Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Натюрморт 5 страница



когда царь наконец дознался, кто это у него

при дворе так сумел обеспечить себя работой.

Сын во время полета погиб, упав

в море, как Фаэтон, тоже некогда пренебрегшими

наставленьем отца. Теперь на прибрежном камне

где-то в Сицилии, глядя перед собой,

сидит глубокий старик, способный перемещаться

по воздуху, если нельзя по морю и по суше.

Всю жизнь он что-нибудь строил, что-нибудь изобретал.

Всю жизнь от этих построек, от этих изобретений

приходилось бежать, как будто изобретенья

и постройки стремятся отделаться от чертежей,

по-детски стыдясь родителей. Видимо, это -- страх

повторимости. На песок набегают с журчаньем волны,

сзади синеют зубцы местных гор -- но он

еще в молодости изобрел пилу,

использовав внешнее сходство статики и движенья.

Старик нагибается и, привязав к лодыжке

длинную нитку, чтобы не заблудиться,

направляется, крякнув, в сторону царства мертвых.

Каппадокия

Сто сорок тысяч воинов Понтийского Митридата

-- лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты --

вступают в чужую страну по имени Каппадокия.

Армия растянулась. Всадники мрачновато

поглядывают по сторонам. Стыдясь своей нищеты,

пространство с каждым их шагом чувствует, как далекое

превращается в близкое. Особенно -- горы, чьи

вершины, устав в равной степени от багрянца

зари, лиловости сумерек, облачной толчеи,

приобретают -- от зоркости чужестранца --

в резкости, если не в четкости. Армия издалека

выглядит как извивающаяся река,

чей исток норовит не отставать от устья,

которое тоже все время оглядывается на исток.

И местность, по мере движения армии на восток,

отражаясь как в русле, из бурого захолустья

преображается временно в гордый бесстрастный задник

истории. Шарканье многих ног,

ругань, звяканье сбруи, поножей о клинок,

гомон, заросли копий. Внезапно дозорный всадник

замирает как вкопанный: действительность или блажь?

Вдали, поперек плато, заменив пейзаж,

стоят легионы Суллы. Сулла, забыв про Мария,

привел сюда легионы, чтоб объяснить, кому

принадлежит -- вопреки клейму

зимней луны -- Каппадокия. Остановившись, армия

выстраивается для сраженья. Каменное плато

в последний раз выглядит местом, где никогда никто

не умирал. Дым костра, взрывы смеха; пенье: "Лиса в капкане".

Царь Митридат, лежа на плоском камне,

видит во сне неизбежное: голое тело, грудь,

лядвие, смуглые бедра, колечки ворса.

То же самое видит все остальное войско

плюс легионы Суллы. Что есть отнюдь

не отсутствие выбора, но эффект полнолунья. В Азии

пространство, как правило, прячется от себя

и от упреков в однообразии

в завоевателя, в головы, серебря

то доспехи, то бороду. Залитое луной,

войско уже не река, гордящаяся длиной,

но обширное озеро, чья глубина есть именно

то, что нужно пространству, живущему взаперти,

ибо пропорциональна пройденному пути.

Вот отчего то парфяне, то, реже, римляне,

то и те и другие забредают порой сюда,

в Каппадокию. Армии суть вода,

без которой ни это плато, ни, допустим, горы

не знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в три

четверти. Два спящих озера с плавающим внутри

телом блестят в темноте как победа флоры

над фауной, чтоб наутро слиться

в ложбине в общее зеркало, где уместится вся

Каппадокия -- небо, земля, овца,

юркие ящерицы -- но где лица

пропадают из виду. Только, поди, орлу,

парящему в темноте, привыкшей к его крылу,

ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьем

птицы -- поскольку птица, в отличие от царя,

от человека вообще, повторима -- орел, паря

в настоящем, невольно парит в грядущем

и, естественно, в прошлом, в истории: в допоздна

затянувшемся действии. Ибо она, конечно,

суть трение временного о нечто

постоянное. Спички о серу, сна

о действительность, войска о местность. В Азии

быстро светает. Что-то щебечет. Дрожь

пробегает по телу, когда встаешь,

заражая зябкостью долговязые,

упрямо жмущиеся к земле

тени. В молочной рассветной мгле

слышатся ржание, кашель, обрывки фраз.

И увиденное полумиллионом глаз

солнце приводит в движенье копья, мослы, квадриги,

всадников, лучников, ратников. И войска

идут друг на друга, как за строкой строка

захлопывающейся посередине книги

либо -- точней! -- как два зеркала, как два щита, как два

лица, два слагаемых, вместо суммы

порождающих разность и вычитанье Суллы

из Каппадокии. Чья трава,

себя не видавшая отродясь,

больше всех выигрывает от звона,

лязга, грохота, воплей и проч., глядясь

в осколки разбитого вдребезги легиона

и упавших понтийцев. Размахивая мечом,

царь Митридат, не думая ни о чем,

едет верхом среди хаоса, копий, гама.

Битва выглядит издали как слитное "О-го-го",

верней, как от зрелища своего

двойника взбесившаяся амальгама.

И с каждым падающим в строю

местность, подобно тупящемуся острию,

теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке и

на юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт,

это уносят с собою павшие на тот свет

черты завоеванной Каппадокии.

Надпись на книге

Когда ветер стихает и листья пастушьей сумки

еще шуршат по инерции или благодаря

безмятежности -- этому свойству зелени --

и глаз задерживается на рисунке

обоев, на цифре календаря,

на облигации, траченной колизеями

ноликов, ты -- если ты был прижит

под вопли вихря враждебного, яблочка, ругань кормчего --

различишь в тишине, как перо шуршит,

помогая зеленой траве произнести "всё кончено".

<1993>

Наряду с отоплением в каждом доме

существует система отсутствия. Спрятанные в стене

ее беззвучные батареи

наводняют жилье неразбавленной пустотой

круглый год, независимо от погоды,

работая, видимо, от сети

на сырье, поставляемом смертью, арестом или

просто ревностью. Эта температура

поднимается к вечеру. Один оборот ключа,

и вы оказываетесь там, где нету

никого: как тысячу лет назад

или несколько раньше: в эпоху оледененья,

до эволюции. Узурпированное пространство

никогда не отказывается от своей

необитаемости, напоминая

сильно зарвавшейся обезьяне

об исконном, доледниковом праве

пустоты на жилплощадь. Отсутствие есть всего лишь

домашний адрес небытия,

предпочитающего в итоге,

под занавес, будучи буржуа,

валунам или бурому мху обои.

Чем подробней их джунгли, тем несчастнее обезьяна.

<1993>

Не слишком известный пейзаж, улучшенный наводнением.

Видны только кроны деревьев, шпили и купола.

Хочется что-то сказать, захлебываясь, с волнением,

но из множества слов уцелело одно "была".

Так отражаются к старости в зеркале бровь и лысина,

но никакого лица, не говоря -- муде.

Повсюду сплошное размытое устно-письменно,

сверху -- рваное облако и ты стоишь в воде.

Скорей всего, место действия -- где-то в сырой Голландии,

еще до внедренья плотины, кружев, имен де Фриз

или ван Дайк. Либо -- в Азии, в тропиках, где заладили

дожди, разрыхляя почву; но ты не рис.

Ясно, что долго накапливалось -- в день или в год по капле, чьи

пресные качества грезят о новых соленых га.

И впору поднять перископом ребенка на плечи,

чтоб разглядеть, как дымят вдали корабли врага.

Приглашение к путешествию

Сначала разбей стекло с помощью кирпича.

Из кухни пройдешь в столовую (помни: там две ступеньки).

Смахни с рояля Бетховена и Петра Ильича,

отвинти третью ножку и обнаружишь деньги.

Не сворачивай в спальню, не потроши комод,

не то начнешь онанировать. В спальне и в гардеробе

пахнет духами; но, кроме тряпок от

Диора, нет ничего, что бы толкнуть в Европе.

Спустя два часа, когда объявляют рейс,

не дергайся; потянись и подави зевоту.

В любой толпе пассажиров, как правило, есть еврей

с пейсами и с детьми: примкни к его хороводу.

Наутро, когда Зизи распахивает жалюзи,

сообщая, что Лувр закрыт, вцепись в ее мокрый волос,

ткни глупой мордой в подушку и, прорычав "Грызи",

сделай с ней то, от чего у певицы садится голос.

<1993>

Провинциальное

По колено в репейнике и в лопухах,

по галош в двухполоске, бегущей попасть под поезд,

разъезд минующий впопыхах;

в сонной жене, как инвалид, по пояс.

И куда ни посмотришь, всюду сады, зады.

И не избы стоят, а когда-то бревна

порешили лечь вместе, раз от одной беды

все равно не уйдешь, да и на семь ровно

ничего не делится, окромя

дней недели, месяца, года, века.

Чем стоять стоймя, лучше лечь плашмя

и впускать в себя вечером человека.

<1993>

Томасу Транстрёмеру

Вот я и снова под этим бесцветным небом,

заваленным перистым, рыхлым, единым хлебом

души. Немного накрапывает. Мышь-полевка

приветствует меня свистом. Прошло полвека.

Барвинок и валун, заросший густой щетиной

мха, не сдвинулись с места. И пахнет тиной

блеклый, в простую полоску, отрез Гомеров,

которому некуда деться из-за своих размеров.

Первым это заметили, скорее всего, деревья,

чья неподвижность тоже следствие недоверья

к птицам с их мельтешеньем и отражает строгость

взгляда на многорукость -- если не одноногость.

В здешнем бесстрастном, ровном, потустороннем свете

разница между рыбой, идущей в сети,

и мокнущей под дождем статуей алконавта

заметна только привыкшим к идее деленья на два.

И более двоеточье, чем частное от деленья

голоса на бессрочье, исчадье оледененья,

я припадаю к родной, ржавой, гранитной массе

серой каплей зрачка, вернувшейся восвояси.

<1993>

Цветы

Цветы с их с ума сводящим принципом очертаний,

придающие воздуху за стеклом помятый

вид, с воспаленным "А", выглядящим то гортанней,

то шепелявей, то просто выкрашенным помадой,

-- цветы, что хватают вас за душу то жадно и откровенно,

то как блёклые губы, шепчущие "наверно".

Чем ближе тело к земле, тем ему интересней,

как сделаны эти вещи, где из потусторонней

ткани они осторожно выкроены без лезвий

-- чем бестелесней, тем, видно, одушевленней,

как вариант лица, свободного от гримасы

искренности, или звезды, отделавшейся от массы.

Они стоят перед нами выходцами оттуда,

где нет ничего, опричь возможности воплотиться

безразлично во что -- в каплю на дне сосуда,

в спички, в сигнал радиста, в клочок батиста,

в цветы; еще поглощенные памятью о "сезаме",

смотрят они на нас невидящими глазами.

Цветы! Наконец вы дома. В вашем лишенном фальши

будущем, в пресном стекле пузатых

ваз, где в пору краснеть, потому что дальше

только распад молекул, по кличке запах,

или -- белеть, шепча "пестик, тычинка, стебель",

сводя с ума штукатурку, опережая мебель.

<1993>

В следующий век

Постепенно действительность превращается в недействительность.

Ты прочтешь эти буквы, оставшиеся от пера,

и еще упрекнешь, как муравья -- кора

за его медлительность.

Помни, что люди съезжают с квартиры только когда возник

повод: квартплата подпрыгнула, подпали под сокращение;

просто будущему требуется помещение

без них.

С другой стороны, взять созвездия. Как выразился бы судья,

поскольку для них скорость света -- бедствие,

присутствие их суть отсутствие, и бытие -- лишь следствие

небытия.

Так, с годами, улики становятся важней преступленья, дни --

интересней, чем жизнь; так знаками препинания

заменяется голос. Хотя от тебя не дождешься ни

телескопа, ни воспоминания.

Мы жили в городе цвета окаменевшей водки.

Электричество поступало издалека, с болот,

и квартира казалась по вечерам

перепачканной торфом и искусанной комарами.

Одежда была неуклюжей, что выдавало

близость Арктики. В том конце коридора

дребезжал телефон, с трудом оживая после

недавно кончившейся войны.

Три рубля украшали летчики и шахтеры.

Я не знал, что когда-нибудь этого больше уже не будет.

Эмалированные кастрюли кухни

внушали уверенность в завтрашнем дне, упрямо

превращаясь во сне в головные уборы либо

в торжество Циолковского. Автомобили тоже

катились в сторону будущего и были

черными, серыми, а иногда (такси)

даже светло-коричневыми. Странно и неприятно

думать, что даже железо не знает своей судьбы

и что жизнь была прожита ради апофеоза

фирмы Кодак, поверившей в отпечатки

и выбрасывающей негативы.

Райские птицы поют, не нуждаясь в упругой ветке.

Август

Маленькие города, где вам не скажут правду.

Да и зачем вам она, ведь всё равно -- вчера.

Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту,

известному только поезду. Где-то гудит пчела.

Сделав себе карьеру из перепутья, витязь

сам теперь светофор; плюс, впереди -- река,

и разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,

и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.

Запертые в жару, ставни увиты сплетнею

или просто плющом, чтоб не попасть впросак.

Загорелый подросток, выбежавший в переднюю,

у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.

Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит

в форму вокзальной площади, со статуей и т. п.,

где взгляд, в котором читается "Будь ты проклят",

прямо пропорционален отсутствующей толпе.

<январь 1996 г.>

Ere perennius

Приключилась на твердую вещь напасть:

будто лишних дней циферблата пасть

отрыгнула назад, до бровей сыта

крупным будущим чтобы считать до ста.

И вокруг твердой вещи чужие ей

встали кодлом, базаря "Ржавей живей"

и "Даешь песок, чтобы в гроб хромать,

если ты из кости или камня, мать".

Отвечала вещь, на слова скупа:

"Не замай меня, лишних дней толпа!

Гнуть свинцовый дрын или кровли жесть --

не рукой под черную юбку лезть.

А тот камень-кость, гвоздь моей красы --

он скучает по вам с мезозоя, псы:

от него в веках борозда длинней,

чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней".

Л. С.

Осень -- хорошее время, если вы не ботаник,

если ботвинник паркета ищет ничью ботинок:

у тротуара явно ее оттенок,

а дальше -- деревья как руки, оставшиеся от денег.

В небе без птиц легко угадать победу

собственных слов типа "прости", "не буду",

точно считавшееся чувством вины и модой

на темно-серое стало в конце погодой.

Все станет лучше, когда мелкий дождь зарядит,

потому что больше уже ничего не будет,

и еще позавидуют многие, сил избытком

пьяные, воспоминаньям и бывшим душевным пыткам.

Остановись, мгновенье, когда замирает рыба

в озерах, когда достает природа из гардероба

со вздохом мятую вещь и обводит оком

место, побитое молью, со штопкой окон.

Клоуны разрушают цирк. Слоны убежали в Индию,

тигры торгуют на улице полосами и обручами,

под прохудившимся куполом, точно в шкафу, с трапеции

свешивается, извиваясь, фрак

разочарованного иллюзиониста,

и лошадки, скинув попоны, позируют для портрета

двигателя. На арене,

утопая в опилках, клоуны что есть мочи

размахивают кувалдами и разрушают цирк.

Публики либо нет, либо не аплодирует.

Только вышколенная болонка

тявкает непрерывно, чувствуя, что приближается

к сахару: что вот-вот получится

одна тысяча девятьсот девяносто пять.

Воспоминание

Je n'ai pas oublie, voisin de la ville

Notre blanche maison, petite mais tranquille.

Сharles Baudelaire

Дом был прыжком геометрии в глухонемую зелень

парка, чьи праздные статуи, как бросившие ключи

жильцы, слонялись в аллеях, оставшихся от извилин;

когда загорались окна, было неясно -- чьи.

Видимо, шум листвы, суммируя варианты

зависимости от судьбы (обычно -- по вечерам),

пользовалcя каракулями, и, с точки зренья лампы,

этого было достаточно, чтоб раскалить вольфрам.

Но шторы были опущены. Крупнозернистый гравий,

похрустывая осторожно, свидетельствовал не о

присутствии постороннего, но торжестве махровой

безадресности, окрестностям доставшейся от него.

И за полночь облака, воспитаны высшей школой

расплывчатости или просто задранности голов,

отечески прикрывали рыхлой периной голый

космос от одичавшей суммы прямых углов.

MCMXCIV

Глупое время: и нечего, и не у кого украсть.

Легионеры с пустыми руками возвращаются из походов.

Сивиллы путают прошлое с будущим, как деревья.

И актеры, которым больше не аплодируют,

забывают великие реплики. Впрочем, забвенье -- мать

классики. Когда-нибудь эти годы

будут восприниматься как мраморная плита

с сетью прожилок -- водопровод, маршруты

сборщика податей, душные катакомбы,

чья-то нитка, ведущая в лабиринт, и т. д. и т. п. -- с пучком

дрока, торчащим из трещины посередине.

А это было эпохой скуки и нищеты,

когда нечего было украсть, тем паче

купить, ни тем более преподнести в подарок.

Цезарь был ни при чем, страдая сильнее прочих

от отсутствия роскоши. Нельзя упрекнуть и звёзды,

ибо низкая облачность снимает с планет ответственность

перед обжитой местностью: отсутствие не влияет

на присутствие. Мраморная плита

начинается именно с этого, поскольку односторонность --

враг перспективы. Возможно, просто

у вещей быстрее, чем у людей,

пропало желание размножаться.

Робинзонада

Новое небо за тридевятью земель.

Младенцы визжат, чтоб привлечь вниманье

аиста. Старики прячут голову под крыло,

как страусы, упираясь при этом клювом

не в перья, но в собственные подмышки.

Можно ослепнуть от избытка ультрамарина,

незнакомого с парусом. Увертливые пиро'ги

подобны сильно обглоданной -- стесанной до икры! --

рыбе. Гребцы торчат из них, выдавая

тайну движения. Жертва кораблекрушенья,

за двадцать лет я достаточно обжил этот

остров (возможно, впрочем, что -- континент),

и губы сами шевелятся, как при чтеньи, произнося

"тропическая растительность, тропическая растительность".

Скорей всего, это -- бриз; во второй половине дня

особенно. То есть, когда уже

остекленевший взор больше не отличает

оттиска собственной пятки в песке от пятки

Пятницы. Это и есть начало

письменности. Или -- ее конец.

Особенно с точки зрения вечернего океана.

После нас, разумеется, не потоп,

но и не засуха. Скорей всего, климат в царстве

справедливости будет носить характер

умеренного, с четырьмя временами года,

чтоб холерик, сангвиник, флегматик и меланхолик

правили поочередно: на протяженьи трех

месяцев каждый. С точки зрения энциклопедии,

это -- немало. Хотя, бесспорно,

переменная облачность, капризы температуры

могут смутить реформатора. Но бог торговли

только радуется спросу на шерстяные

вещи, английские зонтики, драповое пальто.

Его злейшие недруги -- штопаные носки

и перелицованные жакеты. Казалось бы, дождь в окне

поощряет именно этот подход к пейзажу

и к материи в целом: как более экономный.

Вот почему в конституции отсутствует слово "дождь".

В ней вообще ни разу не говорится

ни о барометре, ни о тех, кто, сгорбясь

за полночь на табуретке, с клубком вигони,

как обнаженный Алкивиад,

коротают часы, листая страницы журнала мод

в предбаннике Золотого Века.

Лучше стареть в деревне. Даже живя отдельной

жизнью, там различишь нательный

крестик в драной березке, в стебле пастушьей сумки,

в том, что порхает всего лишь сутки.

(Отрывок из

«Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне.»)

Посвящается Джироламо Марчелло

Однажды я тоже зимою приплыл сюда

из Египта, считая, что буду встречен

на запруженной набережной женой в меховом манто

и в шляпке с вуалью. Однако встречать меня

пришла не она, а две старенькие болонки

с золотыми зубами. Хозяин-американец

объяснял мне потом, что если его ограбят,

болонки позволят ему свести

на первое время концы с концами.

Я поддакивал и смеялся.

Набережная выглядела бесконечной

и безлюдной. Зимний, потусторонний

свет превращал дворцы в фарфоровую посуду

и население -- в тех, кто к ней

не решается прикоснуться.

Ни о какой вуали, ни о каком манто

речи не было. Единственною прозрачной

вещью был воздух и розовая, кружевная

занавеска в гостинице "Мелеагр и Аталанта",

где уже тогда, одиннадцать лет назад,

я мог, казалось бы, догадаться,

что будущее, увы, уже

настало. Когда человек один,

он в будущем, ибо оно способно

обойтись, в свою очередь, без сверхзвуковых вещей,

обтекаемой формы, свергнутого тирана,

рухнувшей статуи. Когда человек несчастен,

он в будущем.

Теперь я не становлюсь

больше в гостиничном номере на четвереньки,

имитируя мебель и защищаясь от

собственных максим. Теперь умереть от горя,

боюсь, означало бы умереть

с опозданьем; а опаздывающих не любят

именно в будущем.

Набережная кишит

подростками, болтающими по-арабски.

Вуаль разрослась в паутину слухов,

перешедших впоследствии в сеть морщин,

и болонок давно поглотил их собачий Аушвиц.

Не видать и хозяина. Похоже, что уцелели

только я и вода: поскольку и у нее

нет прошлого.

Посвящается Чехову

Закат, покидая веранду, задерживается на самоваре.

Но чай остыл или выпит; в блюдце с вареньем -- муха.

И тяжелый шиньон очень к лицу Варваре

Андреевне, в профиль -- особенно. Крахмальная блузка глухо

застегнута у подбородка. В кресле, с погасшей трубкой,

Вяльцев шуршит газетой с речью Недоброво.

У Варвары Андреевны под шелестящей юбкой

ни-че-го.

Рояль чернеет в гостиной, прислушиваясь к овации

жестких листьев боярышника. Взятые наугад

аккорды студента Максимова будят в саду цикад,

и утки в прозрачном небе, в предчувствии авиации,

плывут в направленьи Германии. Лампа не зажжена,

и Дуня тайком в кабинете читает письмо от Никки.

Дурнушка, но как сложена! и так не похожа на

книги.

Поэтому Эрлих морщится, когда Карташев зовет

сразиться в картишки с ним, доктором и Пригожиным.

Легче прихлопнуть муху, чем отмахнуться от

мыслей о голой племяннице, спасающейся на кожаном

диване от комаров и от жары вообще.

Пригожин сдает, как ест, всем животом на столике.

Спросить, что ли, доктора о небольшом прыще?

Но стоит ли?

Душные летние сумерки, близорукое время дня,

пора, когда всякое целое теряет одну десятую.

"Вас в коломянковой паре можно принять за статую

в дальнем конце аллеи, Петр Ильич". "Меня?" --

смущается деланно Эрлих, протирая платком пенсне.

Но правда: близкое в сумерках сходится в чем-то с далью,

и Эрлих пытается вспомнить, сколько раз он имел Наталью

Федоровну во сне.

Но любит ли Вяльцева доктора? Деревья со всех сторон

липнут к распахнутым окнам усадьбы, как девки к парню.

У них и следует спрашивать, у ихних ворон и крон,

у вяза, проникшего в частности к Варваре Андреевне в спальню;

он единственный видит хозяйку в одних чулках.

Снаружи Дуня зовет купаться в вечернем озере.

Вскочить, опрокинув столик! Но трудно, когда в руках

все козыри.

И хор цикад нарастает по мере того, как число

звезд в саду увеличивается, и кажется ихним голосом.

Что -- если в самом деле? "Куда меня занесло?" --

думает Эрлих, возясь в дощатом сортире с поясом.

До станции -- тридцать верст; где-то петух поет.

Студент, расстегнув тужурку, упрекает министров в косности.

В провинции тоже никто никому не дает.

Как в космосе.

Ritratto di donna

Не первой свежести -- как и цветы в ее

руках. В цветах -- такое же вранье

и та же жажда будущего. Карий

глаз смотрит в будущее, где

ни ваз, ни разговоров о воде.

Один гербарий.

Отсюда -- складчатость. Сначала -- рта,

потом -- бордовая, с искрой, тафта,

как занавес, готовый взвиться

и обнаружить механизм ходьбы

в заросшем тупике судьбы;

смутить провидца.

Нога в чулке из мокрого стекла

блестит, как будто вплавь пересекла

Босфор и требует себе асфальта

Европы или же, наоборот, --

просторов Азии, пустынь, щедрот

песков, базальта.

Камея в низком декольте. Под ней,

камеей, -- кружево и сумма дней,

не тронутая их светилом,

не знающая, что такое -- кость,

несобираемая в горсть;

простор белилам.

Что за спиной у ней, опричь ковра

с кинжалами? Ее вчера.

Десятилетья. Мысли о Петрове,

о Сидорове, не говоря

об Иванове, возмущавших зря

пять литров крови.

Что перед ней сейчас? Зима. Стамбул.

Ухмылки консула. Настырный гул

базара в полдень. Минареты класса

земля-земля или земля-чалма

(иначе -- облако). Зурна, сурьма.

Другая раса.

Плюс эта шляпа типа лопуха

в провинции и цвета мха.

Болтун с палитрой. Кресло. Англичане

такие делали перед войной.

Амур на столике: всего с одной

стрелой в колчане.

Накрашенным закрытым ртом

лицо кричит, что для него "потом"

важнее, чем "теперь", тем паче --

"тогда"! Что полотно -- стезя

попасть туда, куда нельзя

попасть иначе.

Так боги делали, вселяясь то

в растение, то в камень: до

возникновенья человека. Это

инерция метаморфоз

сиеной и краплаком роз

глядит с портрета,

а не сама она. Она сама

состарится, сойдет с ума,

умрет от дряхлости, под колесом, от пули.

Но там, где не нужны тела,

она останется какой была

тогда в Стамбуле.

<1993>

Моллюск

Земная поверхность есть

признак того, что жить

в космосе разрешено,

поскольку здесь можно сесть,

встать, пройтись, потушить





Дата публикования: 2014-11-28; Прочитано: 167 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.068 с)...