Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Остров Борнгольм 2 страница



В одном из писем «Почты духов» (XXIV) Крылов рассматривает понятие «честный человек», примечательно совпадая в толковании его с тем смыслом, какое дал ему Радищев в «Беседе о том, кто есть сын отечества», опубликованной несколькими месяцами позднее. По-настоящему честным человеком можно считать только того, кто сохраняет все добродетели. «И самый низкий хлебопашец, исполняющий рачительно должности своего состояния, более заслуживает быть назван честным человеком, нежели гордый вельможа и несмысленный судья». Среди простых людей честность можно встретить гораздо чаще, чем среди тех, кто занят придворной, статской или военной службой. Знатные чины слишком редко бывают сопряжены с истинным достоинством.

35- сатирическое изображение двора и придворного искусства в повести Крылова «Каиб»

«Каиб»( жанр можно определить как «сказка», но в учебнике Гуковского дается «пародия на идиллию В этой повести прослеживаются руссоистические мотивы, характерные для молодого Крылова: счастье и добродетель расцветают вдали от власти, в уединении и спокойствии. Основная тема – самодержавие и деспотизм.На первый план выдвинут вопрос о монархии: Крылов показывает гнилостность системы и продажность элементов этой системы. Повесть «Каиб» впоследствии была отмечена Белинским как «необыкновенно меткая и злая» сатира. В образе самого Каиба, восточного калифа, дан язвительный портрет «просвещенного» государя, в сущности являющегося типичным деспотом. Достаточно перечислить «визирей» Каиба, чтобы убедиться в смелости сатиры Крылова. Таковы Дурсан — «человек больших достоинств», главное из которых то, что «борода его доставала до колен»; Ослашид — «верный мусульманин», обладатель белой чалмы, дававшей ему право «на большие степени и почести»; Грабилей, который хотя и был сыном чеботаря, ио, поступив на «приказную службу», сумел «развернуть свои способности» и стал «одним из числа знаменитейших людей, снабженных способами утеснять бедных». Да и сам калиф, кичащийся своей просвещенностью, правит, согласно им самим высказываемому принципу: «... для избежания споров, начинал так свои речи: «Господа! я хочу того-то; кто имеет на сие возражение, тот может свободно его объявить: в сию ж минуту получит он пятьсот ударов воловьею жилою по пятам, а после мы рассмотрим его голос». Здесь можно видеть ядовитый намек на лицемерие самой императрицы, прикрывавшей свои деспотизм лживыми фразами о соблюдении законов. Демократические симпатии Крылова сказались и в его враждебном отношении к дворянскому сентиментализму. Он высмеивал приукрашивание жизни и чувствительность сентименталистов, подменявших правдивое изображение пасторальной идиллией. В повести «Каиб» Крылов иронизирует над калифом, который отправился познакомиться с «сельскими жителями». Думая увидеть «блаженную жизнь» крестьян, о которой он читал в идиллиях и эклогах, Каиб вместо того встретил «запачканное творение, загорелое от солнца, заметанное грязью». Пастух не только не играл на свирели, но, голодный, размачивал черствую корку, а его жена ушла в город продавать последнюю курицу.

В повествовательной основе "Каиба" не трудно обнаружить все сюжетные элементы "восточной повести". Действие развивается по жанровой модели "путешествия". Пребывающий в неведении об истинном положении дел в государстве монарх испытывает необъяснимую неудовлетворенность всем образом своей жизни. Он отправляется в странствие, узнает о бедственном положении своего народа, прозревает и убеждается, что был плохим правителем. Вернувшись, монарх исправляет допущенные ранее ошибки, становится мудрым и справедливым. Персонажи повести созданы по типу образов-масок. Калиф отделен от народа стенами своего дворца и живет в искусственном мире иллюзии. Его визири-министры и придворные, льстивые, корыстные и ограниченные люди, ведут праздное существование за счет угнетаемого народа. Бедный труженик страдает под бременем забот. Справедливый и честно исполнявший свой долг кадий гоним и несчастен. Повествовательные элементы ставшего традиционным жанра составляют лежащий на поверхности смысловой слой произведения, при этом содержание повести Крылова не ограничивается жанровым, знакомая читателю схема используется автором для выражения собственной литературной и жизненной позиции. Используя вольтеровские приемы сатирического изображения монархической власти, Крылов дает ироническое описание дворцового быта. Реальное здесь подменяется кажущимся, сам предмет - его копией или изображением. Каиб "не пущал ученых людей во дворец, но изображения их делали не последнее украшение его стенам"; "стихотворцы его были бедны", но портреты изображали их в богатом платье, поскольку просвещенный правитель "искал всячески поощрять науки"; академики его "бегло читали по толкам" и в красноречии явно уступали попугаям; календарь, по которому жил двор, был "составлен из одних праздников".Жизнь во дворце идет по выдуманным правилам; Калиф, развлекаясь, управляет иллюзорным миром. Судьба живущего за стенами дворца народа зависит не столько от издаваемых калифом указов, сколько от деятельности министров, пользующихся его человеческими слабостями. Деспотия власти представлена в повести образами визирей. Возглавляет "диван" "человек больших достоинств" Дурсан, который "служит отечеству бородою", и в этом его главное "достоинство". Он сторонник самых жестких мер приведения государственного закона в действие. Чтобы добиться от народа исполнения любого указа, следует, по его мнению, только лишь "повесить первую дюжину любопытных". "Потомок Магомета" и "верный музульманин" Ослашид с удовольствием рассуждает о власти и о законе, не понимая и не стремясь понять их истинного назначения. Он "не исследывая своих прав, старался только ими пользоваться". Представление Ослашида о жизни в государстве строится на религиозной догме: воля правителя приравнивается им к "праву самого Магомета", "для рабства коему создан весь мир". Грабилей, выросший в семье башмачника, олицетворяет собой чиновничий произвол. Он процветает, потому что научился "обнимать ласково того, кого хотел удавить; плакать о тех несчастиях, коим сам был причиною; умел кстати злословить тех, коих никогда не видал; приписывать тому добродетели, в ком видел одни пороки". Те, чье прямое назначение непосредственно осуществлять власть в государстве, преследуют лишь эгоистические цели, они жестоки, глупы, лицемерны и корыстны. Их злонравие поощряется монархом. Зло высмеивая придворных, автор изменяет интонацию, когда речь заходит о самом правителе. Калиф знает истинную цену своим советникам, поэтому все решения принимает единолично, не допуская обсуждения и споров. Он, как и автор-рассказчик, понимает, насколько важны для существования государства равновесие и стабильность, поэтому "обыкновенно одного мудреца сажал между десяти дураков", так как был уверен, что умные люди подобны свечам, которых слишком большое число "может причинить пожар" (361). "Восточный правитель" не приемлет поспешных, не проверенных решений, испытывая твердость намерения рискнувшего заявить о своем особом мнении визиря "пятьюстами ударами воловьего жилою по пятам". Автор согласен со своим героем в том, что "надобны такие визири, у которых бы разум, без согласия их пяток, ничего не начинал". Сохраняя общий иронический тон повествования, Крылов использует образ Каиба для выражения своих идей, касающихся государственной власти. Образ монарха, как показывает анализ текста, включен в сферу философской иронии. В повести используется традиционный для русской литературы XVIII в. прием "диалогизации" речи автора, что, несомненно, приводит к расширению смыслового поля произведения. В текст введен некий вымышленный образ "историка", который искренне восхищается мнимыми достоинствами правления "великого калифа". Суждения "историка" в пересказе автора приобретают противоположное первоначальному значение, "диалогизация" авторской речи приводит к соединению явных антитез. Возникает не требующая разрешения оппозиция "тогда - теперь": свойственный представителю нового века скептицизм прямо противопоставлен идеализации прошлого "историком". К этой оппозиции автор обращается неоднократно, но каждый раз его сравнение не в пользу "просвещенного века". Патриархальный уклад привлекателен для рассказчика своей стабильностью, тогда как новый век, в котором воля каждого человека имеет возможность влиять на мир, эту стабильность потерял. Именно изменяющийся характер иронии дает возможность выявить истинное отношение автора к изображаемым явлениям жизни, предполагает оценочный характер повествования. В области "абсолютного синтеза абсолютных антитез" (Ф. Шлегель) встречаются автор, "историк" и герой повести. Описание придворных и всей дворцовой жизни выявляет резко отрицательное отношение автора, тогда как в обрисовке центрального персонажа изобличительный тон сменяется сочувственно-ироническим. Каиб молод и не обладает еще сложившимся мировоззрением. Он смотрит на мир с помощью подаренных волшебницей зеркал, "имеющих дар показывать вещи в тысячу раз прекраснее, нежели они есть", и считает, что все окружающее создано для его удовольствия.Юношу развлекают самые уродливые проявления царящего при дворе низкопоклонства и соперничества. При этом ему совершенно чужды какие-либо побуждения злой воли, он никому не желает и не делает ничего дурного, - существование в мире иллюзии просто удобно и до времени приятно. Притворное благополучие дворцового быта стало для калифа своеобразным продолжением сказок Шехерезады, которым он верил более "нежели Алкорану, для того что они обманывали несравненно приятнее". Каиб вполне образован, среди его книг — "полное собрание арабских сказок в сафьяновом переплете" и "перевод Конфуция", он знает не только сказки Шехерезады и Алкоран, но читает "идиллии и эклоги". Как оказалось, этого недостаточно, чтобы быть хорошим правителем и счастливым человеком. Устроенная по правилам рассудочной иллюзии придворная жизнь скоро создает ощущение ее неполноты, рождает неосознанные желания. Все доступные наделенному неограниченной властью и богатством герою способы почувствовать себя счастливым были им испытаны, но не позволили избавиться от необъяснимой пустоты. Душа не отзывается на искусственные, заученные приветствия и ласки прелестных обитательниц сераля. Восхищение от первых побед на войне, затеянной ради развлечения, сменяется тоской, "и он не без зависти взирал, что полунагие стихотворцы его более ощущали удовольствия, описывая его изобилие, нежели он, его вкушая". Оказывается, в человеке есть что-то, что не укладывается в логически выверенные ученые схемы. Чудесная встреча с волшебницей подталкивает героя к активным поискам истинного, а не выдуманного смысла жизни, обретению реального, а не иллюзорного блаженства. Появление феи во дворце калифа вполне естественно и художественно правдоподобно. Отметим, что лишь этим эпизодом ограничивается вмешательство сказочного персонажа в действие повести, да и вмешательство это касается не столько развития сюжетного действия, сколько относится к внутренней динамике образа центрального персонажа. Отправившись в путешествие, герой перестает быть правителем и становится просто человеком. С этого момента история "прозрения" самовластного деспота обращается традиционным для народного творчества, не только для литературы, сюжетом поиска счастья. "Сложив с себя всю пышность", Каиб сталкивается с жизнью, которая вовсе не зависит от его воли и мнимого могущества. В дальнейшем Крылов строит повествование уже вопреки логике жанра "восточной повести". Возникают элементы пародирования, направленные на литературу, в которой, "идея вырастает не из самой изображаемой жизни, а привносится в нее". В самые первые минуты странствия "великий калиф" неожиданно для себя столкнулся с неудобствами практической жизни: "Это было ночью; погода была довольно худа; дождь лил столь сильно, что, казалось, грозил смыть до основания все домы; молния, как будто на смех, блистая изредка, показывала только великому калифу, что он был по колено в грязи и отовсюду окружен лужами, как Англия океаном; гром оглушал его своими порывистыми ударами". Описание ночной бури, выполненное в "оссиановском", торжественно-возвышенном и меланхолическом тоне, ко времени написания повести уже сделалось штампом в сентиментально-романтической литературе, где служило средством выражения возвышенных страстей героя. У Крылова описание прозаично, а упоминание Англии, родины сентиментализма и предромантизма, Юнга, Томсона, Макферсона, в ироническом контексте явно полемично. Разбушевавшаяся стихия заставляет Каиба искать пристанища в бедной хижине. В описании хозяина и интерьера хижины также прочитывается распространенный в поэзии того времени символический образ, выражающий оппозиционность художника обществу. Ю.В. Манн истолковал эту оппозицию как "род психологического бегства или... морального отказа от общепринятого и общепризнанного" и классифицировал как "предвестие романтической коллизии". Намеренно снижая образ стихотворца, Крылов иронизирует, показывая слабость его условно-поэтического представления о мире. Вымышленный, эстетизированный мир современной Крылову литературы представлен в повести как родственный иллюзорному благополучию отвергнутого Каибом дворцового быта. Встреча с "одописцем", а позднее с пастухом убеждает никем не узнанного монарха в том, что правда является важнейшим и непременным условием человеческой жизни, успешной деятельности правителя, художественного творчества. "Это, право, безбожно!" - восклицает странствующий калиф, мысленно сравнивая известные ему идиллические изображения пастушеской жизни с жалким образом встретившегося на пути бедняка. Ложь "безбожна" и противоестественна, в каком бы виде она ни существовала. Использование в этой части повествования приема несобственно-прямой речи сообщает ироническому тону автора лиризм. Рассказчик согласен со своим героем и разделяет его возмущение. Обратившись частным человеком, Каиб с наступлением ночи испытывает естественный для одинокого странника страх и настойчиво ищет для себя убежища. На кладбище он раздумывает о жизни и смерти, о бренности земной славы и о том, что необходимо сделать, чтобы оставить о себе долгую и добрую память. Необычная обстановка и особенное состояние духа приводит к появлению призрака, "величественной тени некоего древнего героя", "рост его возвышался дотоле, доколь в тихое летнее время может возвышаться легкий дым. Каков цвет об лак, окружающих луну, таково было бледное лицо его. Глаза его были подобны солнцу, когда, при закате своем, оно опускается в густые туманы и, изменяясь, покрывается кровавым цветом... Руку его обременял щит, испускающий тусклый свет, подобный тому, какой издает ночью зыблющаяся вода, отражая мертвые лучи бледных звезд". Мастерски используя прием художественной стилизации, создавая иллюзию романтизированного образа, Крылов шаг за шагом разуверяет читателя в серьезности своих намерений. Переживаемый с наступлением ночи страх, оказывается вовсе не связан с возвышенным и таинственным миром Юнговых "Ночей", Каиб просто не желает "быть заеден голодными волками". Явление призрака тоже находит естественное объяснение: он снится и сообщает мысли, пришедшие в сознание героя под влиянием всего пережитого им на могиле некогда славного, а теперь всеми забытого воина. Однако свойственная предромантическому мышлению устремленность к возвышенному и таинственному, необычному и необъяснимому, при неизменной ироничности тона повествователя не отрицается целиком. Именно проведенная на кладбище ночь и вся связанная с ней полу мистическая обстановка помогают Каибу понять важные вещи. Он понимает, что в мире материальных ценностей каждому из живущих нужно совсем немногое, "на день два фунта хлеба и три аршина земли на постелю при жизни и по смерти". Но, самое главное, герой приходит к убеждению, что "право власти состоит только в том, чтобы делать людей счастливыми". Став просто человеком, Каиб сочувствует бедному пастуху, сожалеет об участи прославленного некогда, а теперь забытого героя. Он понимает, что причиной забвения послужило то, что все подвиги древнего воина были направлены на разрушение. Избавившись от иллюзии своего величия, калиф научился замечать красоту природы, ценить простоту и естественность чувств. Не раздумывая, он приходит на помощь незнакомой девушке, ищущей что-то в траве. "Надобно было посмотреть тогда величайшего калифа, который, почти ползая, искал в траве, может быть, какой-нибудь игрушки, чтобы угодить четырнадцатилетнему ребенку", -замечает ироничный автор. Этот естественный порыв к конкретному действию ради добра вознаграждается. Герой впервые в жизни узнал, что такое любовь. Рассказывая о первой встрече навсегда полюбивших друг друга юноши и девушки, автор подчеркивает, что истинное чувство не соотносится с рассудком, его выражение - "радость, торопливость, нетерпение". Автор снова прибегает к приему несобственно-прямой речи, повествование приобретает мелодичность и лирическую взволнованность: "Какое приятное бремя чувствовал он, когда грудь Роксаны коснулась его груди! Какой жар разлился по всем его жилам, когда невинная Роксана, удерживаясь от падения, обхватила его своими руками, а он, своими поддерживая легкий и тонкий стан ее, чувствовал сильный трепет ее сердца". Любовью заполняется существовавшая ранее в душе Каиба пустота, и происходит это только тогда, когда он приобретает новый опыт жизни и освобождается от ложного понимания ее ценностей. Истинное блаженство и высшая мудрость жизни приобретены героем самостоятельно, без участия волшебницы-феи. Он обретает счастье в результате своего эмпирического опыта, последовав своей природной сути, отдавшись чувствам и последовав врожденному нравственному чувству. Каиб понял, что его назначение — творить добро, что недолговечна земная слава, беззаконно и эгоистично самовластие. Только после этого произошло преображение бездушного деспота в разумного и добродетельного правителя. При внимательном рассмотрении текста становится ясно, что история Каиба только внешне повторяет известный сюжет. Преображение героя происходит путем напряженной душевной работы. Приобретенный в странствии опыт и любовь изменяют его поведение и отношение к жизни. При этом у читателя не остается сомнения в том, что неизменной осталось существо его человеческой натуры. Правда жизни, извлеченная из ее глубин, является для Крылова важнейшим содержанием литературы. Поэтому-то высмеивается прямолинейный дидактизм "восточной повести", подвергнут критике построенный на правилах "подражания украшенной природе" мир "одописателей" и "изящный" вымысел идиллической поэзии. Показана наивность свойственных предромантизму мистических форм постижения идеальных сущностей бытия. Сатирическому изобличению подвергается поверхностный рационализм и умозрительная прогрессивность основанной на книжном знании власти. Ироническое соединение Крыловым противоположных по сути жизненных явлений приводит к отрицанию лежащего в основе просветительской "восточной повести" рационально одностороннего представления о закономерностях бытия. Не принимает он и другой крайности — отрицание масонским гностицизмом возможности свободного предпочтения человеком добра и правды. Следование устойчивой литературной традиции оказывается лишь внешним и приводит к "взрыву жанра изнутри". Конечно, Крылов "смеялся над наивной верой просветителей в идеального государя". Но он видел возможность приближения к идеалу, которое дается не "головными" изысками, а естественным участием нравственно здорового человека в практической жизни. Речь в повести Крылова идет о вещах, важных для автора, и поэтому рассказ о странствиях Каиба приобретает эмоционально-выразительную форму. При этом лирическое соединяется в повести с философским содержанием. Однако философия автора повести чужда книжной премудрости, она прямо восходит к народному, практическому знанию жизни. Использование приемов сказочного повествования, отнесение действия повести к неопределенному, давно прошедшему времени, условный восточный колорит - все придает образу главного персонажа мифологические черты. Он предельно конкретен и в то же время воплощает самое существенное-соединение личностной, духовной и общественной ипостасей. Ирония автора по поводу человеческих слабостей лишена саркастического негодования. Тому, что произошло в незапамятные времена, где-то в далеком восточном царстве, да еще при участии доброй волшебницы, можно лишь с удивлением улыбнуться. Но сказка - не только "ложь", но и "урок", она содержит образно-мифологизированное выражение природных сущностей, которые не подвластны времени, то знание, которое мы называем теперь субстанциональным. Так, положительное содержание повести без труда выявляется из текста, стилистически построенного целиком на иронии.

36- идейно – художественное своеобразие «шуто-трагедии» Крылова «Подщипа»(«Триумф»)

Всем ходом эволюции творчества Крылова 1780—1790-х гг., систематической дискредитацией высоких идеологических жанров панегирика и торжественной оды была подготовлена его драматическая шутка “Подщипа”, жанр которой Крылов обозначил как “шутотрагедия” и которая по времени своего создания (1800 г.) символически замыкает русскую драматургию и литературу XVIII в. По справедливому замечанию П. Н. Беркова, “Крылов нашел изумительно удачную форму — сочетание принципов народного театра, народных игрищ с формой классической трагедии” [4]. Таким образом, фарсовый комизм народного игрища, традиционно непочтительного по отношению к властям предержащим, оказался способом дискредитации политической проблематики и доктрины идеального монарха, неразрывно ассоциативной в национальном эстетическом сознании жанровой форме трагедии. Крылов задумал и написал свою пьесу в тот период жизни, когда он практически покинул столичную литературную арену и жил в имении опального князя С. Ф. Голицына в качестве учителя его детей. Таким образом, пьеса была “событием не столько литературным, сколько житейским” [5]. И это низведение словесности в быт предопределило поэтику шутотрагедии. Прежде всего, густой бытовой колорит заметен в пародийном плане шутотрагедии. Крылов тщательно соблюдает каноническую форму трагедии классицизма — александрийский стих, но в качестве фарсового приема речевого комизма пользуется типично комедийным приемом: имитацией дефекта речи (ср. макаронический язык галломанов в комедиях Сумарокова и Фонвизина) и иностранного акцента (ср. фонвизинского Вральмана в “Недоросле”) в речевых характеристиках князя Слюняя и немца Трумфа. Конфликт шутотрагедии представляет собой пародийное переосмысление конфликта трагедии Сумарокова “Хорев”. В числе персонажей обеих произведений присутствуют сверженный монарх и его победитель (Завлох и Кий в “Хореве”, царь Вакула и Трумф в “Подщипе”), но только Завлох всячески препятствует взаимной любви своей дочери Оснельды к Хореву, наследнику Кия, а царь Вакула изо всех сил пытается принудить свою дочь Подщипу к браку с Трумфом, чтобы спасти собственную жизнь и жизнь Слюняя. Если Оснельда готова расстаться со своей жизнью и любовью ради жизни и чести Хорева, то Подщипа готова пожертвовать жизнью Слюняя ради своей к нему любви: Слюняй Ну, вот тебе юбовь! (Громко). Пьеесная. Увы! За вейность эдаку мне быть без гоёвы: Застьеит он меня, отказ его твой взбесит. Подщипа. Пусть он тебя убьет, застрелит иль повесит, Но нежности к тебе не пременит моей. Слюняй (особо). Стобы ты тьеснюя и с незностью своей! (II,280). Как справедливо заметили исследователи театра Крылова, “техника трагического и техника фарсового конфликта в основе своей схожи — обе состоят в максимальном обострении и реализации в действии внутренних драматических противоречий. Но трагический конфликт необходимо связан с победой духа над плотью, а фарсовый — с победой плоти над духом. В шутотрагедии оба плана совмещены: чем выше парит дух, тем комичнее предает его плоть” [6]. Отсюда — типично бытовой, сатирический и фарсовый мотив еды, который сопровождает все действие шутотрагедии последовательными аналогиями духовных терзаний и страстей с процессами поглощения пищи и пищеварения: Чернавка. <...> Склонитесь, наконец, меня, княжна, послушать: Извольте вы хотя телячью ножку скушать. Подщипа Чернавка милая! петиту нет совсем; Ну, что за прибыль есть, коль я без вкусу ем? Сегодня поутру, и то совсем без смаку, Насилу съесть могла с сигом я кулебяку. Ах! в горести моей до пищи ль мне теперь! Ломает грусть меня, как агнца лютый зверь (II;248). Слюняй <...> Я так юбью тебя... ну пусце еденцу (II;248). Бедствия, причиненные царству Вакулы нашествием Трумфа, Чернавка описывает так: “Ах! сколько видела тогда я с нами бед! // У нас из-под носу сожрал он наш обед” (II;248); Совет приближенных царя Вакулы, решая вопрос о том, как противостоять войскам Трумфа, “Штоф роспил вейновой, разъел салакуш банку // Да присудил, о царь, о всем цыганку” (II;265); наконец, и избавление царства Вакулы от нашествия Трумфа тоже носит нелепо-шутейный физиологический характер: цыганка подсыпала солдатам Трумфа “пурганцу во щи”, войско занемогло животами и сложило оружие. Этот пародийный фарсовый комизм столкновения высокой жизни духа идеологизированного трагедийного мирообраза с низменными плотскими мотивами обретает свой формально-содержательный аналог в бурлескном стиле шутотрагедии. В чеканную, каноническую форму афористического александрийского стиха Крылов заключает самые грубые просторечные выражения, чередуя их через стих, то есть рифмуя стих низкого стиля со стихом высокого, или даже разрывая один стих по цезуре на полустишия высокого и низкого слога: Подщипа. Как вспомнить я могу без слез его все ласки. Щипки, пинки, рывки и самые потаски! <...> Друг без друга, увы! мы в жмурки не играли И вместе огурцы по огородам крали. А ныне, ах! за весь его любовный жар Готовится ему несносный столь удар! (II;249). <...>О царский сан! ты мне противней горькой редьки! Почто, увы! не дочь конюшего я Федьки! (II;251). Это тотальное бытовое снижение идеологического мирообраза совершенно дискредитирует жанровые константы русской классицистической трагедии, которая как бы застыла в своей жанровой форме со времен Сумарокова и к концу века превратилась в такой же литературный штамп, как традиционная торжественная ода под пером эпигонов Ломоносова. И пародия Крылова по отношению к жанру трагедии приобрела расширительный смысл: так же, как восточная повесть “Каиб” является универсальным сатирическим обзором стершихся, обветшавших, утративших реальную содержательность литературных условностей, шутотрагедия “Трумф” является “насмешкой не над высоким жанром, но над литературой как таковой” [7]. Разумеется, под словом “литература” здесь нужно понимать не русскую изящную словесность вообще, но только ту ее линию, которая к концу XVIII в. утратила свои опоры в идеальной реальности: панегирик, торжественная ода и трагедия — это практически весь высокий иерархический ряд русской литературы XVIII в., объединенный идеологическим пафосом этих жанров в их неразрывной ассоциативности идее просвещенного монарха и идеальной государственности. Трудно сказать, была ли у Крылова изначальная установка на создание политической памфлетной сатиры, когда он приступал к работе над “Подщипой”, хотя все исследователи, когда-либо обращавшиеся к шутотрагедии Крылова, говорят о том, что образ немчина Трумфа является политической карикатурой на Павла I, фанатически поклонявшегося прусским военным порядкам и императору Фридриху Вильгельму Прусскому. В любом случае, даже если у Крылова не было намерения написать политический памфлет, шутотрагедия “Подщипа” стала им хотя бы по той причине, что Крылов пародически воспользовался устойчивыми признаками жанра трагедии, политического в самой своей основе И высший уровень пародии — смысловой — наносит литературной условности традиционной трагедии окончательный сатирический удар. Независимо от того каким изображался властитель в трагедиях Сумарокова и драматургов его школы — идеальным монархом или тираном, сам жанр трагедии имел характер “панегирика индивидуальной добродетели”; движущей силой трагедии был “не пафос отрицания, ниспровержения, а пафос утверждения, положительные идеалы” [8]. В этом жанровом контексте и образ злодея-тирана был не более чем способом доказательства теоремы возможности идеального монарха от противного. К концу века идеальная реальность русской философской картины мира потерпела непоправимый ущерб. Великая французская революция принесла с собой крах просветительских иллюзий и ужасное доказательство обыкновенной человеческой смертности монарха казнью Людовика XVI в 1793 г. Авторитету русской самодержавной государственности был нанесен непоправимый удар сатирической публицистикой — бунтом слова накануне Пугачевского бунта, трехлетней гражданской войной, книгой Радищева, который был объявлен Екатериной бунтовщиком страшнее Пугачева, наконец, репрессиями последних лет царствования Екатерины II и несостоявшимися надеждами дворянства на “просвещенного”, воспитанного Н. И. Паниным не без участия Фонвизина императора Павла I. В результате в шутотрагедии Крылова “Подщипа” образ самодержца удваивается: он предстает в двух как бы традиционных фигурах: узурпатора (немец Трумф) и царя, несправедливо лишенного престола (царь Вакула). Один из них — Трумф, олицетворение военного режима Павла I — властитель послепетровской, якобы просвещенной формации, способен только “палькой на дворца сконяит феселиться” (II;253) и “фелеть на фсех стреляй из пушка” (II;254). Другой — представитель допетровской, якобы исконной национальной генерации властителей, патриархальный царь Вакула — способен только сокрушаться по поводу своего плачевного положения: “Ведь, слышь, сказать — так стыд, а утаить — так грех; // Я царь, и вы, вся знать, — мы курам стали в смех” (II;260). И если в классицистической трагедии деспоту, злодею или тирану-узурпатору противопоставлен или образ идеального монарха, или хотя бы понятие идеальной власти, мыслимое как реально существующее, то в “Подщипе”, равным этическим достоинством (недостойностью) двух вариаций на тему самодержавной власти, дискредитирован принцип самодержавия как таковой В своей последовательной ревизии высоких жанров, связанных с проблематикой власти, Крылов доходит до логического предела литературной пародии и литературной сатиры с уровня отрицания отдельного конкретного проявления порока, не отвергающего идею, он переходит к отрицанию идеи через се конкретные воплощения в отдельных порочных персонажах. В этом смысле универсальный отрицатель Крылов в том периоде своего творчества, который ограничен хронологическими рамками XVIII в, поистине может быть назван замыкающей фигурой русской литературы XVIII в. Именно в его сатире — от сатирической публицистики и ложного панегирика до восточной повести и шутотрагедии “Подщипа” русское Просвещение XVIII в. смеясь рассталось со своим прошлым: представлениями о возможности практического осуществления идеала просвещенного монарха в материальном бытии русской государственности. Тот идеологический комплекс, который представал великим в высоких жанрах начала века — панегирике, торжественной оде, трагедии — в крыловских пародиях предстал смешным, и на этом замкнулся полный цикл его развития, возможный в рамках одной историко-литературной эпохи. Позицию замыкающей русский историко-литературный процесс XVIII в. фигуры с Крыловым делит его старший современник А. Н. Радищев: с одной стороны, его творчество является кульминационным воплощением самого типа эстетического мышления XVIII в., а с другой — обращено в ближайшую литературную перспективу своими сентименталистскими основами, воплотившимися более на идеологическом и жанровом уровнях, нежели на уровне поэтики.

37- творчество Княжина. Республиканская трагедия «Вадим Новгородский»- вершина развития русского классицизма.





Дата публикования: 2015-01-15; Прочитано: 546 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.006 с)...