает в этюд, сообщая какую-то особенную убедительность изображенному.

Только к полудню голод заставляет Диего вспомнить о бутербродах, сунутых в карман заботливой Ангелиной. И сразу же потревоженными псами, дремавшими до этой минуты, набрасываются на него неотвязные мысли, тревоги, сомнения. Отвернувшись от разом опостылевшего этюда, он растягивается на песке, уставясь невидящим взглядом в каменистый откос.

Три года назад, поселившись с Ангелиной в мастерской на бульваре Монпарнас, он поставил себе задачу: в кратчайший срок преодолеть расстояние, отделяющее его от тех рубежей, которых достигло современное искусство. Изучая опыт «научного импрессионизма», он осваивал технику Сера и Синьяка. И в то же время ему по-прежнему не давал покоя смиренный и исступленный мастер, прорвавшийся за оболочку зримого мира, чтобы подсмотреть его тайные пружины и заново воздвигнуть его на своих холстах.

Новая поездка в Испанию дала неожиданный поворот его поискам. Он словно впервые открыл для себя Эль Греко. Изумленный, боясь поверить глазам, вглядывался он в картины великого толедца. Смещение планов, деформация фигур, непривычные ракурсы, свободное обращение с законами перспективы — во всем этом Диего видел теперь не каприз художника и не результат «дефектов» его зрения, на что намекали иные знатоки, но лишь неукротимую волю к познанию мира, к воссозданию его средствами живописи.

Вспыхнувшее желание пройти за Эль Греко, ступая след в след, хотя бы часть его пути, погнало Диего в Толедо. Снова он превратился в прилежного ученика. Взбирался по крутым уличкам, бродил по окрестностям, отыскивая места, откуда мастер когда-то смотрел на город. Восхищался божественной дерзостью, с какою Эль Греко перетасовывал на своих картинах городские здания, изменял их масштабные соотношения и отбрасывал не идущие к делу подробности.

Наконец он отважился писать сам. Как и следовало кидать, первые результаты оказались плачевными — откровенно подражательными. Диего не отступал. Он трудился как вол, с рассвета до заката; глаза его стали красными и слезились. По вечерам Ангелина терпеливо переносила взрывы его отчаяния, выслушивала жалобы, уте-шала, словно ребенка.

В начале 1912 года он принялся за большую картину «Поклонение пастухов». На первом плане он поместил старика с ковригой хлеба под мышкой и крестьянскую девушку с корзиной на голове, склоняющихся перед образом девы Марии с младенцем. Фоном служил вид Толедо — река Тахо и мост через нее, крепостные стены, гора, подымающаяся за городом. Впрочем, слово «фон» едва ли годилось: ощущение нерасторжимого единства кастильцев с окружающей их природой Диего попытался передать такими средствами, к которым доселе не прибегал. Очертания моста, зигзаги реки вторили очертаниям угловатых, точно из камня вырубленных фигур, массивная гора теснила людей перекошенными плоскостями своих уступов. Плоскости выпирали на зрителя вопреки законам перспективы; в ритмическом строе картины ощущалось воздействие Сезанна; о влиянии Эль Греко свидетельствовал пейзаж, да и выбор сюжета, столь необычного для Диего.

Но он не смущался. Чем яростнее вгрызался он в свою работу, тем живее припоминались ему уроки первых учителей — Веласко, Ребулла, знакомивших Диего с азбукой живописи в те далекие времена, когда он еще не имел представления ни об Эль Греко, ни о Сезанне. Старики, наверное, пришли бы в ужас от «Поклонения пастухов», и все-таки именно они научили его тому, что смыл искусства не в рабском копировании натуры, в состязании с нею. Это они указали ему дорогу, на которую Диего снова вступал теперь после многолетних блужданий. Пусть он вступал на нее уже не там, где сошел, но ведь дорога была та же самая, и где-то впереди брезжил свет, обещая разгадку тайн, к которым прикоснулся он в юности.

И все же Диего не торопился выставлять «Поклонение пастухов» в Париже, боясь повредить успеху, которым там пользовались его предыдущие работы, написанные в неоимпрессионистских традициях. Их одобряли не только друзья, но и торговцы картинами, что было немаловажно: стипендия из Мексики перестала поступать с начала 1913 года, после того как генерал Уэрта, низложив и расстреляв президента Мадеро, установил свою диктатуру… Последние паладины импрессионизма считали Диего своим, вместе с ними он выставлялся у «Независимых», и однажды его картины удостоились чести висеть рядом с полотнами самого Синьяка. А директор галереи Шарль Фенеон даже предложил ему заключить контракт на пять лет с одним условием: чтобы в течение названного срока Диего не изменял своей манере.





Дата публикования: 2015-03-29; Прочитано: 142 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.041 с)...