Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Натюрморт 1 страница



Verrà la morte e avrà tuoi occhi. C. Pavese1 I Вещи и люди нас окружают. И те, и эти терзают глаз. Лучше жить в темноте. Я сижу на скамье в парке, глядя вослед проходящей семье. Мне опротивел свет. Это январь. Зима. Согласно календарю. Когда опротивеет тьма, тогда я заговорю. II Пора. Я готов начать. Не важно, с чего. Открыть рот. Я могу молчать. Но лучше мне говорить. О чем? О днях, о ночах. Или же -- ничего. Или же о вещах. О вещах, а не о людях. Они умрут. Все. Я тоже умру. Это бесплодный труд. Как писать2 на ветру. III Кровь моя холодна. Холод ее лютей реки, промерзшей до дна. Я не люблю людей. Внешность их не по мне. Лицами их привит к жизни какой-то не- покидаемый вид. Что-то в их лицах есть, что противно уму. Что выражает лесть неизвестно кому. IV Вещи приятней. В них нет ни зла, ни добра внешне. А если вник в них -- и внутри нутра. Внутри у предметов -- пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук. Пыль. И включенный свет только пыль озарит. Даже если предмет герметично закрыт. V Старый буфет извне так же, как изнутри, напоминает мне Нотр-Дам де Пари. В недрах буфета тьма. Швабра, епитрахиль пыль не сотрут. Сама вещь, как правило, пыль не тщится перебороть, не напрягает бровь. Ибо пыль -- это плоть времени; плоть и кровь. VI Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня, поднося, хоть дышу, зеркало мне ко рту, -- как я переношу небытие на свету. Я неподвижен. Два бедра холодны, как лед. Венозная синева мрамором отдает. VII Преподнося сюрприз суммой своих углов, вещь выпадает из миропорядка слов. Вещь не стоит. И не движется. Это -- бред. Вещь есть пространство, вне коего вещи нет. Вещь можно грохнуть, сжечь, распотрошить, сломать. Бросить. При этом вещь не крикнет: "Ебена мать!" VIII Дерево. Тень. Земля под деревом для корней. Корявые вензеля. Глина. Гряда камней. Корни. Их переплет. Камень, чей личный груз освобождает от данной системы уз. Он неподвижен. Ни сдвинуть, ни унести. Тень. Человек в тени, словно рыба в сети. IX Вещь. Коричневый цвет вещи. Чей контур стерт. Сумерки. Больше нет ничего. Натюрморт. Смерть придет и найдет тело, чья гладь визит смерти, точно приход женщины, отразит. Это абсурд, вранье: череп, скелет, коса. "Смерть придет, у нее будут твои глаза". X Мать говорит Христу: -- Ты мой сын или мой Бог? Ты прибит к кресту. Как я пойду домой? Как ступлю на порог, не поняв, не решив: ты мой сын или Бог? То есть мертв или жив? Он говорит в ответ: -- Мертвый или живой, разницы, жено, нет. Сын или Бог, я твой. 1971 1 Придет смерть, и у нее будут твои глаза (ит.). Ч. Павезе. (прим. вСИБ) 2 Неоднозначность "пи'сать" -- "писа'ть"; в переводе в SP -- "write"("писа'ть"). -- С. В.

"Рембрандт. Офорты"

I "Он был настолько дерзок, что стремился познать себя..." Не больше и не меньше, как самого себя. Для достиженья этой недостижимой цели он сначала вооружился зеркалом, но после, сообразив, что главная задача не столько в том, чтоб видеть, сколько в том, чтоб рассказать о виденном голландцам, он взялся за офортную иглу и принялся рассказывать. О чем же он нам поведал? Что он увидал? Он обнаружил в зеркале лицо, которое само в известном смысле есть зеркало. Любое выраженье лица --лишь отражение того, что происходит с человеком в жизни. А происходит разное: сомненья, растерянность, надежды, гневный смех -- как странно видеть, что одни и те же черты способны выразить весьма различные по сути ощущенья. Еще страннее, что в конце концов на смену гневу, горечи, надеждам и удивлению приходит маска спокойствия --такое ощущенье, как будто зеркало от всех своих обязанностей хочет отказаться и стать простым стеклом, и пропускать и свет и мрак без всяческих препятствий. Таким он увидал свое лицо. И заключил, что человек способен переносить любой удар судьбы, что горе или радость в равной мере ему к лицу: как пышные одежды царя. И как лохмотья нищеты. Он все примерил и нашел, что все, что он примерил, оказалось впору. II И вот тогда он посмотрел вокруг. Рассматривать других имеешь право лишь хорошенько рассмотрев себя. И чередою перед ним пошли аптекари, солдаты, крысоловы, ростовщики, писатели, купцы -- Голландия смотрела на него как в зеркало. И зеркало сумело правдиво --и на многие века -- запечатлеть Голландию и то, что одна и та же вещь объединяет все эти -- старые и молодые -- лица; и имя этой общей вещи --свет. Не лица разнятся, но свет различен: Одни, подобно лампам, изнутри освещены. Другие же -- подобны всему тому, что освещают лампы. И в этом --суть различия. Но тот, кто создал этот свет, одновременно (и не без оснований) создал тень. А тень не просто состоянье света, но нечто равнозначное и даже порой превосходящее его. Любое выражение лица -- растерянность, надежда, глупость, ярость и даже упомянутая маска спокойствия --не есть заслуга жизни иль самых мускулов лица, но лишь заслуга освещенья. Только эти две вещи --тень и свет -- нас превращают в людей. Неправда? Что ж, поставьте опыт: задуйте свечи, опустите шторы. Чего во мраке стоят ваши лица? III Но люди думают иначе. Люди считают, что они о чем-то спорят, поступки совершают, любят, лгут, пророчествуют даже. Между тем, они всего лишь пользуются светом и часто злоупотребляют им, как всякой вещью, что досталась даром. Одни порою застят свет другим. Другие заслоняются от света. А третьи норовят затмить весь мир своей персоной --всякое бывает. А для иных он сам внезапно гаснет. IV И вот когда он гаснет для того, кого мы любим, а для нас не гаснет когда ты можешь видеть только лишь тех, на кого ты и смотреть не хочешь (и в том числе, на самого себя), тогда ты обращаешь взор к тому, что прежде было только задним планом твоих портретов и картин -- к земле... Трагедия окончена. Актер уходит прочь. Но сцена --остается и начинает жить своею жизнью. Что ж, в виде благодарности судьбе изобрази со всею страстью сцену. Ты произнес свой монолог. Она переживет твои слова, твой голос и гром аплодисментов, и молчанье, столь сильно осязаемое после аплодисментов. А потом --тебя, всЈ это пережившего. V Ну, что ж, ты это знал и раньше. Это -- тоже дорожка в темноту. Но так ли надо страшиться мрака? Потому что мрак всего лишь форма сохраненья света от лишних трат, всего лишь форма сна, подобье передышки. А художник -- художник должен видеть и во мраке. Что ж, он и видит. Часть лица. Клочок какой-то ткани. Краешек телеги. Затылок чей-то. Дерево. Кувшин. Все это как бы сновиденья света, уснувшего на время крепким сном. Но рано или поздно он проснется. <1971>

Год

Виктору Голышеву Птица уже не влетает в форточку. Девица, как зверь, защищает кофточку. Подскользнувшись о вишневую косточку, я не падаю: сила трения возрастает с паденьем скорости. Сердце скачет, как белка, в хворосте ребер. И горло поет о возрасте. Это -- уже старение. Старение! Здравствуй, мое старение! Крови медленное струение. Некогда стройное ног строение мучает зрение. Я заранее область своих ощущений пятую, обувь скидая, спасаю ватою. Всякий, кто мимо идет с лопатою, ныне объект внимания. Правильно! Тело в страстях раскаялось. Зря оно пело, рыдало, скалилось. В полости рта не уступит кариес Греции древней, по меньшей мере. Смрадно дыша и треща суставами, пачкаю зеркало. Речь о саване еще не идет. Но уже те самые, кто тебя вынесет, входят в двери. Здравствуй, младое и незнакомое племя! Жужжащее, как насекомое, время нашло, наконец, искомое лакомство в твердом моем затылке. В мыслях разброд и разгром на темени. Точно царица -- Ивана в тереме, чую дыхание смертной темени фибрами всеми и жмусь к подстилке. Боязно! То-то и есть, что боязно. Даже когда все колеса поезда прокатятся с грохотом ниже пояса, не замирает полет фантазии. Точно рассеянный взор отличника, не отличая очки от лифчика, боль близорука, и смерть расплывчата, как очертанья Азии. Все, что и мог потерять, утрачено начисто. Но и достиг я начерно все, чего было достичь назначено. Даже кукушки в ночи звучание трогает мало -- пусть жизнь оболгана или оправдана им надолго, но старение есть отрастанье органа слуха, рассчитанного на молчание. Старение! В теле все больше смертного. То есть, не нужного жизни. С медного лба исчезает сияние местного света. И черный прожектор в полдень мне заливает глазные впадины. Силы из мышц у меня украдены. Но не ищу себе перекладины: совестно браться за труд Господень. Впрочем, дело, должно быть, в трусости. В страхе. В технической акта трудности. Это -- влиянье грядущей трупности: всякий распад начинается с воли, минимум коей -- основа статистики. Так я учил, сидя в школьном садике. Ой, отойдите, друзья-касатики! Дайте выйти во чисто поле! Я был как все. То есть жил похожею жизнью. С цветами входил в прихожую. Пил. Валял дурака под кожею. Брал, что давали. Душа не зарилась на не свое. Обладал опорою, строил рычаг. И пространству впору я звук извлекал, дуя в дудку полую. Что бы такое сказать под занавес?! Слушай, дружина, враги и братие! Все, что творил я, творил не ради я славы в эпоху кино и радио, но ради речи родной, словесности. За каковое реченье-жречество (сказано ж доктору: сам пусть лечится) чаши лишившись в пиру Отечества, нынче стою в незнакомой местности. Ветрено. Сыро, темно. И ветрено. Полночь швыряет листву и ветви на кровлю. Можно сказать уверенно: здесь и скончаю я дни, теряя волосы, зубы, глаголы, суффиксы, черпая кепкой, что шлемом суздальским, из океана волну, чтоб сузился, хрупая рыбу, пускай сырая. Старение! Возраст успеха. Знания правды. Изнанки ее. Изгнания. Боли. Ни против нее, ни за нее я ничего не имею. Коли ж переборщат -- возоплю: нелепица сдерживать чувства. Покамест -- терпится. Ежели что-то во мне и теплится, это не разум, а кровь всего лишь. Данная песня -- не вопль отчаянья. Это -- следствие одичания. Это -- точней -- первый крик молчания, царствие чье представляю суммою звуков, исторгнутых прежде мокрою, затвердевшей ныне в мертвую как бы натуру, гортанью твердою. Это и к лучшему. Так я думаю. Вот оно -- то, о чем я глаголаю: о превращении тела в голую вещь! Ни горе' не гляжу, ни долу я, но в пустоту -- чем ее не высветли. Это и к лучшему. Чувство ужаса вещи не свойственно. Так что лужица подле вещи не обнаружится, даже если вещица при смерти. Точно Тезей из пещеры Миноса, выйдя на воздух и шкуру вынеся, не горизонт вижу я -- знак минуса к прожитой жизни. Острей, чем меч его, лезвие это, и им отрезана лучшая часть. Так вино от трезвого прочь убирают, и соль -- от пресного. Хочется плакать. Но плакать нечего. Бей в барабан о своем доверии к ножницам, в коих судьба материи скрыта. Только размер потери и делает смертного равным Богу. (Это суждение стоит галочки даже в виду обнаженной парочки.) Бей в барабан, пока держишь палочки, с тенью своей маршируя в ногу! 18 декабря 1972 --------

Лагуна

I Три старухи с вязаньем в глубоких креслах толкуют в холле о муках крестных; пансион "Аккадемиа" вместе со всей Вселенной плывет к Рождеству под рокот телевизора; сунув гроссбух под локоть, клерк поворачивает колесо. II И восходит в свой номер на борт по трапу постоялец, несущий в кармане граппу, совершенный никто, человек в плаще, потерявший память, отчизну, сына; по горбу его плачет в лесах осина, если кто-то плачет о нем вообще. III Венецийских церквей, как сервизов чайных, слышен звон в коробке из-под случайных жизней. Бронзовый осьминог люстры в трельяже, заросшем ряской, лижет набрякший слезами, лаской, грязными снами сырой станок. IV Адриатика ночью восточным ветром канал наполняет, как ванну, с верхом, лодки качает, как люльки; фиш, а не вол в изголовьи встает ночами, и звезда морская в окне лучами штору шевелит, покуда спишь. V Так и будем жить, заливая мертвой водой стеклянной графина мокрый пламень граппы, кромсая леща, а не птицу-гуся, чтобы нас насытил предок хордовый Твой, Спаситель, зимней ночью в сырой стране. VI Рождество без снега, шаров и ели, у моря, стесненного картой в теле; створку моллюска пустив ко дну, пряча лицо, но спиной пленяя, Время выходит из волн, меняя стрелку на башне -- ее одну. VII Тонущий город, где твердый разум внезапно становится мокрым глазом, где сфинксов северных южный брат, знающий грамоте лев крылатый, книгу захлопнув, не крикнет "ратуй!", в плеске зеркал захлебнуться рад. VIII Гондолу бьет о гнилые сваи. Звук отрицает себя, слова и слух; а также державу ту, где руки тянутся хвойным лесом перед мелким, но хищным бесом и слюну леденит во рту. IX Скрестим же с левой, вобравшей когти, правую лапу, согнувши в локте; жест получим, похожий на молот в серпе, -- и, как чорт Солохе, храбро покажем его эпохе, принявшей образ дурного сна. X Тело в плаще обживает сферы, где у Софии, Надежды, Веры и Любви нет грядущего, но всегда есть настоящее, сколь бы горек не был вкус поцелуев эбре' и гоек, и города, где стопа следа XI не оставляет -- как челн на глади водной, любое пространство сзади, взятое в цифрах, сводя к нулю -- не оставляет следов глубоких на площадях, как "прощай" широких, в улицах узких, как звук "люблю". XII Шпили, колонны, резьба, лепнина арок, мостов и дворцов; взгляни на- верх: увидишь улыбку льва на охваченной ветров, как платьем, башне, несокрушимой, как злак вне пашни, с поясом времени вместо рва. XIII Ночь на Сан-Марко. Прохожий с мятым лицом, сравнимым во тьме со снятым с безымянного пальца кольцом, грызя ноготь, смотрит, объят покоем, в то "никуда", задержаться в коем мысли можно, зрачку -- нельзя. XIV Там, за нигде, за его пределом -- черным, бесцветным, возможно, белым -- есть какая-то вещь, предмет. Может быть, тело. В эпоху тренья скорость света есть скорость зренья; даже тогда, когда света нет. 1973

Война в убежище Киприды

Смерть поступает в виде пули из

магнолиевых зарослей, попарно.

Взрыв выглядит как временная пальма,

которую раскачивает бриз.

Пустая вилла. Треснувший фронтон

со сценами античной рукопашной.

Пылает в море новый Фаэтон,

с гораздо меньшим грохотом упавший.

И в позах для рекламного плаката

на гальке, раскаленной добела,

маячат неподвижные тела,

оставшись загорать после заката.

21 июля 1974

В отеле "Континенталь"

Победа Мондриана. За стеклом --

пир кубатуры. Воздух или выпит

под девяносто градусов углом,

иль щедро залит в параллелепипед.

В проем оконный вписано, бедро

красавицы -- последнее оружье:

раскрыв халат, напоминает про

пускай не круг, хотя бы полукружье,

но сектор циферблата.

Говоря

насчет ацтеков, слава краснокожим

за честность вычесть из календаря

дни месяца, в которые "не можем"

в платоновой пещере, где на брата

приходится кусок пиэрквадрата.

Мексиканский романсеро

Кактус, пальма, агава.

Солнце встает с Востока,

улыбаясь лукаво,

а приглядись -- жестоко.

Испепеленные скалы,

почва в мертвой коросте.

Череп в его оскале!

И в лучах его -- кости!

С голой шеей, уродлив,

на телеграфном насесте

стервятник -- как иероглиф

падали в буром тексте

автострады. Направо

пойдешь -- там стоит агава.

Она же -- налево. Прямо --

груда ржавого хлама.

___

Вечерний Мехико-Сити.

Лень и слепая сила

в нем смешаны, как в сосуде.

И жизнь течет, как текила.

Улицы, лица, фары.

Каждый второй -- усатый.

На Авениде Реформы --

масса бронзовых статуй.

Подле каждой, на кромке

тротуара, с рукою

протянутой -- по мексиканке

с грудным младенцем. Такою

фигурой -- присохшим плачем --

и увенчать бы на деле

памятник Мексике. Впрочем,

и под ним бы сидели.

___

Сад громоздит листву и

не выдает нас зною.

(Я не знал, что существую,

пока ты была со мною.)

Площадь. Фонтан с рябою

нимфою. Скаты кровель.

(Покуда я был с тобою,

я видел все вещи в профиль.)

Райские кущи с адом

голосов за спиною.

(Кто был все время рядом,

пока ты была со мною?)

Ночь с багровой луною,

как сургуч на конверте.

(Пока ты была со мною,

я не боялся смерти.)

___

Вечерний Мехико-Сити.

Большая любовь к вокалу.

Бродячий оркестр в беседке

горланит "Гвадалахару".

Веселый Мехико-Сити.

Точно картина в раме,

но неизвестной кисти,

он окружен горами.

Вечерний Мехико-Сити.

Пляска веселых литер

кока-колы. В зените

реет ангел-хранитель.

Здесь это связано с риском

быть подстреленным сходу,

сделаться обелиском

и представлять Свободу.

___

Что-то внутри, похоже,

сорвалось и раскололось.

Произнося "О, Боже",

слышу собственный голос.

Так страницу мараешь

ради мелкого чуда.

Так при этом взираешь

на себя ниоткуда.

Это, Отче, издержки

жанра (правильней -- жара).

Сдача медная с решки

безвозмездного дара.

Как несхоже с мольбою!

Так, забыв рыболова,

рыба рваной губою

тщетно дергает слово.

___

Веселый Мехико-Сити.

Жизнь течет, как текила.

Вы в харчевне сидите.

Официантка забыла

о вас и вашем омлете,

заболтавшись с брюнетом.

Впрочем, как все на свете.

По крайней мере, на этом.

Ибо, смерти помимо,

все, что имеет дело

с пространством, -- все заменимо.

И особенно тело.

И этот вам уготован

жребий, как мясо с кровью.

В нищей стране никто вам

вслед не смотрит с любовью.

___

Стелющаяся полого

грунтовая дорога,

как пыльная форма бреда,

вас приводит в Ларедо.

С налитым кровью глазом

вы осядете наземь,

подломивши колени,

точно бык на арене.

Жизнь бессмысленна. Или

слишком длинна. Что в силе

речь о нехватке смысла

оставляет -- как числа

в календаре настенном.

Что удобно растеньям,

камню, светилам. Многим

предметам. Но не двуногим.

Заметка для энциклопедии

Прекрасная и нищая страна.

На Западе и на Востоке -- пляжи

двух океанов. Посредине -- горы,

леса, известняковые равнины

и хижины крестьян. На Юге -- джунгли

с руинами великих пирамид.

На Севере -- плантации, ковбои,

переходящие невольно в США.

Что позволяет перейти к торговле.

Предметы вывоза -- марихуана,

цветной металл, посредственное кофе,

сигары под названием "Корона"

и мелочи народных мастеров.

(Прибавлю: облака). Предметы ввоза --

все прочее и, как всегда, оружье.

Обзаведясь которым, как-то легче

заняться государственным устройством.

История страны грустна; однако,

нельзя сказать, чтоб уникальна. Главным

злом признано вторжение испанцев

и варварское разрушенье древней

цивилизации ацтеков. Это

есть местный комплекс Золотой Орды.

С той разницею, впрочем, что испанцы

действительно разжились золотишком.

Сегодня тут республика. Трехцветный

флаг развевается над президентским

палаццо. Конституция прекрасна.

Текст со следами сильной чехарды

диктаторов лежит в Национальной

Библиотеке под зеленым, пуле-

непробиваемым стеклом -- причем

таким же, как в роллс-ройсе президента.

Что позволяет сквозь него взглянуть

в грядущее. В грядущем населенье,

бесспорно, увеличится. Пеон

как прежде будет взмахивать мотыгой

под жарким солнцем. Человек в очках

листать в кофейне будет с грустью Маркса.

И ящерица на валуне, задрав

головку в небо, будет наблюдать

полет космического аппарата.

Декабрь во Флоренции

"Этот, уходя, не оглянулся..."

Анна Ахматова

I

Двери вдыхают воздух и выдыхают пар; но

ты не вернешься сюда, где, разбившись попарно,

населенье гуляет над обмелевшим Арно,

напоминая новых четвероногих. Двери

хлопают, на мостовую выходят звери.

Что-то вправду от леса имеется в атмосфере

этого города. Это -- красивый город,

где в известном возрасте просто отводишь взор от

человека и поднимаешь ворот.

II

Глаз, мигая, заглатывает, погружаясь в сырые

сумерки, как таблетки от памяти, фонари; и

твой подъезд в двух минутах от Синьории

намекает глухо, спустя века, на

причину изгнанья: вблизи вулкана

невозможно жить, не показывая кулака; но

и нельзя разжать его, умирая,

потому что смерть -- это всегда вторая

Флоренция с архитектурой Рая.

III

В полдень кошки заглядывают под скамейки, проверяя, черны ли

тени. На Старом Мосту -- теперь его починили --

где бюстует на фоне синих холмов Челлини,

бойко торгуют всяческой бранзулеткой;

волны перебирают ветку, журча за веткой.

И золотые пряди склоняющейся за редкой

вещью красавицы, роющейся меж коробок

под несытыми взглядами молодых торговок,

кажутся следом ангела в державе черноголовых.

IV

Человек превращается в шорох пера на бумаге, в кольцо

петли, клинышки букв и, потому что скользко,

в запятые и точки. Только подумать, сколько

раз, обнаружив "м" в заурядном слове,

перо спотыкалось и выводило брови!

То есть, чернила честнее крови,

и лицо в потемках, словами наружу -- благо

так куда быстрей просыхает влага --

смеется, как скомканная бумага.

V

Набережные напоминают оцепеневший поезд.

Дома стоят на земле, видимы лишь по пояс.

Тело в плаще, ныряя в сырую полость

рта подворотни, по ломаным, обветшалым

плоским зубам поднимается мелким шагом

к воспаленному нёбу с его шершавым

неизменным "16"; пугающий безголосьем,

звонок порождает в итоге скрипучее "просим, просим":

в прихожей вас обступают две старые цифры "8".

VI

В пыльной кофейне глаз в полумраке кепки

привыкает к нимфам плафона, к амурам, к лепке;

ощущая нехватку в терцинах, в клетке

дряхлый щегол выводит свои коленца.

Солнечный луч, разбившийся о дворец, о

купол собора, в котором лежит Лоренцо,

проникает сквозь штору и согревает вены

грязного мрамора, кадку с цветком вербены;

и щегол разливается в центре проволочной Равенны.

VII

Выдыхая пары, вдыхая воздух, двери

хлопают во Флоренции. Одну ли, две ли

проживаешь жизни, смотря по вере,

вечером в первой осознаешь: неправда,

что любовь движет звезды (Луну -- подавно),

ибо она делит все вещи на два --

даже деньги во сне. Даже, в часы досуга,

мысли о смерти. Если бы звезды Юга

двигались ею, то -- в стороны друг от друга.

VIII

Каменное гнездо оглашаемо громким визгом

тормозов; мостовую пересекаешь с риском

быть за{п/к}леванным насмерть. В декабрьском низком

небе громада яйца, снесенного Брунеллески,

вызывает слезу в зрачке, наторевшем в блеске

куполов. Полицейский на перекрестке

машет руками, как буква "ж", ни вниз, ни

вверх; репродукторы лают о дороговизне.

О, неизбежность "ы" в правописаньи "жизни"!

IX

Есть города, в которые нет возврата.

Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То

есть, в них не проникнешь ни за какое злато.

Там всегда протекает река под шестью мостами.

Там есть места, где припадал устами

тоже к устам и пером к листам. И

там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;

там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,

на языке человека, который убыл.

Михаилу Барышникову

Классический балет есть замок красоты,

чьи нежные жильцы от прозы дней суровой

пиликающей ямой оркестровой

отделены. И задраны мосты.

В имперский мягкий плюш мы втискиваем зад,

и, крылышкуя скорописью ляжек,

красавица, с которою не ляжешь,

одним прыжком выпархивает в сад.

Мы видим силы зла в коричневом трико,

и ангела добра в невыразимой пачке.

И в силах пробудить от элизийской спячки

овация Чайковского и Ко.

Классический балет! Искусство лучших дней!

Когда шипел ваш грог, и целовали в обе,

и мчались лихачи, и пелось бобэоби,

и ежели был враг, то он был -- маршал Ней.

В зрачках городовых желтели купола.

В каких рождались, в тех и умирали гнездах.

И если что-нибудь взлетало в воздух,

то был не мост, а Павлова была.

Как славно ввечеру, вдали Всея Руси,

Барышникова зреть. Талант его не стерся!

Усилие ноги и судорога торса

с вращением вкруг собственной оси

рождают тот полет, которого душа

как в девках заждалась, готовая озлиться!

А что насчет того, где выйдет приземлиться, --

земля везде тверда; рекомендую США.

Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с

плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса

налетают порывы резкого ветра. Голос

старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.

Низвергается дождь: перекрученные канаты

хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.

Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,

как соленый язык за выбитыми зубами.

Одичавшее сердце все еще бьется за два.

Каждый охотник знает, где сидят фазаны, -- в лужице под лежачим.

За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,

как сказуемое за подлежащим.

1975 – 1976

Это -- ряд наблюдений. В углу -- тепло.

Взгляд оставляет на вещи след.

Вода представляет собой стекло.

Человек страшней, чем его скелет.

Зимний вечер с вином в нигде.

Веранда под натиском ивняка.

Тело покоится на локте,

как морена вне ледника.

Через тыщу лет из-за штор моллюск

извлекут с проступившем сквозь бахрому

оттиском "доброй ночи" уст,

не имевших сказать кому.

1975 -- 1976

Я родился и вырос в балтийских болотах, подле

серых цинковых волн, всегда набегавших по две,

и отсюда -- все рифмы, отсюда тот блеклый голос,

вьющийся между ними, как мокрый волос,

если вьется вообще. Облокотясь на локоть,

раковина ушная в них различит не рокот,

но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,

кипящий на керосинке, максимум -- крики чаек.

В этих плоских краях то и хранит от фальши

сердце, что скрыться негде и видно дальше.

Это только для звука пространство всегда помеха:

глаз не посетует на недостаток эха.

В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,

мостовая блестит, как чешуя на карпе,

на столетнем каштане оплывают тугие свечи,

и чугунный лес скучает по пылкой речи.

Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,

проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;

вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,

но никто не сходит больше у стадиона.

Настоящий конец войны -- это на тонкой спинке

венского стула платье одной блондинки,

да крылатый полет серебристой жужжащей пули,

уносящей жизни на Юг в июле.

1975, Мюнхен

Около океана, при свете свечи; вокруг

поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.

Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,

дотянуться желающих до бесценной.

Упадая в траву, сова настигает мышь,

беспричинно поскрипывают стропила.

В деревянном городе крепче спишь,

потому что снится уже только то, что было.





Дата публикования: 2014-11-28; Прочитано: 141 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.057 с)...